Текст книги "Красная каторга: записки соловчанина"
Автор книги: Михаил Никонов-Смородин
Жанр:
Антисоветская литература
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
X. БЕЛБАЛТЛАГ
1. СНОВА НА ДНЕ
В глухом сумраке октябрьской ночи завыл гулкий свисток. Дневальный, дремавший возле железной печки, при свете маленькой лампочки, встрепенулся и начал торопливо подкладывать дрова. Серая масса на верхних и нижних нарах закопошилась человеческими телами, прикрытыми грязным, серым лагерным тряпьем. Васька Шкет принялся перекликаться с группою «своих» на верхних нарах прямо против железной печки, пересыпая слова невозможной руганью, входящей в обиход шпанского разговорного языка. Угрюмые «кулаки» потирали заспанные лица закорузлыми руками, поправляя смявшиеся за ночь шапки. Спали прямо, как есть, одетыми с шапками на головах. Мокрая обувь подсушивалась кое-как у железной печки и надевалась на ночь снова.
Кое кто, выскочив из палатки в сумрак ночи, с котелком, наполненным с вечера водой, освежает заспанное лицо, вытираясь тряпкой. Большинство, забрав котелки и чайники, идет вставать в очередь за утренней кашей и кипятком.
Федосеич сел на край нар и, по обыкновению, начал курить, беспрерывно перхая и кашляя, как, впрочем, и большинство лагерников. Он равнодушно смотрел на муравейник, пахнущих потом, табаком и заношенной одеждой, людей.
– Какая станция, Федосеич? – спросил я, присаживаясь к нему.
– Шиши, – равнодушно отвечает Федосеич.
Это мы делаем вид, будто едем в поезде. Я забираю котелки, чайник и, минут через двадцать возвращаюсь с кипятком и завтраком. Мы принимаемся за мятую картошку без всякой приправы.
Вокруг нас возбужденное настроение. Все ждут «октябрьских дней». Седьмого ноября исполнится ровно пятнадцать лет после октябрьского переворота, и в воображении измученных людей встают заманчивые картины освобождения из этих гиблых мест по общей и широкой амнистии.
В сером полусумраке рассвета снова загудел свисток. Наш бригадир Пермяков, здоровый и крепкий крестьянин лет тридцати пяти, направляется к выходу. Мы, члены бригады, группируемся около него. Он осматривает нас и сразу замечает кого нет.
– Где Петюшкин? Опять копается!
– Иду, иду. Не потеряюсь, не бойся, – ворчит Петюшкин, выходя откуда-то из-за угла палатки.
Наша бригада землекопов, из восемнадцати человек первой, «лошадиной» категории по здоровью, идет к воротам лагпункта. Туда же направляются ручейки людей из всех остальных палаток. У ворот мы выстраиваемся по два и подходим к самой калитке. Вахтер, молодой парень, одетый как и все, в бушлат и черную шапку, открывает калитку, считает людей и возвращает пропуск бригадиру.
Мы идем по дороге, увлекаемые потоком людей, мимо построек, разбросанных в редком лесу. Около здания электростанции, с высокой трубой и большими освещенными окнами, дорога спускается вниз, навстречу шуму водопада. Пешеходный мост, подвешанный на стальных канатах, перекинут через реку Выг (через Маткожненский порог). Вода бьется между громадными замшелыми валунами, ниспадая гривой холодной пены на отлогий берег внизу. Поток людей непрерывно течет по мосту, раскачивая его своей тяжестью.
Немного повыше висячего моста, перед самым порогом, через реку перекинут временный мост для конной тяги. За ним сереет громада насыпной плотины, забетонированной у русла реки. Это знаменитая плотина номер двадцать девять. Воды, вытекающие из озера Выг, собираются здесь в искусственный водоем с выходом в четырнадцатый шлюз. Параллельно порожистому Выгу от четырнадцатого до пятнадцатого шлюза в сплошном граните прокладывается канал сто восемьдесят шестой – около двадцати двух метров шириною и в четыре метра глубиною. К этому каналу, к его оконечности у шлюза пятнадцатого и шла наша бригада. Нам задано было возить на тачках песок из карьера, расположенного за километр от канала.
По дороге к карьеру рабочие вытаскивали из-под мха, из кустарника и всяких нор и ям спрятанные там накануне лопаты. Бригадир наградил лопатой и меня.
Песчаная выемка (карьер), с отвесными песчаными стенами, наполнилась людьми разных бригад. Мы бросились к валявшимся тут же, брошенным вчера после работы тачкам, наскоро, как попало, поправляя расшатанные колеса и прибивая камнями отлетевшие доски. Надо было спешно выполнить урок: наложить и вывезти двадцать пять тачек песку, то есть сделать двадцать пять километров с грузом и столько же без груза. Пятьдесят километров марша. Это стопроцентное выполнение урока, дающее право на получение шестисот граммов хлеба. При плохом лагерном приварке удовлетворялась только наполовину потребность в питании. Кто желал получить больше – должен был вывезти больше тачек.
В воздухе стоит сильная отборная ругань. Крепкие и привычные давно уже наложили тачки и катят их по проложенным доскам, а мы новые, все еще копаемся и налаживаем. Я решил первый день не нажимать – ко всему присмотреться и привыкнуть.
Первая тачка стоила мне больших трудов. В моих неловких руках она шла плохо, поминутно срываясь с узких досок. Приходилось давать дорогу следующим сзади и, выждав момент, ставить тяжелую тачку на доску и снова везти, напрягаясь изо всех сил, пока она не свалится с доски.
Еду мимо регистратора тачек. Счетчик насмешливо кричит:
– Что же ты это полтачки везешь? Я ведь только полные считаю.
Молчу и везу песок дальше по шаткому временному мосту через сооружаемый канал. Внизу под мостом, на глубине метров семи – камни. Делаю последнее усилие, сжимаю ручки тачки онемевшими руками и качу ее по гнущимся доскам. Вот и конец. По наклонным сходням быстро скатываюсь в людской муравейник, под крики и ругань, сваливаю песок совсем не туда, куда надо, быстро оттаскиваю тачку в сторону и останавливаюсь, тяжело дыша, с трясущимися от натуги руками и ногами. Меня гонят, не давая отдохнуть:
– Не занимай места. Марш дальше!
Я поднимаю пустую тачку, тащу ее по мягкому песку пришлюзной насыпи и, задыхаясь от нового напряжения, снова втягиваю ее на доску. В общем потоке, не останавливаясь, быстро иду к карьеру. Ноги дрожат и подгибаются, а перед глазами черные круги и звезды. Иду и даже не воспринимаю окружающее: вижу только узкую доску и слышу хлипающий звук катящегося тачечного колеса.
А между тем вокруг кипела жизнь. Канал был заполнен людьми, которые тянули из него на тачках тяжелые камни. Непрерывный поток подвод вывозил песок, стучавшие как тракторы мотовозы лязгали вагонетками, груженными камнями для плотины. Тут же в гранитном ложе канала, сотни молотков били по железным бурам, пробивавшим скважины в каменной массе для будущих взрывов. Десятки перфораторов, работающих сжатым воздухом на бурении скважин, строчат как громадные швейные машины. В разных концах канала ухают взрывы. На сигнальных постах сигналисты вызванивают подвешенным куском рельс то предупреждение, то тревогу. День и ночь кипит это пекло. На смену дневным бригадам приходят ночные. На шлюзовых сооружениях и на столбах в канале загораются тогда электрические лампы, а при взрывных работах светить прожектор. Технические приспособления, включая сюда каменные подъемники – гайдеррики, исполняют только одну сотую часть работы. Все остальное делается людской тягой, руками людей: киркой, топором, ломом, лопатой.
В двенадцать часов привозят «премиальный завтрак»: бурду без хлеба. Мы жадно съедаем эти несколько ложек горячей жидкости и минут двадцать отдыхаем. Я стараюсь отыскать глазами Федосеича. Куда сунули старика? Обращаюсь к бригадиру:
– Где мой компаньон, старик?
– Старик то? Да вон он ходит вдвоем с попом Сиротиным: ломанные тачки собирают в кучу.
Я узнал издали Федосеича, медленно движущагося на своих слабых, старческих ногах. Мне жалко его до слез.
К вечеру я, что называется, был без рук, без ног. Наша бригада, в испачканной одежде и обуви, остановилась перед воротами второго лагпупнкта. Мы с Федосеичем попали на Маткожненский узел седьмого отделения Белбалтлага, в самые гиблые места на тяжелые физические работы – на неопределенное время. У ворот лагпункта, встретившись после работ, мы делимся впечатлениями. Старик храбрится:
– Пустяки, работа не трудная. Это ничего.
Я смотрю на его измученное лицо, вымазанные в грязи руки и сапоги, и тоже соглашаюсь:
– Это ничего. Заживет.
Вахтер впускает нас внутрь ограды. Мы идем вдоль забора, к которому выходят улицы этого «полотнянного города». Делаются палатки очень просто. Из досок и тонкого леса выводят остов (каркас) палатки, размером шесть метров на двадцать. Внутри устраиваются два ряда двухэтажных нар. Каркас обтягивается брезентом, в палатку ставят две железные печки – и помещение для ста двадцати жильцов готово. Кроме палаток на лагпункте были и бараки, но главная масса обитателей лагпункта проживала круглый год в палатках.
На втором лагпункте было около четырех тысяч душ, а в седьмом отделении около двадцати тысяч. Впоследствии, к концу строительства – в «ураганные дни» – цифра эта удвоилась.
Усталые и изнуренные люди добрались до своих мест на нарах. Бригадир принес и роздал нам обеденные карточки трех цветов: для недоработавших урок, для выполнивших его и для ударников, то есть выполнивших не менее ста десяти процентов урока.
Я попросил соседа захватить мой с Федосеичем обед, а сам лежал в грустном размышлении: на сколько времени хватит у меня сил для такой работы. Выводы были совсем не утешительны.
Мой сосед, кулак Семен Кузьмин, посмотрел на меня участливо.
– Уходился? Тута работа тяжелая. Ну, только зря вы так работаете. Надо ко всему приспособляться.
Он дал мне несколько практических советов, как можно «заряжать туфту» даже и там, где смотрят за рабочими в оба… Со временем я действительно выучился заряжать ее по всем правилам каторжного искусства.
Вечером Федосеича перевели в команду слабосильных, и я с великим сожалением расстался с моим другом.
* * *
Итак – я вновь на дне, в самой гуще рабочих, как было пять лет тому назад, на Соловках. Но какая разительная перемена в толпе и в настроениях! Какая вопиющая нищета, какие неукротимые приступы злобы при пустяковых столкновениях рабочих друг с другом. Я не мог без глубокого отвращения наблюдать картину раздачи пищи. У кухонных раздаточных окон, гремя котелками и переругиваясь, выстраивались длинные очереди истомленных, голодных людей. Зачастую более нетерпеливые шпанята пытались протиснуться поскорее к окошку, но встречали яростное сопротивление ближайших. Завязывалась злая перебранка. Большинство, добравшись до окна, ставили котелок внутрь, а сами танцевали у окна, стараясь заглянуть внутрь, и тянули нудными, просящими голосами:
– Дай побольше, товарищ. Что-ж ты воду одну льешь?
Повар обычно молчит, либо отвечает:
– Воду?.. А соль не считаешь?
Получив котелок бурды и тухлую рыбу, счастливец идет быстрым шагом к себе на нары, глотая голодную слюну и на ходу нюхая с наслаждением вонючую, отвратительную рыбу. Из неё ничего не пропадает, даже внутренности будут съедены. Картофельная шелуха, выброшенная на помойку, и та мгновенно исчезает в протянутых за нею руках.
«Кулаки» мрачны и злобны. Они дают тон толпе. Крестьянин, никогда не голодавший, обиравший город в голодные годы, здесь лишен всего и, главное, хлеба. Они вырваны из родных мест с корнем, всей семьей, им уже никто не пришлет ни посылку, ни малую толику денег… В толпе немало попутчиков, помогавших большевикам углублять революцию. Много узбеков. Большинство их попало сюда в связи с басмаческим движением в Узбекистане и гибли они здесь, на севере, массами.
Голод кладет на все свою суровую печать. Здесь все молчит, говорит только голод. Вся толпа отмечена этой проклятой печатью и в любой кучке, собравшейся у кипятильников или кухонных окон, слышится не разговор, а голодное рычание.
Среди этой толпы выделяются люди уже переставшие бороться за жизнь и постепенно умирающие. Это так называемые «пятисотки», люди, получающие пятьсот граммов хлеба в сутки и продолжающие работать. В отчаянии бродят они по пустым помойным ямам, подбирают всякую падаль, пробуют есть самые несъедобные вещи, глядя на встречных гаснущими, равнодушными глазами. Большая часть из них получила инвалидность здесь, на канале, и в муках, дни за днями – идут к смерти от голодного истощения. Если такой свалится – его и в лазарет не берут, а отправляют в «слабосильную команду» умирать среди таких же, как он обреченных. Если он будет в состоянии еще таскать ноги и что-нибудь делать – ему выдают пятьсот грамм хлеба в сутки, если же силы совсем оставят слабосильника – паек ему снижается до двухсот грамм. И эта юдоль ждет каждого, истощившего свои силы на работе.
По моим подсчетам ни одна категория рабочих не получала хотя бы минимально необходимого количества пищи. Согласно февральского приказа Фирина – не работавшие непосредственно на канале получали в дневном пайке тысячу шестьсот больших калорий. Между тем, потребность в пище, едва поддерживающей организм у среднего не работающего человека выражается в двух тысячах четырехстах калориях, для землекопов и грузчиков она доходит даже до трех с половиною тысяч.
Через несколько месяцев ударной работы человека трудно узнать, до того он изнашивается. Уже глубокой зимой мне случилось встретиться со знакомым еще по Соловкам фельдшером, работавшем в центральном лазарете отделения. Он рассказывал ужасные вещи. Зимою в лазарете бывали дни, когда в мертвецкой насчитывалось по пятидесяти-шестидесяти покойников. Особенно много гибло узбеков, не переносящих сурового климата. По нашим рассчетам выходило, что за год на канале погибло пятнадцать процентов людского населения, а двадцать процентов получило инвалидность. Из трехсот тысяч заключенных, стало быть, погибло на постройке канала за пятьсот пятьдесят дней работы, сорок тысяч, а шестьдесят тысяч получили инвалидность.
* * *
Дни идут. Я втянулся в работу, усвоил кое-какие приемы заряжать туфту и в общем получал кило хлеба в день. Голод добирался и до меня. Не всегда мне сопутствовала удача, иногда приходилось получать всего шестьсот грамм. Силы мои, набранные в зверосовхозе, начали понемногу истощаться.
Я продолжал работать на канале: то на вывозке песку для дамбы, то на выборке камней из канала. С камнями было совсем скверно. После взрывов скал оставались большие каменные глыбы, которые надо было разбивать молотом, иначе и на тачку не погрузить, и не вывезти.
Как-то раз подошел ко мне молодой человек в желтом плаще и шапке-малахайке и спросил меня о моей специальности. Я сказал. Он меня немного ободрил:
– Нам как раз нужен землемер. Только я не знаю, крепко ли вы тут сидите. Попробую похлопотать.
Прошло недели две. Молодой человек, оказавшийся по моим расспросам гидротехником, ходил мимо и ни слова не говорил о своих хлопотах. Я понял: очевидно – мстительное начальство загнало нас с Федосеичем безвозвратно на физические работы.
Но однажды утром бригадир обратился ко мне:
– Смородин, тебя вызывают в контору. Пойдешь сегодня туда, за канал.
Я вышел вместе с бригадой, перешел через висячий мост и отправился далее через канал. На другой стороне канала, на пригорке, недалеко от кузницы разыскал я, наконец, контору.
Там было пусто. На столах спали двое, очевидно, ночные работники-канцеляристы. Из кабинки в углу конторы вышел молодой парень, знакомый мне еще по Соловкам:
– Здравствуй Василий. Не знаешь ли, кто меня сюда вызывал?
– Наверное гидротехник Полещук. Он скоро придет.
В это время в контору вошел миловидный юноша в пиджаке.
– Вы Смородин? Так вот – будете работать здесь. Пока что – неофициально: не отпускают. Будете числиться по-прежнему рабочим и жить в бригаде.
Он дал мне работу, усадил за столик в углу и ушел.
– Василий, кто это?
– Шварц, Яков Еремеевич. Студент топограф.
Через некоторое время пришел Полещук в сопровождении другого юноши. Поздоровались. Юноша отрекомендовался студентом Введенским. На каторгу попал «как разложившийся элемент». Мы с ним стали работать вместе.
За четыре месяца работы на канале я совершенно отвык от теплого помещения и теперь, очутившись за столом у теплой печки, насилу преодолевал дремоту. Приходилось не раз выходить на мороз и там встряхиваться. Спавшие на столах канцеляристы в серых лагерных бушлатах встали и принялись за свои работы. К полудню уже все столы были заняты и работа шла полным ходом: щелкали счеты, шелестела бумага.
Во время обеденного перерыва к нашему столу подошел сухощавый, испитой человек в очках. Введенский назвал мне потом ничего не говорящую фамилию Шашкин, профессор экономист.
– Вы, кажется, недавно попали в эти места? – спросил он меня.
– Как сказать… Сюда, на второй лагпункт, недавно, месяца четыре, а вообще без малого шесть лет.
– Значит, вы помните еще старосоловецкия времена? – спросил он, глядя на меня с почтением.
Начались расспросы о Соловках, нашли общих знакомых.
Шашкин, как и я, был снят с общественной работы (в управлении) и теперь радовался своему новому назначению счетоводом.
– Хоть голодно, да спокойно – срока не прибавят. А там, в этом управленческом бедламе, того и гляди – попадешь в междуначальственную интригу и получишь хорошее удлинение срока.
Впоследствии я узнал от него не мало интересных данных о новых лагерях и количестве людей в Белбалтлаге.
Вечером я снова пришел на работу.
– Как бы мне навести справку о моем компаньоне? – сказал я Введенскому. – Он был переведен куда-то месяца три тому назад.
Введенский начал наводить справки по телефону, но все было тщетно. След Федосеича затерялся.
Я жил по-прежнему в палатке, в бригаде землекопов и то работал в конторе, то на разбивке канала и частей шлюзов. Со мною работали в качестве рабочих при разного рода измерениях пять человек: два священника – один с крайнего севера из-за Сургута – Павел Богомолов, – другой с Кубани – Василий Преображенский. Оба, конечно, одеты и острижены, как и все. Татарин из Мензелинского уезда уважал меня как земляка. Кроме этих трех были: якут Аросев и урянхаец Кубаничка.
Каждое утро мы спускались в канал. Я находил теодолитом ось канала, делал от неё разбивку, намечая «бровки» берегов канала, и обозначал места сооружений. А ночью все это взрывалось вместе с камнями и утром приходилось начинать все сначала.
Однажды вечером к нам в палатку вошел незнакомый человек вь хороших сапогах, что было редкостью, и назвал мою фамилию. Я выбрался с нар и подошел к нему.
– Я ветфельдшер Первушин. Ветврач Протопопов просит вас к нему зайти.
– Где он?
– Около ветеринарной лечебницы. Увидите землянку там направо.
– А где же Николай Федосеич был до сих пор?
– На общих работах. Хворост заготовлял на шестом лагпункте. Теперь будет работать в качестве врача у нас в ветлечебнице.
2. ОПЯТЬ НА ПОВЕРХНОСТЬ
Я остановился у двери небольшой землянки, пораженный видом Федосеича. Он лежал на деревянном топчане, в своем арестантском бушлате и спал. Над самой его головой горела тусклая лампа, отбрасывая неверный свет на изможденное и изрытое глубокими морщинами лицо. Я сделал шаг к нему, прикоснулся к его неуклюжим сапогам и, не в силах сдержаться, заплакал. Измученный Федосеич продолжал спать. Молчаливый Первушин сидел в углу.
– Давно он пришел? – спросил я шепотом.
– После обеда.
В землянку вошел старший врач и разбудил Федосеича. Старик мне ужасно обрадовался. Мы с ним обнялись и, по уходе врача, засыпали друг друга вопросами. Федосеич, как-всегда, говорил о своем житье свое неизменное «ничего» и находил все сносным.
– А какие люди встречаются! – говорил он, посасывая папиросу. – Довелось мне помещаться на одних нарах со священником, отцом Алексеем Перевозчиковым. Даже беспардонная шпана при нем не ругалась. Все его уважали.
– Что-ж, это бывает. Помните покойного владыку Иллариона?
– Так ведь тот был архиепископ и человек во всех отношениях необыкновенный. А это – простой священник из рабочих… И ничем внешне не выделяется. А вот мощь духовная. И каждому то он поможет: кому словом, кому делом. Чуть увидит: выбивается из сил человек, сейчас и поможет.
Я смотрел на милое лицо моего друга и чувствовал, как в этом угасающем человеке теплится неугасимый огонь любви, не им зажженный, но им сохраненный.
Первушин тем временем вышел из землянки.
– Знаете кто этот фельдшер? Это сын бумажного фабриканта. Судьба его замечательна. Помните был побег с Малой Муксольмы? Это вот он и удирал. Карелы, конечно, выдали. И получил он за это два года Секирной. Правда, он там работал на кухне. Ничего парень. Допустили его потом на Соловках кончить лагерные фельдшерские курсы. Ну, блат имел небольшой. Вот и жив остался.
Впоследствии мы поближе узнали друг друга и Первушин, всякий раз как я приходил в землянку, угощал меня: то даст студня из конских ног, отрезанных у павших лошадей, то вкатит большую деревянную ложку рыбьего жира. Ведь нельзя представить себе, как приятно было глотнуть, хотя бы и рыбьего жира при полном отсутствии в пище каких бы то ни было жиров, при развитии в организме алчного голода именно на жиры. Да, впрочем, известно, что самый вкусный сахар имеется только в концлагерях.
Я, как работающий в конторе, был освобожден от поверок и мог выходить и по ночам, часто этим пользовался и пробирался к Федосеичу ночью через огромный карьер. Когда-то тут была песчаная гора. Теперь вместо неё большая впадина. Внизу копошатся люди и лошади. Среди идущего оттуда однообразного шума слышится песня. Поет молодой узбек звучным и приятным голосом. Мне случалось слышать его и на канале, в осенние, дождливые дни, и зимой на плотине, и вот теперь, февральской ночью, свежий голос поет ту же мелодию. Не понятны мне слова песни, но её тоску я чувствую своим сердцем.
Иду дальше по высокому нагорью к воротам лагпункта. Справа, среди первобытных лесов горит электричество. Слышны далекие сигналы и глухие взрывы, то ухающие, то рассыпающиеся дробью. Электростанция работает день и ночь не останавливаясь, и теперь из её широких окон льется в зимний сумрак яркий ровный свет.
* * *
Яков Еремеевич Шварц и Введенский – недогрызшие «гранит науки» советские студенты, я и нивеллировщик, молодой болгарин Бобров, всю ночь напролет сидели над вычислением количества каменной массы, вынутой из тела канала за месяц.
В спешной работе мы не заметили, как пролетела ночь. Наконец, вычисления закончены, определено по фактическому измерению сколько именно каменной массы вынуто рабочими из тела канала. Оставалось только сравнить соответствует ли наша цифра количеству, показанному бригадирами. Увы, как и всегда разница процентов на тридцать-сорок. Мы все отлично знаем в чем тут дело. Каждый рабочий стремится зарядить туфту, показать выполненным недовыполненный урок. Однако, вслух полагалось удивляться несходству и искать ему какие-то объяснения. Мы долго ищем всяческих способов как-нибудь закрыть эту зияющую дыру, кое что придумываем и оставляем дальнейшее для инженера – начальника лагпункта. Он тоже будет долго ломать голову как бы так замазать неувязку, чтобы не очень то она топорщилась своею наглою откровенностью. Инженер должен что-то придумать, ибо за это несходство будут тащить в ИСО прежде всего его. С рабочих и бригадиров взятки гладки: хлеб за работу получен и съеден. И инженер будет думать. А в ИСО об этом несходстве давно уже знают, как знают и о том, что мы все это несходство будем покрывать. Но такова уже эта окаянная советская машина – каждый тянет свою лямку и движется к какой-то своей личной драме: если это на воле происходит – впереди может быть концлагерь, если же в концлагере – впереди удлинение срока и еще тысяча и одна административная прижимка.
В конторе в это раннее утро кроме нас никого не было. Даже сторож Василий заснул и железная печка, согревавшая контору, затухла.
Я с Бобровым вожусь около затухшей печки, стараясь разжечь. Как только дрова вспыхивают, к нам подсаживаются и оба студента.
– Что же вы теперь думаете о канале? – обратился я к студенту топографу, равнодушно сосущему папиросу.
– Не кончим канал не только этой зимой, но и летом. Тут и гадать нечего.
– С кого-то шерсть полетит, – заметил я. Скрипнула входная дверь и в контору вошел гидротехник Полещук в своем неизменном плаще. Вид у него был измученный. Севши на скамью у печи, после взаимных приветствий, Полещук сказал:
– Хорошую ночь сегодня провел. Строил улитку шлюза номер четырнадцать. Вот доложу я вам – адская работа.
– По обыкновению она вас захватила как работа интересная. Не каждый сезон приходится гидротехнику иметь дело с такими сооружениями, – заметил дружелюбно Введенский.
– Да, вы правы, работа захватила. Люблю самосостоятельность. А вот эти две ночи мне никто не мешал.
– Кто же вам будет мешать? Не прорабы же из военных Рамзинского призыва! – сказал я..
В ответном взгляде гидротехника я прочел недоумение по поводу моей наивности и незнания всех глубин советской действительности.
В конторе началась утренняя работа. Наша топографическая компания направилась на отдых – каждый к своим пенатам: я на второй лагпункт, Введенский и Бобров на первый, а Шварц в сельхоз при первом лагпункте.
На спуске с горы меня догнал Полещук, и мы пошли вместе. Мне хотелось продолжить разговор об энтузиазме в строительстве. На мои вопросы Полещук задумчиво сказал:
– Не в энтузиазме дело. Энтузиазм вещь, так сказать, казенная. Какой может быть энтузиазм на принудительных работах у голодного человека, не чающего, как выработать урок? Нет, уж такого энтузиазма, конечно, ни у кого нет. Что касается моего личного отношения к работе, то к энтузиастам меня причислить никак нельзя. Но и равнодушным ко всему происходящему я не был и не собираюсь быть.
Полещук помолчал, как бы подыскивая выражения.
– Вы смотрите на происходящее немного не так, как я… Вы видите здесь только зло, насилие и несчастие. А я как-то об этом стараюсь не думать. Знаете, привыкнешь – и ужас становится повседневностью. Вот как на войне.
Мы переходили по временному мосту через строящийся канал. Полещук даже приостановился, смотря на месиво из людей внизу канала.
– Меня захватывает сама работа. Вот сделать такое крепкое долголетнее сооружение на пользу Человеку.
– Какая польза от этой фараоновой стройки? – скептически заметил я.
– Конечно, человечество могло бы обойтись и без пирамид, но вот они есть и они свидетельствуют о стремлении людей сделать нечто, служащее неким связующим звеном прошлого с настоящим. Ведь мы знаем: не вечны-же большевики, загнавшие нас в эту дыру. И впоследствии, смотря на эти сооружения, мы, или вернее, наши потомки будут думать не только о жестоких страданиях здесь людей, но и о работе изобретательного ума строителя, создавшего в этих пустынях эти сооружения почти голыми руками. И кем?.. Вот вам пример – эта грандиозная плотина номер двадцать девять создана юристом, любителем инженерного искусства. Я вот чувствую, как будет тянуться от прошедшего к будущему некая нить…
– Все будет разрушено, – сказал с внутренней досадой я. – Уйдут в вечность большевики, и разрушатся их фараоновы сооружения.
– А Человечество останется и будет жить, – с неожиданным подъемом продолжал Полещук. – И вот эта мысль о торжестве Человечества и дает силы и энергию. Пусть Россия сейчас в большой беде и несчастиях. Но она умереть не может и будет жить, что бы не случилось. И здесь, строя эти сооружения, я работаю вовсе не Ягоде или Сталину, а народу. Нам в будущем это все пригодится.
Мне не хотелось идти в холодную палатку и я, перейдя мост, распростился с Полещуком и направился к Федосеичу.
Старик сидел на своей постели усталый и ошарашенный. В уголке суетился фельдшер Первушин.
– Работа была ночь напролет, – сообщил Первушин, и Николай Федосеич утомился. Совсем себя не жалеет.
Федосеич морщит и без того сморщенный как печеное яблоко лоб и энергично возражает:
– Это моя обязанность. Я должен был быть на приеме.
Вспомнив разговор с Полещуком, я улыбнулся:
– Вот мне один энтузиаст сказал, что канал останется потомству и по сему случаю он проявляет в строительстве даже не казенный энтузиазм. А вот конский состав пожалуй потомству не останется.
Федосеич махнул рукой.
– Какое там потомство. Пожалуй весь конский состав Белбалтлага пойдет в котлы красной армии. Скота не остается ничего и конина теперь находка.
Федосеич вздохнул.
– Жаль мне животных. При таком идиотском использовании лошадей и плохой кормежке – весь конский состав приходит в совершенную негодность. Вот и приходится работать из всей мочи, как-то поддержать животных. А как поддержать? Участь у людей и лошадей здесь одинакова. Мы ведь лошадям тоже формальное освобождение даем и, как и медики, имеем некий лимит количеству подлежащих освобождению на каждый день «его же не прейдеши». Вот и соображаешь, как бы шилом море нагреть. Весь этот конский состав надо бы перевести на хороший корм и месяца на полтора освободить от работ, да полечить его как следует медикаментами, а не водицей – вот как мы. Гибнут лошади, гибнут их бывшие раскулаченные хозяева.
– До войны у социалистов существовала поговорка – «чем хуже, тем лучше».
– Эх ти, лохматый, – сказал Федосеич, переходя сразу на дружеский тон.
– Да, разве это для нас формула? И разве она верная? Вот делали хуже, а теперь стало лучше? Нет, друг, хотят нам эту самую формулу привить, создавая вредительские процессы. Однако, все эти бесчисленные вредители оказываются в кавычках. Сколько их перед моими глазами прошло, но ни одного настоящего вредителя я не видал. А посмотреть бы хотел. Ты вот, лохматый, кроликов разводил не только добросовестно, но и с любовью. А почему ты их не морил, почему не занимался вредительством? Да просто потому, что вредительство это вещь вообще не чистоплотная. Занимаясь вредительством, будешь вредить не советской власти, а себе самому и своим ближним.
– Однако, чем же можно вредить советской власти в таком случае? – смеясь спросил я.
– Не беспокойтесь, она сама себе вредит, – также смеясь ответил Федосеич.
Первушин поставил перед нами на стол традиционный чайник кипятку, дал мне большую деревянную ложку рыбьего жира. Я достал из кармана небольшой кусочек хлеба, хранимый для этого случая и с удовольствием стал есть хлеб с рыбьим жиром.
Федосеич сообщает новости:
– Вчера наш главный врач ездил в Медгору и привез целый ворох новостей.
– Когда же закончим канал? – спросил я.
Федосеич махнул рукой.
– Не кончим. На верхах начался по этому поводу шухер [23]23
шум, гвалт, тревога
[Закрыть]. Говорят о непрочности положения начлага Александрова. Беда Александрова в том, что каналом начал интересоваться сам Сталин. Представьте себе, в Медгоре в столярно-механических мастерских был сооружен громадный барельефный портрет Ягоды. Портрет предполагалось водрузить на фронтоне нашей плотины номер двадцать девять. Канал будет назван именем Ягоды. Теперь, оказывается, поступило новое распоряжение – назвать канал Сталинским. Теперь те же студенты ВХУТЕМАСа делают портрет Сталина.