355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Никонов-Смородин » Красная каторга: записки соловчанина » Текст книги (страница 24)
Красная каторга: записки соловчанина
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:27

Текст книги "Красная каторга: записки соловчанина"


Автор книги: Михаил Никонов-Смородин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)

Я вопросительно смотрел на отца Никифора.

– У меня ведь тут клуб и я многое знаю, хотя и сижу на месте. Один придет за блатным кипятком – сообщит то, другой другое. Глядишь – целую сводку лагерной жизни можно сделать.

– Ну, и что же вы слышали о Найденове?

– Видели его у чекиста Матвейчика, вот что.

– Так ведь всякого из нас чекист может вызвать.

– Ну, и будет это целое событие. А Найденов, говорят, ходит к чекисту довольно таки часто. Что-то тут дело не чистое. Я хотел вас давно предупредить, да все как-то не удавалось.

Я поблагодарил отца Никифора за сообщение и при встрече с Найденовым сообщил ему об этом. Тот только посмеивается.

– Наша сеть весьма обширна. Мы не боимся заглядывать даже в святое святых наших врагов.

8. НА ПУТИ К ИЗБАВЛЕНИЮ

Теперь мы раз в неделю производили нивелировку и определяли сколько еще остается в теле канала невыбранного грунта и камня. В помощь нам командировали еще одного землемера.

Каково же было мое удивление, когда этот землемер оказался черноморцем Ивановым, братом зава землеустройством, с которым я служил перед арестом и заключением в концлагерь.

Иванов, сильно постаревший и осунувшийся, с грустью рассказывал о черноморских землемерах.

– Весь землеустроительный аппарат попал сюда в концлагерь. И вы тоже, если бы оставались служить, все равно бы не миновали лагеря. Кто бы мог подумать, что так, за здорово живешь, исправный и добросовестный работник мог угодить на каторгу. Дело наше, конечно, липовое и гроша ломаного не стоит. Где-то там на верхах состряпали проект колонизовать девственные горы и леса Черноморского побережья. Разумеется, в срочном порядке начались подготовительные работы: съемка, таксация почв, разбивка. Работа в горах сумасшедшая. Но по срочным заданиям дни и ночи работали. Нужно было все в один год закончить. На следующий год предполагалось перебросить на эти новые места пятьдесят тысяч семей.

– Но ведь там нет дорог и край совершенно первобытный, – удивляюсь я.

– Вот в том то все и дело, – соглашается Иванов. – Сколько труда надо положить колонисту, чтобы только приспособить землю для эксплуатации. Извольте ка произвести расчистку в тех непроходимых лесах.

Не мудрено, что первые же партии переселенцев оттуда разбежались. Так и провалилась эта затея с колонизацией.

– Об остальном догадываюсь, – сказал я: – виновниками оказались агрономы и землемеры.

– Так и было. Агроном Эпаминонд Павлович Дара в отчаянии вскрыл себе вены, будучи в подвале ГПУ. Но его отходили. Бедняга тоже тянет лагерную лямку..

– Смородин, – обратился ко мне счетовод, передавая телефонную трубку, – тут вас спрашивают. Дайте потом отбой.

Незнакомый голос:

– Это Семен Васильевич?

– Да. Кто спрашивает?

– Матушкин.

После краткого разговора я побежал на соседний лагпункт, к неожиданно оказавшемуся здесь Матушкину.

После первых обычных, но оживленных разговоров, Матушкин вдруг помрачнел. Даже и своему переселению с острова не радовался.

– Что это ты, Петрик, так мрачно настроен? Смотри – весна на дворе, скоро снег начнет таять и житье полегче станет, – утешал я его.

– Наслушался я тут от очевидцев о лучшей жизни. Ты не можешь себе представить, что происходит сейчас в России, – говорил Матушкин, угрюмо качая головой. – Гибнут целые округи от голода. Недавно вернулся обратно в лагерь из командировки знакомый ветеринар. Побывал в Киеве и в Ростове на Дону. Ни одна страна в мире ничего подобного никогда не переживала. Прежде всего – страшные опустошения в деревне от коллективизации. Мы считали, принимая в соображение советскую привычку выражать все в процентах, во что обошлась народу коллективизация. Брали только официальные данные. И у нас получились страшные цифры, невероятные цифры! Вот, например, раскулаченных по первому разряду пять процентов всего деревенского населения. Это миллион дворов или четыре с половиною миллиона душ. Около миллиона или полутора из них в лагерях, а остальные погибают в ссылке, в спецпоселках. Но с остальным деревенским населением расправились и еще круче. Раскулаченных по второму разряду по нашим подсчетам было в два раза больше, чем раскулаченных по первому разряду, то есть девять миллионов душ. Их лишили имущества, предоставили им умирать, как они хотят. Такое ограбление иначе и нельзя назвать, как приговором к голодной смерти. Общее количество вычищенных из колхозов и раскулаченных по второму разряду достигает шестнадцати миллионов. Три четверти из них погибли или погибают от голода. За год – восемь – десять миллионов покойников. И ведь это, повторяю, по официальным данным. Ветеринар рассказывает: уже теперь вымерли целые деревни. Улицы пусты и мертвы – все живое или умерло, или съедено. Ни собачьего лая, ни кошачьей фигуры в деревне. Летом все травой да бурьяном порастет. А в городах что делается! В Ростове на Дону специальные команды не успевают подбирать мертвецов. Из деревень все, кто могут, бегут вопреки запрещению властей. В городе свободно продают «фондовый хлеб» по четыре с полтиной кило. А вывезти из города нельзя ни грамма. Стоят заставы и все отбирают. Деревня обречена на полную гибель. Тут вот еще зоотехник ездил покупать для лагеря скот в совхозах. Так что рассказывает – поверить трудно. Скот, согнанный в одно место – болеет. Еще кормов для него нет, помещений нет. И все это делается по распоряжениям сверху. Происходит вполне сознательное истребление властью всего крестьянского достояния. Властью над крестьянским хозяйством поставлен крест, оно обречено на гибель и замену колхозами, управляемыми правительственными эмиссарами. Крестьянство, как класс, перестает существовать.

Матушкин замолчал и мрачно задумался.

– Сталин решил сразу построить социалистическую деревню при помощи дубины, – сказал я.

– Сталин? А ты уверен в единодержавии Сталина? Я нет. Помнишь комиссию Орджоникидзе по ревизии ГПУ? Чем она кончилась? Да, ничем. Сталин мечтал было наложить руку на ГПУ, да не тут-то было. Так с полгода, поговорили в угоду ему о вредительстве с усмешкой и, якобы перестали верить во вредительские дела. А теперь снова принялись за прежнее. Вон в Сибири был «процесс организаторов голода». Обвиняли каких-то там своих заправил, якобы они голод организовывали с вредительской целью. Своих партийных даже расстреляли. А кто организует голод? В стране, где все продовольствие в одних руках – в руках правительства – кто организует голод?

Матушкин прав – все рушится. А между тем был момент, когда коммунистический мир должен был бы погибнуть. Весь поглощенный борьбой с крестьянством, он бросил на этот фронт все свои силы. И, казалось, в грохоте вспыхивающих всюду неорганизованных восстаний уже слышится грозное предупреждение насильникам о последнем их часе. Какое удобное время было для удара по власти темных сил с тыла. Но этого тылового удара не последовало. И вот восемь миллионов мертвецов и четыре с половиной миллиона раскулаченных обескровили крестьянство. Исчез крестьянин на Руси, превратился в колхозника!


* * *

Измученный рассказами Матушкина, я лежал на нарах в палатке и смотрел на бледный свет лампы, на дремлющего у печки дневального. Завтра опять начнется то, что и сегодня. Опять остро почувствовал себя зажатым в тесно сдвинувшихся стенах, опять на дне колодца.

За эти годы и воля стала уже не та и сам я уже сдал. Недалеко и время упадка сил. Настанет и оно. Что-тогда?

В моем воображении проходят виденные мною толпы инвалидов, идущих из лагеря в ссылку. Их радость и надежда на лучшее сменяется очень скоро отчаянием, ибо их удел – постепенное угасание от голода. Разве я сделан из другого теста? Разве я не один из русских – одна капля людского русского океана, обреченная, как и многие капли на гибель?

И вновь во мне вспыхнуло неукротимое желание поставить на карту свою жизнь. Бежать, во что бы то ни стало бежать! Дело идет к весне. Эх, если бы я был в зверосовхозе, как бы облегчилась тогда эта задача!

Только к утру я забылся тяжелым сном. А вышло, что уж именно, утро вечера мудренее. Ибо утро расцвело чудом.

В конторе у нас все было по-прежнему; так же спали на столах, так же посреди комнаты топилась печка.

– Тут есть относительно вас телефонограмма, – сказал дежурный.

Я читал и не верил своим глазам: телефонограмма извещала об откомандировании меня обратно в зверосовхоз, по распоряжению управления Белбалтлага.

XI. ПОСЛЕ КРУШЕНИЯ

1. СПАСИТЕЛЬНЫЕ БЕРЕГА

Шесть утра. В единственное окно моей кабинки пробился луч весеннего солнца. Обстановка кажется мне мало вероятной: около единственной моей постели – столик, на нем точные технические весы в стеклянном колпаке, на левой стене, на полках книги, далее, за столом у правой стены – железная печь – необходимая принадлежность каждой лагерной кабинки. Без неё всякая кабинка называется просто сараем. Некоторое время я ничего не могу понять – потом ощущаю себя вырвавшимся из канального пекла, радостно вскакиваю и, зажмурившись от солнца, решаю подремать еще и валюсь обратно в кровать.

Но уже в следующую минуту я на ногах, весело напеваю, одеваюсь и вообще прихожу окончательно в себя.

Моя кабинка как раз позади крольчатника у противоположного фронтальному выхода в лес. Вокруг тающий снег, лужи, вытаявшие кочки. Я иду по коридору крольчатника мимо анфилады секторов – слева маточных, справа выгулов для молодняка. Двери маточных отделений уже раскрыты, всюду идет работа по первому утреннему поению и кормлению животных. Стукают открываемые и закрываемые дверцы клеток, глухо звякают железные черпаки о кормушки.

В кроличьей кухне Якубов весело меня приветствует. Он заменил здесь кулака Ялтуховского и был свидетелем войны между Туомайненом и Александровым.

– Мы думали – крольчатнику конец будет, – рассказывает Якубов. – Вместо вас Сердюков назначил Ивана Ивановича Богушевского. Тот в кролиководстве совсем ничего не понимает, а сам вид такой на себя напустил, будто что и знает. Ну, мы все, конечно, его ведь и раньше знали – трепач и больше ничего. Работать, конечно, он не мог. Распоряжений никаких никому не дает и стал каждый делать свою работу как хотел и как умел. Кто дачу воды стал сокращать или совсем не давать кроликам, кто кормежку сокращать. Начался тут такой беспорядок, что, право, удивительно как это тут все цело еще осталось. Ну, ежели бы такая волынка еще несколько месяцев продержалась – пришлось бы нам не иначе лавочку закрывать.

– Как же Сердюков на это все смотрел?

– Да, как вас увезли тогда, почитай что ни разу и не был в крольчатнике.

– А Карлуша?

– Карлуша у себя в питомнике только бродил. Сюда ни ногой.

Разсказывая о крушении Александрова, Якубов оживился и весело тараторил:

– Вот как в кино, не иначе получилось это все. Мы еще и не чуем, что Александрова в конверт запрятали, а Карлуша уже пришел в крольчатник. Молчит Карлуша, ходит везде и глядит. Потом после разъяснилось, за Константином Людвиговичем срочно было послано. Того на аэроплане из Соловков вывезли. Ну, конечно, как приехал Константин Людвигович так и работа настоящая началась. Вы осенью сдавали крольчатник, почитай, пятнадцать тысяч было животных, а осталось три или даже меньше.

Из кухни я пошел бродить по всему обширному хозяйству. За шесть месяцев моего отсутствия лицо Повенецкого зверосовхоза сильно изменилось. ГПУ продало зверосовхоз «Союзпушнине» и теперь он обслуживался наполовину вольными, наполовину заключенными. Такое смешение персонала наложило на лагерную жизнь свой отпечаток. Большинство вольных были или родственники заключенных, или бежавшие от паспортизации.

Директор Туомайнен встретил меня по возвращении из бездн канального строительства Белбалтлага с нескрываемой радостью. Впрочем, радость эта объяснялась довольно прозаическими причинами. За мое отсутствие помер зоотехник питомника и завзверсекцией Михайловский и в хозяйстве не осталось людей опытных в звероводстве. Временно ведал питомником Уманский, подлежащий через месяц освобождению из лагерей. Я назначался Туомайненом на его место.

Теперь в хозяйстве было два директора: технический директор Туомайнен и политический – заслуженный коммунист из Ростова на Дону, попавший сюда с директорского кресла большего завода за перманентное пьянство.

Оба директора ухватились за меня, как за некий якорь. Работать ни у того, ни у другого не было никакого желания, а на голой халтуре в хозяйстве далеко не уедешь: передохнут лисицы и соболя и тут уж директорам придется прямо без пересадки переходить с вольного положения на положение заключенных.

– Тебе придется через месяц принять питомник пушных зверей, – сказал Туомайнен.

Он был весьма доволен своей победой: Емельянов, Сердюков и их ближайшие помощники совершенно исчезли с горизонта командировки, а новое лагерное начальство к нему благоволило.

Работать в питомнике мне совсем не хотелось. Там начался сильный падеж молодняка и ожидаемый процент выходной продукции сильно упал. Обычно мы выращивали три лисенка от самки, теперь же еще в подсосном возрасте их оставалось в среднем на самку – два с половиною. Но я не возражал против назначения.

С большим нетерпением ожидал я, когда же, наконец, возможно будет вырваться из «директорских объятий» и увидать своих друзей.

Наконец, Туомайнен сказал:

– Будешь пока помещаться в крольчатнике. Можешь устраиваться.

Я вылетел из главдома и почти побежал по кроличьей улице.

Вот он – Константин Людвигович. Какой важный у него вид. Еше бы: в крольчатнике работает человек пятьдесят вольных и ему, старому каторжанину, приходится управлять хозяйством. Милые лица старых друзей, искренно радующихся моему возвращению со дна, встречают меня всюду в крольчатнике. В кроличьей конторе все по-прежнему: Артур Иванович Поллиц, не понимающий пользу туфты во всякой советской работе, сидит над своими учетными ведомостями и родословными книгами, генетик – профессор Воскресенский, из Киева, работает над биологическими препаратами. Этот крепко сколоченный, живой, неунывающий россиянин ни капельки не изменился. С ним мы направились в бактериологическую лабораторию – поведать об участи Федосеича его бывшим сотрудникам.

За столом, где когда-то сиживал профессоси Неводов и Федосеич, теперь зав лабораторией бактериолог профессор Любушин. Тут же за соседними столами – санитарки, вечно торчащие за микроскопами то над соскобами с чесоточных лошадей, то над пробами кроличьих и лисьих выделений. Как известно все делалось ударно и ураганно, а по сему случаю не умеющие заряжать туфту должны были работать без конца. Однако, даже и почтениые профессора умели с грехом пополам заряжать в нужде туфту и кое-как спасать своих сотрудников от бесконечной, надоедливой работы.

Наш приход сразу оживил затихших бактериологов. Посыпались расспросы, высказывались сожаления и сочувствия старику Федосеичу. В лаборатории же оказался зашедшие сюда с медицинскими анализами молодой доктор Каскевич.

– Удивительный старик, – говорит о Федосеиче Каскевич, – осенью, когда за ним пришел конвой, я предложил ему сейчас же освидетельствование и, конечно, употребил бы все меры, чтобы отстоять его от переброски. Но старик наотрез отказался.

– Он на это не пойдёт, – заметил Любушин, – человек принципиальный.

Обратившись ко мне Любушин спросил:

– Но все-таки, в каком он состоянии?

Я рассказал невеселые веши о Федосеиче и в лаборатории водворилось уныние.

Ольга Николаевна Малышева, санитарка-бактериолог и, кажется, еще счетовод, первая прервала тяжелое молчание.

– А вы не думаете послать старику посылку из наишх благополучных мест? – сказала она своим тихим голосом.

– Посылку послать конечно возможно и мы ее решили послать. Но все же каждый сознавал – это не спасет обреченного старика. Если бы он был молод и пригоден к напряженной работе Туомайнен бы его, конечно, вытащил со дна, как вот меня. Но кому нужен дряхлый, бессильный старик? Кто из нас был застрахован от участи Федосеича и где гарантии нашей устойчивости? Все в этом окаянном чекистском болоте отравлено ненавистью и злом.


* * *

Весы на моем столе не изображали никакой символики. Мысли о моем любимом деле не оставляли меня даже в палатке на канале. Даже там я ухитрялся по Найденовскому блату доставать из библиотеки книги по интересующим меня специальным вопросам и думать над способом изготовления искусственного молока для выкармливания молодых животных без молока матери. В конце концов я открыл таки «биологическое молоко» и теперь произвожу с ним опыты. Каждый день я работаю над молоком, вычисляю, взвешиваю и произвожу массу всяких манипуляций в поисках верного пути. Теперь, впрочем, путь найден и я произвожу опытное кормление животных. В крольчатнике для меня отделено две сотни молодых кроликов, обреченных, за недостатком молока у матерей, на съеденение лисицам. Теперь эти «обреченные» развиваются ничуть не хуже, чем на материнском молоке.

Часто среди захватившей меня работы я сразу вспоминаю с особой остротой кто я и где я. Зловещие картины канального житья меня отрезвляют, я бросаю свои занятия, иду в лес, брожу около питомника, достаю спрятанную, привезенную еще из Соловков, карту и новенький компас. Мною овладевает в эти минуты неудержимое стремление бежать. Мне думается: вот как и осенью, явится неожиданно стрелок-конвоир и опять пойду по мытарствам. Теперь уже эти мытарства кончатся не пушхозом, а братской могилой. Однако, бежать теперь было бы безумием. День теперь круглые сутки. В лесу ни развести костра, ни уснуть – ночная темень не скроет от преследователей. Нет, нужно выждать августа месяца. И при том необходимо бежать небольшой группой.

Что меня здесь удерживает? бессмысленное плавание по лагерным волнам, вот что ждет меня в лучшем случае. Бежать, во что бы то ни стало бежать!

Стряхиваю набежавшую на меня хандру и иду опять бродить по пушхозу. Только теперь замечаю, как и здесь, в пушхозе, большинство рабочих голодны. Пушхоз причислен к Белбалтлагу и называется третьим лагпунктом первого отделения. Хлебные нормы здесь урезаны, как и на канале. Но работа здесь, разумеется, меньше вполовину против работы на канале. Шестьсот грамм хлеба и крохи от ежемесячного «ударного премиального пайка». Все премиальные дачи числятся только на премиальной карточке. Чего тольку тут нет: масса хлебных талонов, по которым не выдается ни одной корки хлеба, селедка, колбаса, жиры разных видов. Увы, как можно видеть на моей премиальной карточке, вырезаны (и по ним выдано) только три талона – на махорку, двести грамм сахарного песку и пару селедок.

2. Я ПРИНИМАЮ ПИТОМНИК

Ясным весенним утром я с Косиновым иду на звериную кухню. Его «казачья команда» уже вся в сборе и ожидает только распоряжения приступить к утреннему кормлению. Заспанный Уманский идет из главдома.

– Сегодня сдаю вам питомник, – говорит он, пожимая мне руку. – Пришло из |Медгоры распоряжение отправить меня на вольную высылку.

На лице его и в его фигуре нет и признака радости. Путешествие из одного чекистского болота в другое не утешает. Уманский работал в советском аппарате до самого своего ареста пять лет назад и знает цену всем этим «переменам».

Бригадир зверкухни Нечай заканчивает свою работу по распределению кормов, и казаки, взвалив на плечи лотки с кормушками, гуськом направляются в питомник. За ними уходят Уманский и Косинов.

Нечай явно расстроен.

– Вчера опять вызывали к следователю ИСО, – сообщает он мне. Приглашают нас двоих казаков в сексоты. И ведь не отстает сволочной чекист. Это уже в третий раз вызывает. Конечно, мы наотрез отказались.

Казак Нечай сидел по уголовной статье вместе с другим казаком – одностаничником. По марксистскому воззрению они оба являлись элементом «социально-близким» коммунистам и, стало быть, считались весьма пригодными для сексотских деяний. Однако, вопреки Марксу, казаки остались казаками и в сексоты не пошли.

Мы вошли в кухню. Перед самым входом в узеньком коридорчике судомойка Пуцик мыла в лохани кормушки, принесенные после вечернего кормления. Она работала раньше у меня в крольчатнике и я знал о её близких отношениях к ИСО. По этому случаю мы тщательно закрыли за собою входную дверь и ушли в противоположный угол кухни.

– Что пишут из станицы? – спросил я Нечая.

Тот сдвинул брови.

– Помирают – вот что пишут. Мой брат помер в Ростове на Дону. Так его пришлось сестрам неделю хоронить. На кладбище – очередь. Бросить как собаку в яму – вот как там делают со всеми умирающими на улицах, не хотелось. Вот и стояли в очередь на кладбище.

Я смотрел на брызжущее здоровьем лицо казака и думал об уродливых гримасах коммунистической жизни, состоящей сплошь из вопиющих противоречий. Вот здесь в лагерях, километрах в пяти от нас люди по настоящему бьются только за право остаться живыми на «ураганниках» Успенского, и единственной мечтой лагерника является мечта о кусочке насущного хлеба. Мы здесь в самом центре этого ужаса сыты по горло, ибо живем и кормимся около лисиц и соболей. Я, раздувший из простого бунта крестьянское восстание в семи уездах, его идейный возглавитель жив и даже весьма благополучно существую, а десятки тысяч неграмотных и полуграмотных мужиков, восстававших «против коммунии» с вилами, расстреляны за восстание спустя десять лет после восстания. Вот она проклятая социалистическая кузница, где нет ни правды, ни справедливости и даже простой человеческой логики…

По пути в контору зверосовхоза я встретил воспитателя КВЧ Грибкова. Он, конечно, воспользовался встречей для своих профессиональных целей и начал обычным своим бесцветным голосом нудный разговор о культнагрузке. Я сделал внимательное лицо и слушал заранее мне известное. Мне слишком хорошо была знакома халтурная сторона всякого вопроса о нагрузках. Моя ближайшая цель – в присутствии сексотов и их помощников казаться крайне довольным своим избавлением и верящим в чекистскую добродетель. Я безоговорочно принял всякого рода культнагрузку, отклонив по-своему обыкновению, противорелигиозную работу. Мы в общих чертах наметили план моей работе по линии КВЧ. Как он там будет выполняться – это другое дело. Важно иметь все это на бумаге в видеплана.

– Мне сообщили, – сказал Грибков, у вас имеется изобретение.

Я вопросительно на него посмотрел.

– При КВЧ у нас имеется БРИЗ (бюро рабочего изобретательства), так вот, сделайте нам заявку на изобретение. Мы его продвинем и будем хлопотать о сокращении вам срока.

Я постарался отговориться от этого любезного, но настойчивого предложения.

Навстречу нам шел из сельхоза в зверхоз профессор П. Г. Лапинский. Бедняга до сих пор не мог сносно устроиться и теперь, обремененный всякого рода нагрузками тянул лямку счетовода сельхоза… Грибков тотчас обратился к нему по поводу борьбы с туфтой на производстве. Почтенный П. Г. был выбран и состоял в комиссии «по борьбе с туфтой» – и мы его величали «зав туфтой».

Воспользовавшись возможностью отделаться от Грибкова, я оставил собеседников на дороге и направился в контору.

В кабинете директора было пусто. В секретарской сидел зоотехник сельхоза Сургучев, только что вчера приехавший из командировки за покупкой для сельхоза и для корма лисицам скота. Он поздравил меня с избавлением от канала. Я засыпал его вопросами.

– Как теперь выглядит деревня? Полагаю – вы были исключительно в сельских местностях.

Сургучев пожал плечами.

– От деревни одни воспоминания. Нет деревни. Погибла деревня. Колхоз – это нечто непередаваемое. Вот представьте себе такую картинку: весь скот согнан в одно место. А в этом «одном месте» нет ни помещений, ни кормов. Работа идет по наряду. Каждый день колхозник мотается по разным работам. А уж какова эта работа – лучше не говорить. Скот голодный, без ухода, без хозяйского глаза. Падеж огромный, ибо лечить нечем и некому. И все это как будто никого не трогает. Колхознику все равно на все наплевать. Ведь его лишили имущества и у него пропал всякий интерес к хозяйству, к работе. Все голодны, все злы. Но все же – колхозники живы. В счет кабальных сделок о предоставлении колхозами рабсилы в рудники Донбасса, им дают продовольственные ссуды. Но вне колхоза гибель. Осенью всех обобрала центральная власть. Заметьте – не местная власть, а специально командированные на места члены правительства. И вся неколхозная трудоспособная деревня вымерла. Улицы пусты, все заросло бурьяном. В райисполкоме и губисполкоме оперируют страшными цифрами умерших от голода. Да, как это ни странно, но мы должны быть счастливы, что живем в лагерях. Здесь все-таки как-то можно жить. А там – смерть.

Наш разговор прервал пришедший Туомайнен.

– Ты, Смородин, сегодня примешь питомник, – обратился он ко мне, вызвав меня в кабинет. – Весь инвентарь тщательно проверь. Обрати внимание – у нас имеется два охотничьих ружья и винтовка-малопулька для отстрела хищных птиц в питомнике. Они будут храниться у тебя и под своею ответственностью будешь их давать, когда надо.

Какой неожиданный сюрприз: три ружья. Правда, это не винтовки, а только охотничьи ружья, но все-таки оружие, и при побеге буду не с голым руками.

Выслушав наставления патрона о разных мелочах приемки, я направился обратно в пушхоз. В конторе питомника мы корпели целый день над приемо-сдаточными ведомостями. Считали и пересчитывали инвентарь, животных и материалы. Наконец, на третий день мы закончили приемку и я стал завом зверсекцией зверосовхоза. Свою кабинку у крольчатника я покинул и поселился в самом лисьем питомнике. Там, в одном из его уголков, в непосредственной близости к клеткам со зверями, находился небольшой дощатый сарайчик, оставшийся еще от времен постройки питомника. В этом сарайчике я и поселился. Сюда не имели доступа даже чекисты, ибо вход в питомник им, как людям посторонним производству, был воспрещен. Лучших условий для подготовки побега трудно было бы найти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю