Текст книги "Присяга (СИ)"
Автор книги: Михаил Тереньтьев
Соавторы: Левиафан Кейн
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Глава 12
Будет исполнено
Копия пришла третьего декабря, на девятый день.
Фельдъегерь привёз её в собственную канцелярию, как было условлено, и мне подали её в том самом виде, в каком она лежала в уездном присутствии: серая бумага, писарский почерк с наклоном вправо, две кляксы, на полях чья-то помета карандашом – «к торгам».
Я прочёл её и понял не сразу, потому что искал не то.
Я искал упоминание своего распоряжения. Его там не было. Ни ссылки, ни номера, ни даже слуха о том, что нечто подобное существует. Бумага была обыкновенная, недельной давности, о ходе взыскания продовольственных ссуд, и говорилось в ней ровно то, что говорилось в таких бумагах последние три года: взыскание производится, понудительные меры применены к такому-то числу обществ, назначено к продаже имущества на такую-то сумму.
Назначено к продаже.
Я перечитал ещё раз, медленно, и на второй раз увидел мелочь, от которой стало по-настоящему нехорошо. В перечне назначенного к продаже стояли лошади. Не «имущество», не «движимость» – лошади, поимённо по дворам, счётом одиннадцать.
В декабре. В уезде, который третий год не может подняться.
Отобрать у мужика лошадь в декабре – значит закрыть ему весну. Он не вспашет, не посеет, и через год ту же самую недоимку с него будут взыскивать снова, только взять уже будет нечего вовсе.
Я сидел и держал эту бумагу минуты две.
Внутри у меня стояла та особенная злость, которая не даёт ни жара, ни дрожи, а делает всё очень отчётливым: строчки, кляксы, помету карандашом, собственные руки на столе. Я слышал шаги в приёмной и сани, проехавшие внизу по площади.
Двадцать пятого ноября я написал: приостановить, понудительных мер не применять, продажу прекратить.
Третьего декабря в Бузулукском уезде назначали к торгам одиннадцать лошадей.
– Позовите, – сказал я секретарю, – всех, через кого шла бумага. Не начальство. Всех, кто её держал в руках. От министра до последнего.
– Ваше величество, это может быть человек десять.
– Значит, десять.
* * *
Их оказалось меньше, чем я думал, и это было хуже, чем если бы их оказалось много.
Трое.
Они вошли вместе, в назначенный час, и стали у стола на том расстоянии, на каком полагается стоять, и я в первую минуту разглядывал их, как разглядывают вещь, устройство которой надо понять до того, как её разбирать.
Директор департамента Никанор Ильич Бельский – грузный, лет пятидесяти пяти, с тяжёлыми веками и совершенно неподвижным лицом. Начальник отделения Пётр Львович Кондырев – сорока с небольшим, подтянутый, из тех, у кого на столе всё лежит под прямым углом. Столоначальник Аверкий Гаврилович Мышецкий – маленький, в потёртом вицмундире, с чернильным пятном на среднем пальце правой руки, которое он держал прижатым к шву и, кажется, стыдился.
– Господа, – сказал я. – Двадцать пятого ноября я подписал распоряжение о приостановлении взыскания продовольственных ссуд по Бузулукскому уезду. Сегодня третье декабря. Взыскание идёт, и в уезде назначены к продаже лошади. Я желаю знать, где остановилась моя бумага. Не кто виноват. Где.
Пауза.
– Расскажите мне её путь. По шагам. От первого журнала до того места, где она лежит сейчас. Пётр Львович, начните вы.
Кондырев чуть поклонился и заговорил без единой запинки, как говорит человек, знающий свою работу до последней мелочи и не имеющий ни малейших причин её стыдиться; и всё время, пока он говорил, я следил не столько за числами, сколько за тем, до какой степени спокойно он их называет – так называют версты на знакомой дороге, где не только каждый поворот, но и каждая колдобина известна наперёд.
Собственноручное повеление его величества поступило в министерство двадцать шестого ноября и в тот же день записано в общий журнал канцелярии министра за номером таким-то. Двадцать седьмого препровождено в департамент по принадлежности и записано в общем журнале департамента за своим номером. Двадцать восьмого из департамента передано в отделение и внесено в частный журнал отделения. Двадцать девятого назначено к исполнению столоначальнику.
– Двадцать девятого ноября, – сказал я. – Прошло четыре дня, и бумага прошла три журнала.
– Точно так, ваше величество. Быстрее нельзя: минуя ступень, бумага идти не может.
Три журнала за четыре дня – это, если вдуматься, быстро. Каждая запись сделана в срок, каждая передача произведена по принадлежности, и всякий, кто взялся бы искать здесь нерадивость, не нашёл бы её при всём старании, потому что нерадивости и не было.
Была скорость, с которой движется вещь, устроенная не для движения.
– Хорошо. Аверкий Гаврилович.
Мышецкий посмотрел на меня, и я увидел, что он смертельно напуган и при этом совершенно уверен в своей правоте, а такое сочетание бывает только у людей, которые действительно ни в чём не виноваты.
– Двадцать девятого ноября, ваше императорское величество, я получил повеление к исполнению и в тот же день начал по нему производство.
– Что вы сделали?
– Я составил проект отношения к губернатору. Но при составлении усмотрел затруднение.
– Какое?
– Повелено приостановить взыскание до нового урожая. – Он говорил быстро, и было слышно, что он повторяет то, что успел передумать сто раз за эту ночь. – А продовольственные ссуды взыскиваются не по одному правилу, ваше величество. Есть ссуды из общеимперского продовольственного капитала, есть из губернского, есть выданные земством под обеспечение будущих сборов, и порядок отсрочки по ним разный, а по третьему разряду отсрочка вообще требует особого разрешения. В повелении разряд не указан.
– И что вы сделали?
– Я не мог исполнить наугад, ваше величество. Исполни я по всем трём разрядам – превысил бы повеление. Исполни по одному – не исполнил бы прочих. Посему тридцатого ноября я запросил разъяснения у Хозяйственного департамента, по принадлежности.
– И?
– Разъяснения ожидаю.
Тишина.
– Сколько обыкновенно идёт такое разъяснение?
– Как когда, ваше величество. Полагаю, недели три. Бывает и дольше.
– А бумага?
– Бумага лежит в столе до получения разъяснения. Иначе нельзя: без разъяснения исполнить невозможно, а вернуть неисполненной – значит доложить, что повеление государя неисполнимо. – Он смотрел на меня почти умоляюще. – Я не смел этого доложить, ваше величество.
Вот тут я его понял до конца, и мне стало холодно.
Он не струсил и не поленился. Получив бумагу, сразу сделал единственное разумное: запросил разъяснение.
Я не знал, что продовольственные ссуды делятся на три разряда и для каждого действует свой порядок отсрочки. Маленький чиновник в потёртом вицмундире знал это прекрасно – двадцать лет только ими и занимался. Ошибку в высочайшем повелении он увидел сразу, но указать на неё государю не посмел. Поэтому отправил запрос в надлежащий департамент и стал ждать.
И покуда он ждёт, соблюдая всё, что предписано, в Бузулукском уезде описывают и назначают к торгам лошадей.
– Никанор Ильич.
Бельский молчал дольше всех – не оттого, что подбирал слова, а оттого, что взвешивал, стоит ли их говорить.
– Мне добавить нечего, ваше величество, – сказал он наконец. – Пётр Львович доложил точно. Аверкий Гаврилович поступил по правилу. Я подписал бы то же самое.
– То есть все правы.
– Все правы, ваше величество.
– И моё повеление не исполнено.
– И повеление вашего величества не исполнено.
Он сказал это ровно и спокойно, и в этом спокойствии не было ни дерзости, ни оправдания.
– Как это может быть?
– Так и может. – Он поднял тяжёлые веки. – Дозволено будет сказать прямо?
– Дозволено.
– Порядок требует, чтобы всякая бумага шла по принадлежности. Если принадлежность неясна, никто не подпишет её без разъяснения: ошибись он – с него же и взыщут. Поэтому бумага лежит, пока не станет ненужной. Каждый исполнил своё, а брать на себя чужое не обязан. Ваш родитель это знал.
– И что делал?
– Ничего, ваше величество. Полагал, что перемены обойдутся дороже.
Это было хуже саботажа: саботажника можно найти, а здесь виновных не было. Один безукоризненно вёл журналы, другой обнаружил мою ошибку, третий сказал неприятную правду. Замени я их самыми преданными людьми, через месяц те поступили бы точно так же – и были бы совершенно правы.
Дело было не в них.
* * *
Я встал и прошёл к окну. Потом вернулся.
– Аверкий Гаврилович. Вы усмотрели в моей бумаге ошибку и не посмели о ней доложить. Отчего?
– Не по чину, ваше величество.
– Значит, по чину было дать продать лошадей, а сказать мне, что я ошибся, – не по чину.
Мышецкий молчал. Палец с чернильным пятном он прижал к шву так, что побелел ноготь.
– С завтрашнего дня будет по чину.
Он поднял голову, и на лице у него было написано, что он ослышался.
– Вы переходите в мою канцелярию. С первого января, жалованье прежнее, чин остаётся ваш. Всякое моё распоряжение до отправки читаете первым. Нашли невозможное – пишете прямо мне, на одну страницу, минуя отделение и департамент.
Тишина в кабинете сделалась другого качества.
Кондырев глядел в стену над моей головой, как глядят на смотру. Бельский поднял тяжёлые веки и стал разглядывать столоначальника – так разглядывают предмет, которого вчера в комнате не было.
– Ваше величество, – выговорил Мышецкий, – я двадцать один год при столе.
– Оттого и беру. Вы единственный в этой комнате, кто прочёл мою бумагу как исполнитель, а не как верноподданный. И всё, что вы за это получили, – три недели ожидания в столе и одиннадцать лошадей под описью.
– Я не смею спросить…
– Спрашивайте.
– Ежели невозможное окажется в бумаге, которую ваше величество писали своею рукой?
– Своею рукой я её и писал. Ту самую.
Он посмотрел на меня, и за весь этот час это был единственный раз, когда он не боялся.
Я сел и придвинул бумагу.
– Записывайте. Отныне и впредь.
Секретарь взялся за перо.
– Первое. Всякое высочайшее повеление имеет срок исполнения. Нет срока – ставится сорок дней со дня подписания. Второе. Всякое повеление имеет одно имя: лицо, отвечающее за исполнение лично, а не установление. Имя вносится в тетрадь при получении. Третье. Запрос разъяснения не останавливает течение срока. Пока разъяснение идёт, исполняется в той части, которая сомнения не вызывает.
Я поднял голову.
– Четвёртое, и оно главное. О всяком затруднении, делающем исполнение невозможным, докладывается мне напрямую, письмом на одну страницу, в трёхдневный срок, кем угодно, какого бы чина он ни был. Не через отделение и департамент. Мне.
Кондырев шевельнулся:
– Ваше величество, Аверкий Гаврилович отныне при вашей канцелярии, это дело особое. Но столоначальник в губернии права обращаться к государю не имеет.
– Имеет с сегодняшнего дня. Пункт пятый: за такой доклад никто не может быть ни наказан, ни перемещён по службе. За молчание – может.
Я протянул лист Мышецкому.
– Начинайте службу. Получите эти пять пунктов как новое повеление и найдите в них препятствие.
– Ваше величество, они совершенно ясны.
– Предыдущее тоже было ясно мне. Ищите.
Он взял лист, отошёл к краю стола и прочёл сначала как подданный – почтительно, соглашаясь с каждой строкой. Потом заставил себя прочесть иначе. Палец с чернильным пятном остановился на первом пункте.
– Сорок дней считать календарными или присутственными?
Я посмотрел на Бельского.
– Вот вам первая лошадь.
Уже первый срок потребовал поправки. Календарные сорок дней могли закончиться в праздник, присутственные – растянуться почти на два месяца. Решили считать календарные: если последний день неприсутственный, докладывать в ближайший рабочий, неотложные меры принимать сразу.
Кондырев указал на другую прореху: одно повеление может затронуть несколько ведомств. Один исполнитель не властен над чужими чиновниками, трое отвечают каждый за своё – и никто за целое. Назначили одного главного и обязали его в трёхдневный срок сообщать, каких полномочий недостаёт.
– Прямой доклад вашему величеству скоро станет способом обходить начальство, – сказал Бельский. – Через месяц вы получите тысячу страниц о переставленных столах и личных обидах.
Поэтому ограничили форму: одна страница с номером повеления, сроком, точным препятствием и решением, которое требуется от государя. Всё постороннее возвращалось обычным путём.
Последним заговорил Мышецкий:
– Жалобщика не обязательно переводить. Его просто не представят к следующему чину или отдадут ему худшие дела.
– Тогда все перемещения и отказы в представлении в течение полугода объяснять письменно и хранить рядом с докладом.
– Это его не защитит.
– Нет. Но обидчику придётся оставить подпись.
К полудню пять коротких пунктов заняли две страницы. Красоты в них не осталось, зато они уже учитывали праздники, враждующие ведомства и людей, способных мстить, не нарушая правил.
– Пётр Львович Кондырев остаётся при отделении. Взысканий не будет: старый порядок вы вели безупречно, и в этом как раз заключалась беда. С первого января так же точно будете вести новый. Сроки, исполнители и препятствия – всё должно оставаться в журналах.
Кондырев поклонился. Лицо у него было такое, будто он ждал совсем другого и не сразу поверил.
– Никанор Ильич Бельский остаётся директором департамента. И отвечает по бузулукскому делу лично, головой, с сего часа. Копия с места придёт ко мне четырнадцатого. Если в ней будет хоть одна проданная лошадь – отвечать будете вы, а не порядок.
Бельский посмотрел на меня.
– Благодарю, ваше величество.
– За что?
– За то, что мне есть чем отвечать.
Они вышли.
Я велел подать телеграфный бланк и послал в Самару прямо, через голову всех: взыскание приостановить немедленно, торги отменить, о получении донести в тот же день. Ответ пришёл через четыре часа. Торги были отменены девятого; одиннадцать лошадей остались во дворах.
Первое моё повеление дошло до места на восемнадцатый день, и дошло оно не по каналу, а потому, что я его протащил руками.
Канал сделал другое, и без него не было бы ничего. Он положил мне на стол серую бумагу с двумя кляксами на девятый день. По заведённому порядку я узнал бы про эти одиннадцать лошадей к весне – из донесения, в котором было бы сказано, что мера встречена с полным сочувствием.
Через неделю я узнал, что мои фельдъегерские пакеты получили в исходящем журнале отдельную рубрику: «Запросы, следующие помимо ведомств». Самих вопросов там не было, зато стояли даты, номера и губернии. Копии журнала ежедневно рассылались по установленному кругу, в том числе в Министерство внутренних дел.
Я хотел прекратить рассылку, но для этого пришлось бы письменно объяснить каждому ведомству, почему оно больше не должно видеть эту рубрику. Такое распоряжение выдало бы тайну вернее самого журнала. Я оставил всё как есть: содержание запросов оставалось неизвестным, направление видел всякий, кому полагалась копия.
* * *
О том, что было вечером третьего декабря, я узнал не сразу и не от участников.
У Дурново собрались директора департаментов – не одного, всех. Совещание было не тайное: его записали в журнал и обозначили как совещание о порядке исполнения высочайших повелений.
И решили они вещь, до которой я тогда не додумался.
Они не постановили не исполнять. Напротив: постановили исполнять точно и дословно, вплоть до буквы, не восполняя пропущенного и не толкуя неясного, – то есть ровно то, за что я в тот день похвалил Мышецкого.
А вторым пунктом положили: всякое отступление государя от установленного порядка отмечать особо, с числом и обстоятельствами, и хранить эти отметки в отдельном производстве – «в ограждение ответственности господ министров».
Первым в это производство лёг рапорт со станции.
Вторым – распоряжение о новом порядке исполнения от третьего декабря, с приложением подлинных пяти пунктов.
А через день пришло письмо, которого я не ждал вовсе.
Константин Петрович Победоносцев не был ни на совещании, ни рядом с ним: обер-прокурор Синода к министерским порядкам отношения не имеет. Он просто прислал две страницы, и в них не было ни единого слова против.
Он поздравлял. Он писал, что твёрдость в исполнении есть первое условие всякого управления и что покойный государь держался того же. Дальше – что порядок, требующий от каждого чина личного имени и личного ответа, есть порядок благой, ибо возвращает делу совесть, утраченную в общем производстве.
И только в самом конце, отдельным абзацем, стояло вот что.
«Дозволю себе единственное замечание, государь. Всякое установление держится не тем, что оно исполняется, а тем, что оно старо. Новое исполняется охотнее, но и ломается легче: за него никто не умрёт, потому что никто с ним не вырос. Ваше величество ныне научили тысячу человек, что порядок можно переменить в один день. Они это запомнят – и не только тогда, когда переменять будете вы».
Я прочёл это дважды и убрал в ящик.
На следующее утро Бельский принёс копию вчерашнего журнала. В правом верхнем углу стоял новый номер дела, которого накануне ещё не существовало. Под номером аккуратной рукой было выведено: «Об отступлениях от установленного порядка исполнения высочайших повелений».
– Это что?
– Особое производство, ваше величество. Во исполнение решения директоров. Для ограждения ответственности.
К журналу были подшиты два листа. Первый – рапорт со станции. Второй – мои пять пунктов, которыми я вчера сломал цепочку неисполнения.
– Следующий лист чей будет?
Бельский посмотрел на пустую третью скобу.
– Того, кто первым исполнит новое распоряжение не так, как предписывал старый порядок.
Я велел принести мою тетрадь повелений и раскрыл её рядом с казённым делом.
– Тогда на каждую вашу отметку будет моя. Здесь: какое отступление сделано, почему, кто разрешил и что получилось. Если производство собирает нарушения, тетрадь будет собирать цену соблюдения старого порядка.
Бельский взял карандаш и вписал против второй строки: «Одиннадцать лошадей оставлены владельцам; торги отменены девятого декабря».
В казённом деле это было отступление. В моей тетради – результат. Обе записи относились к одной бумаге и ни одна не была ложью.
Я вернул ему дело. На обложке свежие чернила ещё блестели; машина уже завела журнал на собственную поломку.
Глава 13
Витте
Приглашение к матери пришло в виде записки на четверть страницы: чай в четверг, в шесть, по-домашнему.
Я к этому времени уже понимал, что домашнего у нас с ней не бывает ничего.
После той ночи, когда она ушла, оставив вопрос, мы виделись раз в неделю, за чаем, как условились ещё в первую неделю царствования, и оба вели себя безукоризненно. Она не напоминала. Я не отвечал. Между нами лежала невыговоренная вещь…
В четверг я приехал в Аничков без четверти шесть.
Она была одна, в тёмном, и разливала сама, без прислуги, – это у неё значило, что разговор будет.
– Сергей Юльевич будет в семь, – сказала она, подав мне чашку. – Я его пригласила.
Вот так, между фраз.
– Матушка.
– Не сердись. – Она села напротив. – Я его пригласила к себе, а не к тебе. Ко мне он ездит четвёртый год, и это никого не удивит. К тебе он попал бы через доклад, и ты услышал бы не то, что он думает, а то, что он приготовил.
– И часто он к вам ездит?
– Раз в месяц. Иногда чаще.
Я поставил чашку и некоторое время смотрел на неё, соображая, что мне только что сообщили.
Четвёртый год. Раз в месяц, иногда чаще. Это значит, что министр финансов Российской империи, человек, докладывавший моему отцу и переспоривший германцев, все эти годы приезжал в дом, где я жил, и я об этом не знал.
За полтора месяца я привык считать, что у матери есть влияние, – а оказалось, что у неё есть сеть. Не заговор, не интрига: просто круг людей, которые четверть века ездят к ней пить чай и которых она знает лучше, чем их знают их собственные министерства. Половину этого круга я не сумел бы назвать по именам. Ладно, это всё-таки можно назвать интригами.
– Скажите мне, зачем он вам.
– Мне – незачем. – Она смотрела прямо. – Но тебе придётся иметь с ним дело, и я хочу, чтобы ты увидел его здесь прежде, чем он явится к тебе с докладом. Слушай, Ники.
Это она сказала другим голосом. Не тем, каким говорила про здоровье, лакеев и Аликс, а тем, каким, вероятно, говорила с отцом, когда тот ещё слушал.
– Что я должен услышать?
– Твой отец не выносил в нём почти ничего: ни выговора, ни манер, ни его домашней истории. И всё-таки одиннадцать лет держал при себе. После Борок особенно.
– После крушения?
– Витте предупреждал о скорости. Ему не поверили, а потом поезд сошёл с рельсов. – Она помолчала. – Твой отец мог не любить человека, но такого не забывал.
– И чего он захочет от меня?
– Всего, чего не получил при твоём отце. – Мать чуть улыбнулась. – Твёрдого рубля, винной монополии, денег на сибирскую дорогу и займа во Франции. Он попросит всё разом и будет уверен, что без него нельзя.
– А вам от этого что?
Я спросил грубее, чем собирался. Она не обиделась.
– То, что ты увидишь своего министра у меня, прежде чем Дурново успеет объяснить его тебе. – Она поставила чашку. – И то, что четырнадцать лет рядом с твоим отцом я слушала эти разговоры не совсем напрасно.
Вот, стало быть, и ответ на её вопрос. Она не стала его повторять. Она просто показала мне, чего я лишусь, если и дальше буду её не считать.
В семь доложили о министре финансов.
* * *
Витте вошёл, и комната сразу сделалась меньше.
Очень крупный. Выше меня на голову с лишним. Чёрный сюртук сидел на нём как на человеке, который заказывает платье редко и не думает о нём вовсе.
Поклонился правильно. Но так, будто поклон – досадная задержка перед делом.
– Ваше императорское величество.
– Садитесь, Сергей Юльевич.
Он сел и просидел ровно две минуты.
На третьей встал и заходил по комнате.
Это была не дерзость. Он просто не мог говорить сидя. Мать видимо видела такое сто раз.
Говорил он сразу о деле, без подхода.
– Ваше величество, я нынче с германцами кончил. Договор десятилетний, хлеб наш пойдёт к ним по пониженной пошлине, а их железо к нам – нет. Два года торговались, полгода воевали пошлинами, и своего я взял.
– Взяли, Сергей Юльевич.
– Взял. – Он остановился. – А теперь у нас есть идэя.
Выговор у него был южный и мягкий…
Слова он ставил не всегда там, где полагалось.
Всё это я отметил в первые полминуты и забыл. За выговором шли числа. Числа были такие, каких мне не называл никто.
Говорил он, не заглядывая в бумагу.
Бумаги при нём и не было. Ни папки, ни листка. Только перчатки, брошенные на подоконник при входе.
Сколько мы вывозим хлеба и почём. Сколько платим по внешнему долгу и в какой монете. Что стоит верста в Сибири и что стоит верста в Туркестане. Во что обходится казне пьянство при откупе и во что обойдётся при монополии. Почему кредитный рубль ходит по семьдесят копеек золотом и что это значит для мужика, продающего рожь.
Раза три он оборачивался к матери.
Не за поддержкой. Скорее, чтобы показать, что это всё не только с его слов. Мать немного кивала.
От этих кивков делалось ясно. Колею они обкатали уже очень давно.
Он говорил минут двадцать, и все двадцать минут был прав.
Правота ощущалась физически, как сквозняк.
Каждое построение сходилось. Каждое число опиралось на предыдущее. И во всём здании не находилось места, куда поставить палец и сказать: вот тут проверьте.
Проверить я не мог ничего. Совсем.
– Стало быть, ваше величество, – произнёс он, остановившись напротив, – надобны три вещи, и надобны в один год. Монополия на вино даст казне верных сто миллионов и отучит деревню от кабака. Рубль надо положить на золото, иначе к нам не пойдут деньги, а без чужих денег дороги мы не построим и в двадцать лет. И дорогу сибирскую надо гнать вдвое скорее, чем гоним.
– Дорогу.
– Дорогу. – Он не сводил с меня глаз. – Комитет Сибирской дороги учреждён два года назад по моему представлению, и председателем в нём от первого дня ваше величество. Вы её и вели. Я прошу теперь не согласия, а решимости: положить на неё вдвое и не смотреть на смету.
И вот тут земля подо мной мягко поехала.
Он не просил разрешения. Он не льстил.
Он выстроил разговор так, что сидящий в кресле обязан сказать «да». «Нет» тут не к чему прицепить. Комитет мой от первого дня. Министр говорит со мною уважительно, как с хозяином.
Ещё три фразы – и я стану подписью под чужим планом. Хорошим планом. Лучшим, чем я мог бы придумать.
И тем это было опаснее.
* * *
Я знал, чем всё это кончится.
Не в подробностях: подробностей у меня в голове не было никогда, и дат я не помнил. Но общий вид я помнил хорошо, и он был такой, что от него делалось нехорошо в животе. Я знал, чем кончаются французские деньги. Я знал, до какой станции дотянется эта дорога и что там случится через десять лет. Я знал про хлеб, который вывозят в голодный год.
Произнести из этого нельзя было ни слова.
Скажи я сейчас хоть одну фразу в будущем времени – и передо мной сядет человек, который решит, что государь начитался газет и повторяет чужое; а если я скажу это уверенно, он решит хуже.
Поэтому я не стал ничего говорить.
Я стал спрашивать.
– Сергей Юльевич. Три вопроса, и я вас не перебью после.
– Извольте, ваше величество.
– Первый. Вы вывозите хлеб, чтобы взять золото. Что вы станете делать, когда придёт неурожайный год, а вывоз уже расписан по договорам на десять лет вперёд?
Он ответил сразу:
– Уменьшим вывоз, ваше величество.
– И нарушите договор, который взяли с бою?
Пауза была короткая. Он её взял не для того, чтобы придумать ответ, а для того, чтобы посмотреть на меня иначе.
– Тогда придётся выбирать.
– Между чем и чем?
– Между хлебом и кредитом.
– Вот я и спрашиваю: что вы выберете и когда решите? Потому что решать это надо не в тот год, когда не уродится, а сейчас, покуда мы можем поставить оговорку в договоре.
Он не ответил.
– Второй вопрос. Вы строите на французские деньги. Через сколько лет мы начнём платить больше, чем занимать?
– По расчёту – на девятый год, ваше величество. При том, что дороги начнут давать доход с седьмого.
– А если не начнут?
– Начнут.
– Сергей Юльевич. – Я говорил спокойно. – Я не спорю с вашим расчётом, я в нём ничего не понимаю. Я спрашиваю о другом. Заимодавец, у которого мы будем в долгу девять лет, однажды захочет не процентов, а услуги. Не завтра. Через шесть лет, через восемь. И услуга будет не денежная. Вы это в свои таблицы кладёте?
Он молчал секунды три.
Мать не шевелилась.
– Нет, – сказал он. – Этого в таблицы не кладут.
– А надо бы. Третий вопрос. Дорога.
Я встал тоже, потому что сидя это говорить было нельзя.
– Я председатель этого комитета два года. Я знаю, куда она идёт. Скажите мне вот что: до какого места мы способны её оборонять?
– Не понял, ваше величество.
– Дорога в одну колею тянется на несколько тысяч вёрст. Всё, до чего она дойдёт, станет нашим – и станет нашим обязательством. Мы будем должны это защищать. У вас в расчёте есть, сколько войска потребуется на охрану того, до чего мы дотянемся, и во сколько это обойдётся в год?
– Это по военному ведомству.
– Это по вашему ведомству, потому что платить будете вы. – Я подошёл ближе. – Сергей Юльевич, я не против дороги. Я председатель её комитета и останусь им. Я только не хочу проснуться через десять лет и обнаружить, что мы выстроили превосходную дорогу в место, которое не можем удержать, и заняли на это у людей, которые попросят за это войну.
Тишина стояла долгая.
Он смотрел на меня, и в этом крупном человеке что-то перекладывалось – не почтение, почтение у него и так было безупречное, а нечто по существу.
– Ваше величество, – выговорил он наконец совсем другим голосом, ниже и медленнее. – Я служу четырнадцатый год. Мне таких вопросов не задавал никто. Мне задавали два: сколько будет стоить и когда будет готово.
– Дурной был обычай.
– Дурной. – Он помолчал. – Ответить вам сегодня я не могу ни на один. По второму и третьему у меня нет счёта, и я в этом признаюсь. По первому есть, но он мне самому не нравится.
– Сколько времени вам нужно?
– На оговорку в договоре – месяц. На счёт по займам с политическими последствиями… – Он усмехнулся, впервые за вечер. – Такого счёта не бывает, ваше величество. Я его составлю первый и, вероятно, ошибусь.
– Ошибитесь. Ошибку я приму, а слова «начнут» не приму.
– Понял вас. – Он подумал. – Ваше величество дозволит сказать неприятное?
– Только неприятное и говорите.
– Оговорка о неурожае в германском договоре обойдётся нам дорого. Германцы за неё возьмут пошлину назад, и не всю, но частью. Я два года это выторговывал.
– Во что она станет?
– Полагаю, миллиона в четыре в год. Может, в пять.
– А голодный год во что станет?
Он молчал.
– Девяносто первый обошёлся казне в сто сорок шесть миллионов, – сказал я. – И это только то, что заплатили деньгами. Считайте оговорку страховкой и торгуйте до пяти.
– Слушаюсь, ваше величество.
Мать поставила чашку на блюдце.
– Вы, кажется, перешли от чая к докладу. Я оставлю вас.
Витте поклонился. Она вышла в соседнюю гостиную и прикрыла за собой дверь. Он проводил её взглядом, но ничего не сказал.
– Тогда так, – сказал я. – Ещё одно, и это самое для меня важное.
– Слушаю вас, ваше величество.
– Мне нужны люди, которые умеют считать чужое хозяйство. Не мнение, не сводку – счёт. И такие, которым в считаемом ведомстве нечего терять.
Он остановился.
– Государственный контроль, ваше величество.
– Он мне не подчинён так, как мне надо, и он проверяет отчётность по истечении года. Мне нужно раньше.
– Тогда податная инспекция. – Витте сказал это без раздумья. – Их учредили десять лет назад при казённых палатах. Считать прямые сборы, рассылать окладные листы, проверять отчётность плательщика. Считать они умеют, и умеют по-настоящему, потому что с них спрашивают недоимку.
– Сколько их?
– Мало. По губернии – несколько человек, и все в разъездах.
– Они ваши.
– Мои, – согласился он. – Только тут, ваше величество, начинаются проблемы.
– Говорите.
– Если я дам вам своих людей считать чужие министерства, то через полгода в Петербурге все будут знать, что министр финансов ходит под государя проверять товарищей по совету. – Он говорил спокойно, как о погоде. – Меня и так не любят. Меня будут ненавидеть вместе.
– И что вы просите взамен?
– Ничего не прошу. Предупреждаю. – Он подумал. – А прошу другого. Чтобы, когда меня начнут топить, вы знали цифры сами, а не с чужого голоса.
Мы встретились глазами.
Он не торговался. Он выкладывал условие, при котором сделка вообще имеет смысл, и условие было честнее любой просьбы.
– Двоих на пробу, – сказал я. – В Самарскую губернию, по продовольственным ссудам. Пусть сочтут, сколько там взыскано на самом деле и чего это взыскание стоило казне. К пятнадцатому января.
– Будет исполнено к сроку.
– Проект по монополии и по рублю готовьте. Я его не подпишу, пока не увижу, что будет через десять лет, а не через один. Дорогу гоните, но каждая верста вперёд теперь идёт со счётом охраны. И ещё.




























