Текст книги "Красная каторга: записки соловчанина"
Автор книги: Михаил Никонов-Смородин
Жанр:
Антисоветская литература
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
– Почему это такой большой урожай на студентов в наших гиблых местах? Ведь современный студент всецело продукт советский и «прошлаго» у них, как вот у нас грешных, не имеется, – интересуюсь я.
– Очевидно, настоящее не благополучно, – ответил Федосеич. – Больше всего среди них так называемого разложившегося элемента. Впрочем о своих делах они предпочитают помалкивать. Отделываются сказками о разложении и распевают, когда поется, есенинские песенки.
4. КУЛАК КУЗЬМИН
В нашей палатке было пусто и холодно. На нарах лежал мой сосед Семен Кузьмин с отдавленной камнем ногой. Дневальный куда-то отлучился, попросив за бараком посмотреть Кузьмина. Скучаюший «кулак» был доволен моим приходом. Его угнетала непривычная тишина и голодное безделье.
– Что слышно у вас в конторе? – спросил меня Кузьмин. – Не думают ли начать отправку на «Москанал»? Ведь сам Александров обещал дать работу полегче и срока сокращать.
– За эти обещания Александров сам получит пожалуй срок. Какие там отправки и льготы? Надо на нашем канале еще работать и работать. На «Москанале» и без нас работников много. Теперь нам здесь перцу зададут.
Кузьмин вздохнул. Я достал кое-какие свои запасы и начал закусывать. Кузьмин лежал не шевелясь, даже дыхания его не было слышно. Конечно, его начал особенно сильно мучить голод. Кузьмина, как не работающего, перевели на пятисотку и он, больной, вдвойне страдал. Я дал ему немного хлеба и селедки. Он взял с благодарностью и, бережно откусывая маленькими кусочками, молча ел.
– Есть ли у вас родные, Кузьмин? Вы как будто и писем не получаете? – спросил я.
Кузьмин смотрел остановившимся взором куда-то в пространство, словно вспоминая.
– Должно, что померли все, – сказал он, наконец. – Сам я убежал из ссылки, со спецпоселка, значит. В живых только жена, да парень оставались. Остальные померли.
– Когда вас раскулачили?
– Зимой в прошлом году. Весь наш уезд Острогожский тогда раскулачили.
Кузьмин тяжело вздохнул и зашелестел бумагой, делая папиросу.
– Подумаешь теперь и сам себе не веришь, чтобы такое могло и в яве случиться, – сказал он, закуривая.
– Как же это произошло?
Кузьмин глянул на меня заблестевшими глазами и сказал. – Здесь молчать – самое лучшее. Ну, вы, я вижу, человек хороший, так вот и послушайте, как мы горе мыкали.
* * *
– Коллективизация настояще началась у нас в 1929 году. Соберут это общее собрание, обсуждают колхозный вопрос, и тут же ячейка предлагает раскулачить трех-четырех хозяев, действительно, самых богатых. Коммунисты, комсомольцы и весь актив хлопают, а мы это молчок – мимо нас проезжает. Раскулачили по первоначалу небольшую часть, позабирали у них все, а самих раскулаченных с семьей – в ссылку.
Приходит это тридцатый год. Чуем, доходит дело и до нас – середняков. Надо волей или неволей идти в колхоз. Но, однако, все еще держимся, ждем. Народ кругом чисто отчаялся: видит – нету ему выхода.
И пошло тут пьянство несусветимое. То-есть, такого пьянства не видано никогда. На поминках своих, не иначе, пили. Идут мужики в колхозы и губят все свое имущество: пускай гибнет. Скот истребляют, колют под дугу, жрут все, словно на заговенье. В полях появились бесхозяйственные лошади. Выгоняет ее хозяин за околицу – иди, куда хочешь, абы не попала в колхоз.
Народ начал буянить. Стал кое где убивать присланных коммунистов.
Потом дело дошло и до восстаний. В нескольких уездах, слышно, народ поразгонял коммуны, поубивал все колхозное начальство – и опять на старый лад повернул. Однако, вышло оно наоборот.
В тридцать первом году почали нас сплошь загонять в колхозы. ГПУ выехало на места. Вроде настоящая война началась. В каждом участке и из нескольких волостей – оперсектор называется – свой отряд гепеушный, ну, и, конечно, сексотов тьма. Так вот и принялись тогда они раскулачивать.
– Первым делом – весь комсомол мобилизовали, и являются, конечно, на двор для раскулачивания. Опись делают всему добру хозяйскому. Отбирают начисто все. Оставляют сами лохмотья. Ежели на тебе надет зипунишко не порваный – сними и вот тебе лохмотья. Детишки малые кричат, бабы плачут. Потом это обязательно ночью, да еще и в мороз приходят, да так в одних лохмотьях и гонят прочь из избы. Сгоняют всех в старые, нежилые хаты. Гонют это раскулаченных с семействами ночью по улице, а на углах везде комсомол с оружием. А по селу такое происходит – и не расскажешь: собаки без хозяевов воют, кошки мяукают, кругом разоренье, бабы плачут. А тут комсомол тех собак и кошек бьет и в утиль отправляет [24]24
«Утильсырье» – старый хлам: трянкн, бутылки и проч. Собирает его главутиль
[Закрыть].
– Гонют это нас по морозу в Острогожск. Все мы в одних лохмотьях, в худой обуви, голодные. Пригнали и прямо в собор. Два там собора. Так оба собора и набиты битком. И не выпускают. Тут кое кто приходит к собору. Жалеют, подают что ни есть. Хлеба дают для ребятишек, одеженку там какую. Жалеют и плачут об нас. Ну, а помочь настояще – кто же может?
– И стали это нас целыми поездами грузить, да на север отправлять.
– Погрузили в товарные вагоны, заперли и айда. Детишки дорогой помирают. Который поменьше, так просто из окна его выкинут на ходу, ну, а которые побольше, тех, как откроют где на остановке в поле, али бо в лесу вагон, так тут и выбросят на потарзанье лютому зверю, али бо птице.
– И потянули туда на север народу видимо-невидимо. Из нашего Острогожского да из Бобровского уезду, нагрудили при нас прямо на целый большой город.
– Слышим потом, после нас большие были восстания. Будто разрешили колхозам этим самым разойтись. Ну, а теперь отобрали у всех хлеб и народ, слышно, начисто помирает. Одни колхозники в живых остаются.
– Вот, значит, привезли нас в леса, в бараки. Полегли мы на нары подряд. А потом гонют в лес на работу. Ну, а хлеба нет. Кто на работе, да выполнил урок, тому шестьсот граммов, а семья как знает. Почитай все ребятишки перемерли. Что-ж, здесь в лагере куда лучше. Здесь хоть какой ни есть – паек тебе есть за работу. А там смерть.
– Не стерпел я и ушел. Баба и парень там остались. Уж не знаю – может живы, а может и нету их больше. Меня поймали, да за побег со спецпоселка в концлагерь.
5. ПРОФЕССОР ШАШКИН
Однажды, после изнурительной срочной работы, мы с профессором Шашкиным возвращались на второй лагпункт.
Холодное солнце поднималось из-за косматых снежных деревьев и в утреннем морозном воздухе резко звучали свистки и стуки машин и говор людей. Мы подходили к каналу. Около своего поста, ежась от холода, сигналист вызванивал сигналы.
– Не успеете, – закричал он нам.
Мы остановились невдалеке от сигнальной будки и прачешной.
– Вы, профессор, – сказал я, – говорите, что количество заключенных перевалило в Белбалтлаге уже за третью сотню тысяч. Пожалуй ГУЛАГ'у придется выдумывать новую обширную стройку…
Шашкин засмеялся коротким, отрывистым смехом.
– они уже давно выдуманы. И, конечно, развернуты в еще больших масштабах, чем канал. Разве вы не слыхали о БАМ'е?
– О Байкало-Амурской железнодорожной сети? Кое что слыхал. Это где-то севернее Амурской дороги?
Мы переждали взрывы, и как только сигналист дал три отбойных удара, пошли через мост. Шашкин продолжал:
– У меня поехал туда двоюродный брат, инженер-путеец. Пожалуй уже с год он там. Но настоящие работы начнутся в этом году и закончатся в 1937 году. К январю 1935 года число заключенных на БАМ'е возрастет до миллиона.
Шашкин подробно описал проект гигантской стройки, превосходящей весь Сибирский путь.
– И это не единственная постройка. Фараонизация идет вперед. И будет развиваться. Творческие силы, просыпающиеся центростремительные влечения народных масс нужно куда-то направлять, чем-то занимать. И это расширение лагерей и постепенное сглаживание разницы между вольным и лагерником, не сказывается ли тут тенденция – провести всю страну через этот режим, но под иными названиями. И этот каторжный режим в его конечном стремлении – не есть ли именно режим социализма?
Шашкин вдруг спохватился, понял, что увлекся и как-то неловко замолчал. Я его понимал: в лагере вся толща заключенных пронизана сексотами и нельзя ни на кого положиться.
Однако, мало по малу мы с профессором узнали друг друга достаточно, чтобы говорить, не стесняясь на скользкие политические темы. Я удивлялся работоспособности профессора, твердости его духа. ГПУ не смогло столкнуть его в обывательское болото. И после подвала он остался таким, каким, по-видимому, был прежде.
Однажды утром мы шли по знакомой до надоедливости дороге по мосту через канал, кишащий людьми.
Среди этой толпы не было ни одного человека, одетого не по лагерному. Однако, однообразная на вид серая масса по-прежнему оставалась разнообразной по составу.
– Вот, прежде всего, в чем проявляется социализм, – говорил с горечью профессор. – Вот оно равенство людей перед голодом и смертью. Это не каторжане прежних времен, стерегомые охраной и трудящиеся как рабочие на помещика или хозяина. В этой толпе нет и духа старой каторги. Она страшнее, потому что безнадежнее, а безнадежнее потому, что не только насилие ее равняет, но и сама себя сознает она такою. Это новый продукт новой общественной жизни, это члены нового социалистического общества. Некая невидимая рука движет этим обществом, которое хвалится, что творит жизнь «своими собственными руками» и строит ад. Как здесь лагерник штурмует канал ради куска «слезного хлеба», так и на всем пространстве социалистического отечества за этот же кусок «слезного хлеба» работает порабощенный колхозник, зажатый в тиски «ударничества» рабочий.
Мы шли дальше к электростанции. Профессор продолжал:
– Представим себе, что этот режим пал. Перед строителями новой жизни встанет необычайная задача: снять с лица советского гражданина нарощенную им за двадцатилетие советской социалистической власти социалистическую маску. И не думайте, что это будет легкий труд, что маска упадет сама собою, как только не станет понуждения носить ее. Нет, привычка к ней велика. У многих она просто-таки срослась с лицом. Смотрите: все мы ненавидим режим, все желаем ему ножа в сердце. А, между тем, поддерживаем его и, даже, славословим, когда требуется. Противоречие повседневное и возмутительное. Случается наблюдать его на всякого рода собраниях. Люди как будто с развитой индивидуальностью, привыкшие мыслить. Но на лице – уже казенная социалистическая маска. И уж как она к ним не идет, как нелепо порою на них сидит. Вы представляете себе какое-нибудь собрание, ну, например, в Академии наук, обсуждающее вопросы по соцсоревнованию и ударничеству в научных областях?
– Что-ж, – возразил я, – безвыходность положения заставляет пускаться и на хитрости.
– А хитрости наслояют привычку, которая делается второю натурой.
– Да, но, в конце концов, все же это маска, а не настоящее лицо. А вот теперь пошли уже настоящие, природные члены социалистического общества, им вспоенные и вскормленные, социалисты подлинного лица, а не маски.
– Молодое поколение?
– Да, хотя бы.
Шашкин усмехнулся.
– Человек рождается человеком со всеми натуральными свойствами и особенностями. Коммунистический режим мыслит и желает для себя человека не таким, как он существует в природе, а иного, созданного теоретически, книжной фантазией. Взять к примеру: человеку прирождено чувство собственности. Коммунистическая фантазия его этого чувства лишает, насильственно напяливает на него противособственническую маску. Таким способом и молодое поколение оказывается одетым в маску лишь принимаемую заподлинное лицо. Другое дело – легко ли ее будет снять. По моему глубокому убеждению самая главная задача будущим могилыцикам коммунизма предстоит вовсе не в свержении режима. Это что. Он уже одряхлел, подточен, сам себя изжил и сам собою рухнет в какой-нибудь случайной катастрофе, может быть даже не весьма значительных размеров. А вот именно в снятии маски, в отвоевании природного человека у овладевшего им социалистического маскарада.
Мы остановились около узкоколейного железнодорожного пути. Мотовоз тянул состав вагонеток, груженных камнем и преградил нам путь. Шашкин посмотрел вслед гремящему мотовозу и продолжал:
– Конечно, мы сами, собственными руками приготовили путь этому ненавистному режиму. Он ведь к нам тоже в маске пришел. Обманул, втянул в сообщники обмана…
* * *
Мне вдруг захотелось посмотреть в лицо Шашкину. Но он, наклонив голову, взбирался по горной тропинке, погруженный в свои думы, вероятно, вызванные воспоминаниями о только что рассказанном.
Придя в холодную палатку, я улегся в свой теплый спальный мешок и не мог уснуть, несмотря на утомление. В голове что-то трещало и звенело, бессвязные мысли неслись нестройными вереницами. Все, чему я так когда-то верил, предстало теперь передо мною в новом свете. И это новое было так неожиданно, словно удар грома. В душе моей целая буря.
6. НЕКОТОРЫЕ АНТИТЕЗЫ
Введенский жил на третьем лагпункте вместе с прорабами в довольно сносном общежитии. Мы иногда брали вычислительные работы с собою и уходили из людной конторы в это общежитие.
Прорабы на этом участке строительства были в большинстве из военных. К строительному искусству до сих пор они никакого отношения не имели и занимали в красной армии должности комбатов, комполков и даже комбригов. По оговору Рамзина ГПУ разгромило весь Киевский военный округ, и в лагерях оказалась значительная часть его командного состава.
Меня очень интересовали эти люди, служившие советской власти не за страх, а за совесть. Среди них я почти не встречал военных советской подготовки. Все это были люди старого времени, однако, верившие советской власти.
Комсомолец-студент Введенский как-то еще не проникся духом лагерной осторожности и с ним можно было поговорить без боязни услышать трафаретные ответы. Он ко мне с любопытством приглядывался, как к обломку погибшего режима и быта.
Прораб Морозов, человек лет под сорок, лежал на своем топчане и читал газету.
– Что нового? – спросил его Введенский.
– Ничего особенного, – сказал Морозов, отложив газету и равнодушно взглянув на нас.
– Интересно, что теперь пишут буржуазные газеты, – сказал Введенский, обращаясь ко мне.
Я пожал плечами.
– Вероятно, диаметрально противоположное советским.
– То есть, как это? – воскликнул Морозов и даже сел на топчане.
– Согласитесь сами, – продолжал я, – что задачи советской печати и печати буржуазной совсем разные. Буржуазная печать имеет целью осведомлять обо всем и быть рупором жизни, а советская об осведомленности ни мало не заботится и следит только за проведением в жизнь законов.
– Ну, уж нет, – возразил Морозов. – Это вы что-то того… перехватили. Именно только свободная советская печать служит рупором жизни и осведомителем, а вовсе не продажная буржуазная печать.
Введенский поглядывал на меня улыбаясь, будто хотел сказать: – видите как вы заблуждаетесь.
Меня это задело за живое. Я взглянул на большую круглую голову Морозова, на его упрямый лоб и, позабыв всякую осторожность, вступил с ним в спор.
– Что представляет собою буржуазная пресса? – говорил я Морозову. – Прежде всего, это армия корреспондентов, залезающих буквально во все щели, освещающих все достойное внимания. Может быть, многим и многим не хотелось бы быть освещенными репортерским фонариком. Но печать – одна из сильнейших держав мира и, по неписанным законам, она вправе вторгаться всюду. Все перипетии общественной и политической жизни отражаются немедленно в печати. Советская печать тоже имеет корреспондентов. Это армия рабкоров, селькоров, военкоров, лагкоров и прочих коров. Но задачи деятельности этой армии совершенно иные. Советский корреспондент следит только за проведением в жизнь правительственных мероприятий. И все. Материалы, присылаемые советскими корреспондентами, фильтруются в соответственных советских учреждениях. И только после этой фильтровки и исправлений печатаются. Роль совкорреспондента сексотская. Он сообщает обо всем, что заметил противосоветского, и его заметки во многих случаях идут в ГПУ. Вообще, он наблюдает за тем, что ему поручено. Весь материал в советских газетах – это материал государственных учреждений, прошедший через всяческие ячейки и, в большинстве случаев, санкционированный ГПУ. Советская печать ни в какой мере не отражает жизни. В газетах нет даже отдела происшествий. Это особенно показательно.
Морозов даже покраснел.
– Вот как. Если нет никому не нужного отдела происшествий, то, значит, газеты ни о чем не осведомляют?
– Не в отделе происшествий дело. А вот мы с вами отлично знаем по многочисленным письмам о голоде в стране. На юге люди мрут как мухи. Ведь этого вы отрицать не будете? А, между тем, в газетах об этом ни слова. Если бы в прежнее время это проделывал какой-нибудь полицейский листок, его свободная пресса живьем бы съела.
Морозов вскочил.
– Вот как. Вы сравниваете нашу печать с полицейской? Нет, это уже слишком… Я прошу вас не говорить подобным образом в моем присутствии.
Он быстро оделся и ушел с сердитым видом. Водворилось неловкое молчание. Я в душе ругал себя за длинный язык. Введенский отложил работу и сказал.
– А все же я с вами не согласен. Буржуазная печать продажна и служит только интересам буржуазии. Она не может отражать жизнь, да и интересов народных она не защищает.
– У вас неверное представление о жизни вне Советского союза. Если бы строй жизни там был такой, как у нас, ваши возражения были бы правильны. Но строй жизни там совсем иной. Там существует свободная конкуренция, и неправильно осведомленную газету никто и читать не станет.
– А как же читатель узнает – врет она или нет?
– Очень просто. Если она вздумает врать, то остальная печать живо выведет ее на свежую воду.
По глазам комсомольца я ясно видел: не верит он мне. Он так уверен, что страна советов единственная в мире, заботящаяся о рабочих, что в остальных странах рабочие мрут с голоду, угнетаемые буржуазией, при полной неосведомленности об этом общества, в результате замалчивания продажной печатью. Разуверять было бы бесполезно и трудно еще и потому, что комсомолец не помнит прежнего, до советского быта.
7. СНОВА НАЙДЕНОВ
Возвращаясь как-то морозным утром из своей конторы, я столкнулся у самых ворот лагпункта с Найденовым. Не узнать его было нельзя: те же «веселые» глаза, та же подвижность. Он меня тоже узнал и, пожимая руку, заметил:
– Ого, я вижу вы не на канале втыкаете. Что-то мозолей у вас не чувствуется.
– А вы на канале?
– Еше бы. Но имею дело не с кирпичами, а с бетоном. Мастер-бетонщик.
– Давно здесь?
– Пожалуй, месяца четыре.
– Неужели нельзя было задержаться на строительстве пушхоза? Ведь работа там еще есть.
Найденов пожал плечами.
– Что станешь делать? Эта собака – Александров начал прямо разрушать пушхоз из мести к Туомайнену. Всех до единого плотников перебросил сюда. И лошадей отобрал. Ну, да черт с ним. Мне и тут не плохо как специалисту. Живу в бараке и пользуюсь всякими поблажками.
Найденов жил на том же втором лагпункте. При случайных встречах мы вели долгие разговоры, вспоминая прошлое и пытаясь заглянуть в будущее.
Найденов остался все таким же. Случалось видеть мне его в сопровождении лагерных «административных чинов». При разговоре с ними не чувствовалось в его манере держать себя той собачьей натянутости, какая бывает у попавшего в низы жизни.
– Что вы не устроитесь в канцелярии? – спросил я как-то Найденова.
– Благодарю вас. На четыреста грамм хлеба? Да и торчать круглые сутки в этих конурах мало радости. Я получаю кило хлеба и еще ухитряюсь добывать кое что премиальное.
– Знаете, Григорий Иванович, а я тут горе мыкал несколько месяцев на общих работах. Никак не мог выбраться. Крепко меня зажали.
– Ну, уж это совсем глупо. Надо было с первых дней идти в УРЧ и там выяснить обстановку.
– Выяснял, – с сокрушением заметил я, – но меня и ветеринарного врача Федосеича (помнить должны по сельхозу) сюда направили при особой бумажке – держать только на физических работах.
– Чепуха. Все это можно было обойти. Просто вы предоставили себя произволу лагерных ветров. Эх, Семен Васильевич, когда вы научитесь жить по-советски? Нужно всегда становиться ближе к партийному и чекистскому миру. Если хочешь вести с врагом успешную войну, старайся быть с ним в соприкосновении, веди разведку, знай его намерения. А вы нарочно удаляетесь и предоставляете врагу бить вас по чем попало.
– Да, вы военное дело, очевидно, не плохо знаете, – заметил я.
– Есть такой грех, – весело сказал Найденов, распрощавшись со мной.
Однажды вечером Найденов отыскал меня в палатке и потащил в библиотеку.
– Используем мой блат там. Пропуск у вас есть, и из второго лагпункта выпустят, а в первый лагпункт, где библиотека, попадем по блату – у меня там вахтер знакомый.
Морозный вечер. Мы идем мимо лазарета у второго лагпункта. Со стороны канала слышатся глухие звуки взрывов и в зареве фонарей в лесу изредка сверкают блестящие пальцы прожектора. От лазарета наша дорожка вела к окраине огромного карьера, кишащего людским и лошадиным муравейником.
– Чертова машина, – со злостью сказал я, подразумевая канал.
– Ничего, пусть будет так. Нам в будущем пригодится.
– На кой черт тут этот канал вообще? Просто фараоново сооружение. Что они тут возить будут по этому каналу?
– Большевикам возить нечего. Они вывозят по преимуществу мировую революцию. А вы знаете, проект о сооружении этого канала возник лет сто тому назад и предвидел этот канал еще Петр Великий. Так что канал бы здесь все равно был. Значит возить было и будет чего.
– Относительно «будет», говорить не стоит. Наше дело конченное.
– Значит вы для себя футурум вообще исключаете из оборота?
– Послушайте, Григорий Иванович, вот мы с вами и на Соловках ишачили, втыкали в самых гиблых местах.
Вы и тогда были твердо уверены в близости крушения большевиков. Откуда эта уверенность?
Найденов помолчал, посасывая махорочную папиросу и весело взглянув на меня, сказал:
– Значит есть к тому основания.
И срузу переменив тон, продолжал:
– Знаете, Семен Васильевич, я давно собирался посвятить вас в наши некоторые планы. Мы знаем друг друга давно и вот я уверен – вы будете для нас полезным человеком. В будущем нам люди нужны.
– Кому это «вам»? – удивился я.
Григорий Иванович, не отвечая на мой вопрос, продолжал:
– То, что сейчас происходит в стране трудно даже обрисовать. Огонь крестьянских восстаний не затухает. Большевики ходят по окровавленной земле, вот что надо сказать. Да. И видите ли, это все зря. Неорганизованная крестьянская масса гибнет в этих восстаниях, во многих случаях поджигаемых провокаторами ГПУ. Если бы было возможно подняться над всей страной и закричать: – остановитесь, пусть не льется русская кровь».
– Что вам дает право вот на этот гипотетический крик? И кто ему, этому крику, поверит? Ведь и ГПУ полезно было бы так закричать.
Найденов даже остановился.
– Для ГПУ хода назад нет. Оно вылезло теперь из своего вонючего чекистского подвала и палачествует прямо в народных массах, ничуть не маскируясь. Остановиться оно не может. Если нет восстаний – их надо вызвать, чтобы обескровить крестьянство. Другое дело партизанская борьба. Здесь ГПУ несет жертвы. Провокатора к партизанам не пошлешь. И не к партизанам мой крик. Да, так вот насчет права. Право у меня есть. Должен вам сказать я сижу отнюдь не по липовому делу. Пойман, так сказать, с поличным. За такие дела, как мое, живым не оставляют. А вот я сумел остаться.
– Каким же это образом? – удивился я.
– Я старый боевой офицер и совсем не земледелец-крестьянин, как я записался в лагерных анкетах. Ни к плотничьему делу, ни к бетону раньше я вообще никакого отношения не имел. Теперь, как видите, бетонщик.
* * *
Найденов продолжал:
– Но, к сожалению, гибель нескольких главарей отодвинула сроки. Без жертв, конечно, не обойтись. Яд провокации весьма сильное средство, но нас уничтожить оно не может. Мы сильны не только своей конспирацией, но и тем, чего нет у провокаторов – христианскими принципами. Попадая в чекистское окружение, мы имеем единственный для себя оплот в вере. Только она и может поддержать человека в этом пекле.
Я был поражен всем услышанным. Найденов продолжал:
– Вы вот сетовали – не удалось вам прошлой осенью драпануть. Если хотите – весною самым спокойным образом уедете из лагеря. Только не советую вам все же за границу бежать. Что вы там будете делать? Слишком много средств тратится ГПУ для провокационной работы в эмигрантской среде. Политическая работа в широких эмигрантских кругах невозможна.
– Выходит – вы и в эмиграции были?
Найденов усмехнулся.
– И очень даже был.
– Эх, вот хоть бы одним глазом посмотреть на эмигрантскую жизнь, посмотреть, как люди живут настоящими людьми.
Найденов махнул рукой и, улыбаясь, заметил:
– Там хорошо, где нас нет… А меня при воспоминании об эмигрантском житье просто берет досада. Мы здесь боремся, рискуем ежеминутно головой. И вот потом вместе с настоящими русскими людьми придут эти слюнявые непротивленцы, проповедники всяких марксизмов наизнанку, разное политическое жулье, изъеденное большевицкой провокацией и начнут здесь свою волынку.
– Ну, с марксизмом ничего у них не выйдет, – возражаю я.
– Жизнь будут отравлять, вот что. Всякого сорта забракованные политики ужасно въедливый народ. Будут брызгать слюной на окружающее.
* * *
Я не успел в первые дни нашего пребывания на втором лагпункте повидаться с работавшим несколько дней с Федосеичем отцом Иваном Сиротиным. Затем он исчез как и Федосеич. Теперь с появлением Федосеича мы обнаружили местопребывание отца Ивана в одной из палаток. Он был дневальным. Встретился я с ним у кипятилки. Отец Иван меня тотчас узнал.
– Мы, кажется, встречались с вами в Новороссийском подвале, – говорил он, пожимая мне руку. – Да, да, теперь припоминаю. Эго было в двадцать седьмом году – пять лет назад.
Мы прошли с ним в кочегарное отделение кипятильника. Посторонним туда вход был воспрещен, но нас, при нашем появлении, приветствовали. Кипячением тут ведали двое: высокий и крепкий, лет под шестьдесят кулак Никитин и такого же роста, мужиковатого вида священник отец Никифор.
В сердечном общем разговоре я кратко рассказал о своем соловецком и не соловецком лагерном житье. Меня приняли здесь как своего человека вся «кипятильная братия».
Здесь был некий центр всяких новостей. В закуте кипятилыциков, вмещавшей две их постели и маленький столик, то и дело появлялись многочисленные их лагерные знакомые из всех слоев населения «полотнянного города». Зайдет канцелярист из УРЧ'а – сообщит урчевские новости, письмоносец – управленческие новости, рабочий – низовые новости (большею частью на тему об «издержках революции»), монтер или подрывник – вообще новости.
Отец Иван жалуется:
– Новости, говорите, какие? Скверные новости… Первоначально я предполагал, что это только мне о скверных новостях из деревни пишут. Однако, оказывается всем деревенским жителям из разных местностей России сообщают об одних и тех же печальных деревенских новостях. Голодает деревня. С голоду мрет.
– А цензура, – спросил я, – разве она пропускает эти письма.
– Что цензура? Ежели пишут про общий и повсеместный голод – что сделает цензура? Тогда бы пришлось все письма уничтожать.
– Какая же причина голода? – спросил отец Никифор.
– Осенью у всех невошедших в колхозы отобрали весь хлеб до зерна. Голод начался с осени. К весне умирать будут, если правительство не поможет.
Никитин, услышав об «ожидании помощи» только молча скривил губы в улыбку. Он-то ведь знал, что мужику помощи ждать неоткуда.
Во время нашей беседы в кипятильне появился неизвестно откуда Найденов.
– И вы здесь блат имеете? – обратился он ко мне улыбаясь весело.
– Все еще старые связи действуют, – сказал я.
Найденов также принял участие в разговоре. Но я заметил, что с его приходом разговор стал потухать. Кочегарам понадобилось что-то делать у топок, не требующих, по-видимому, никакого дела, отец Иван вышел.
– Что нового? – спросил я Найденова.
– Новости есть. Как же. В чекистском мире предвидится скорая буря. Канал к сроку не закончен и, по-видимому, начнется самоедская кампания.
– То есть, это как?
– Начнется это с поедания одного чекиста другим. Сначала где-то в Москве. Потом будет съеден, конечно, начальник лагеря Александров. На этом все это не остановится и пойдет дальше. Для таких бурных чисток ИСО обладает неиссякаемым запасом агентурных сведений. Всякая неполадка в работе, а их, неполадок, бездна, всякое даже отступление от планов занесены на скрижали осведомительного отдела ИСО. По знаку сверху вся эта масса «преступлений» может быть свалена на любые головы. Посыплются новые сроки и все прочее на всех энтузиастов стройки в аппарате. Система ведь никогда не бывает виновата в крахе всяких коммунистических планов. Пакостит всегда не кто иной как вредитель.
* * *
Действительно, в феврале 1933 года выяснилось: к первому мая канал закончен не будет. В неуспехе был обвинен начальник Белбалтлага Александров. Его немедленно убрали и на его место назначили болгарского еврея Фирина. Фирин, конечно, как и всякий чекистский администратор начал с чистки. Особенно пострадали от этой чистки отставшие: наше седьмое и восьмое отделения. Здесь приняты были суровые меры и на сцену появилась зловещая фигура Успенского. За расстрел имяславцев он был в загоне и едва не получил срок. Теперь его назначили начальником двух объединенных отделений: седьмого и восьмого. Он немедленно начал оправдывать возлагаемые на него надежды. «Ударные темпы» уже не удовлетворяли Успенского. Он перешел сначала «на штурм канала», а затем объявил «ураганник». Я тоже был «ураганником» и «штурмовиком», ибо получал семьсот пятьдесят грамм хлеба. Работа, конечно, осталась та же самая. Ведро в бутылку все равно не вольешь. Но шум от «штурма» и «урагана» получился большой.
Население нашего лагпункта стало быстро расти; приходил этап за этапом. Строились новые палатки и новые толпы людей лились в канал.
Первые новости сообщил мне отец Никифор. В кипятилке было все, как обычно. Я сел на постель, отец Никифор по обыкновению подкладывал дрова в топки, переливал воду из контрольных цилиндров.
– Новости какие, Семен Васильевич. Вчера приехал из Медгоры человек и сообщил. Начальника лагеря посадили.
– По какому это случаю.
– Канал не кончили, во-первых. А тут на беду Сталин стал каналом интересоваться.
– Кто же теперь на месте Александрова?
– Фирин. Какой-то Фирин.
– Ну, это нам все равно, – заметил я, – что в лоб, что по лбу.
– Не скажите. Должно быть все же кое какие гайки нам закрутит эта новая метла.
Я устало махнул рукой.
– Потом, вот еще… Я вас, Семен Васильевич, хотел предупредить. Ваш знакомый Найденов, как бы вам сказать… Его следует оберегаться.