444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Присяга (СИ) » Текст книги (страница 10)
Присяга (СИ)
  • Текст добавлен: 1 сентября 2026, 10:01

Текст книги "Присяга (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Левиафан Кейн
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

Глава 15
Ники

Двадцать седьмого декабря в Зимнем был большой приём, первый после траурного полугодия, и в этом смысле не столько праздник, сколько смотр.

Съехались все.

Гвардия – в парадном, свита – при лентах, дамы – в белом и сером, потому что цвета ещё не полагались; в трёх залах горело столько свечей, что через час у дверей стало жарко, как в бане, и лакеи начали приоткрывать форточки за портьерами.

Аликс стояла со мной первые полчаса, потом отошла к своим дамам.

Дамы у неё теперь были – четыре, из них две настоящие, то есть ходившие к ней и до ноября. Полтора месяца назад вокруг неё было пусто на два шага; сегодня она первая начинала разговор и по-русски говорила короче и увереннее, чем в день венчания. Расстояние, о котором она сказала мне тогда, никуда не делось, но по этому залу она шла как хозяйка, а не как приезжая.

Дядя Владимир приехал в девятом часу.

Он приезжал всегда так, чтобы приехать заметно: не первым и не последним, а тогда, когда зал уже полон и есть кому обернуться. Крупный, широкий, с окладистой бородой, он двигался через комнату, как двигается пароход через лодки, и разговоры сами собой перестраивались под его ход.

Держался он не пустотой, и это надо сказать прямо.

Одиннадцатый год он командовал гвардией и Петербургским округом – всеми войсками в столице и вокруг неё. Девятнадцатый год был президентом Академии художеств. Сидел в Государственном совете. Знал в лицо и по имени каждого гвардейского полковника и половину поручиков, помнил, у кого какая жена, кто чей сын и кому сколько лет до производства.

Ко всякой своей должности он относился всерьёз и ни одной не занимал для виду. В Академии он не числился, а ездил туда, спорил о премиях и покупал картины на свои. В гвардии его любили не за чин, а за то, что он ходил по лагерям, помнил фамилии и заступался за своих перед кем угодно, включая покойного брата.

Всё это делало его тем, чем он и был: единственным человеком в фамилии, за которым стояли живые люди.

Со мной он всегда был ласков.

Это надо понимать правильно: он не притворялся. Он видел перед собой племянника, которого носил на руках, и по-настоящему желал ему добра, а то, что племянник по случайности сидит на престоле, было в его глазах обстоятельством досадным, но поправимым – временем и родственной помощью.

До того он с полчаса стоял у колонны, и к нему подходили.

Я смотрел на это со стороны и считал. За полчаса к нему подошло человек двадцать, и ни один не подошёл по делу. Подходили здороваться, представлять сына, поблагодарить за что-то давнее, просто постоять рядом. Он всякому говорил две-три фразы, и всякий отходил довольным.

Ко мне за тот же час подошло больше народу, чем к нему, и подошли по делу все до единого.

Разница была в том, что от меня чего-то хотели, а к нему шли просто так, – и вот этого я в тот вечер не купил бы ни за какие деньги.

Он подошёл ко мне около десяти, когда вокруг стояло человек тридцать.

– Ники!

Он сказал это громко и с искренней радостью, и половина зала обернулась.

– Владимир Александрович.

– Да брось ты. – Он взял меня за плечо и слегка встряхнул, как встряхивают мальчишку, которого давно не видели. – Хорош, хорош. Похудел. Тебя там совсем заездили твоими бумагами?

– Работы много.

– Работы! – Он засмеялся, оглядываясь на стоявших, приглашая их в свидетели. – Работы у него много. Государь у нас ещё молод, господа, ему всё внове, он ещё всё сам норовит, дай ему срок. Ничего, Ники, годик-другой – обвыкнешься, поймёшь, что за тебя есть кому. На то и старшие.

И похлопал меня по плечу.

Всё.

* * *

Зал сделал вид, что не слышал.

Самое любопытное зрелище за два месяца: триста человек единодушно не слышат того, что слышали все. Разговоры не смолкли – стали ровнее. Никто не повернулся, и потому смотрели все. Кто-то в двух шагах вдруг увлёкся картиной, которую видел двадцать лет.

Вилка разбиралась за три секунды, потому что была простая.

Ответить резко – и я мальчик, которого задели. Тридцать человек сегодня же разнесут: государь обиделся на дядю за «Ники» и вспылил при всех. Обидчивость в двадцать шесть лет – это и есть то самое «ещё молод», только доказанное моими собственными руками.

Смолчать и улыбнуться – я мальчик, которого похлопали по плечу и который это принял. Завтра так сделает второй, послезавтра третий.

Отойти – то же самое, только трусливее.

И самое скверное было в том, что он не строил ловушки. Он говорил, что думал, – вслух, при людях, с полной убеждённостью и без всякого зла, и потому опровергать его словами было бесполезно.

Значит, не словами.

Он стоял передо мной большой, добродушный, готовый продолжать в том же тоне, и рука его всё ещё лежала у меня на плече.

И тут я вспомнил, что у меня есть четыре листа Свешникова.

* * *

Я не снял его руку и не отступил.

– Владимир Александрович, – сказал я обыкновенным голосом, – кстати, о деле. Хорошо, что вы здесь.

– О деле? – Он развеселился ещё больше. – На балу?

– Вопрос короткий. По ревизии подрядов прошёл платёж по статье содержания зданий, по округу, за прошлый и позапрошлый год. Сорок семь тысяч четыреста. Проведён двумя частями, и обе – на одну фирму. Мне нужно знать, что это было.

Рука с моего плеча ушла.

Не сразу – секунды через две, спокойно, будто он просто переменил позу.

– Ники, я не держу в голове всяких…

– Сорок семь четыреста, – повторил я тем же голосом, без нажима. – Это по вашему округу, Владимир Александрович. Я спрашиваю не в упрёк. Я спрашиваю, что это было.

В нашем кружке стало тихо.

Не во всём зале – в зале играли. В тех тридцати шагах, где стояли мы. Картин больше никто не разглядывал.

– Я командую войсками, а не считаю дрова, – сказал он уже жёстче. – На то есть хозяйственная часть.

– Кто именно?

– Ники, ты меня допрашиваешь?

– Спрашиваю. – Тон я держал прежний: человека, которому просто нужно знать. – По этой статье платили дважды одной фирме. Оба раза без торгов. Я не думаю, что вы знали. Я думаю, вам не доложили, и вот это плохо.

Он посмотрел на меня уже совсем иначе.

Взвешивал он быстро. Разозлиться при всех – признать, что задело.

Он был умён. И пошёл в единственную сторону, в какую стоило.

– Ты намерен разбирать окружную смету на семейном празднике? – спросил он громко, и голос был полон правоты. – При дамах?

Хороший удар. Половину выигрыша он им забрал.

По форме он был прав. Всякий в зале, включая меня, знал: о деньгах на балу не говорят.

Ещё две фразы в ту же сторону – и не он выйдет человеком, не знающим своего округа. Я выйду человеком, не знающим, где что говорят.

– Нет, – сказал я. – Смету будем разбирать в кабинете. Здесь мне нужно от вас только одно: срок.

– Какой срок?

– Когда я получу письменный отчёт по этой статье. Назовите день сами.

Он молчал секунды четыре.

Отказать нельзя. Отказ от письменного отчёта по своему округу – это уже не разговор о дровах при дамах. Это отказ государю при тридцати свидетелях, и выносят такое из зала в одном-единственном виде.

Тянуть тоже нельзя. «После праздников» и «в скором времени» – те самые слова, за которые у меня теперь спрашивают по тетради. Про тетрадь он слышал.

– К пятнадцатому января, – сказал он.

– Благодарю вас, Владимир Александрович.

– К пятнадцатому будет отчёт, ваше императорское величество.

Вот это он сказал сам.

Я не требовал, не поправлял, ничего не показывал. Он произнёс это по собственной воле, чтобы закончить разговор ровно и не уронив себя, – и, произнеся, в ту же секунду понял, что сделал.

Дальше всё пошло по-прежнему. Он отошёл к военным. Я говорил с посланниками. Играла музыка, разносили шампанское. Снаружи не случилось ничего.

А перемену заметили быстрее, чем я рассчитывал.

Через полчаса подошёл Сергей Александрович и трижды сказал «ваше величество». Пару дней назад в кабинете он говорил «Ники».

Через час то же сделал Павел.

А ещё через час у окна, за портьерой, двое гвардейских говорили негромко, и до меня долетело: дожили, дескать, командующего округом при дамах спрашивают, куда он дел сорок семь тысяч.

Я прошёл мимо, не обернувшись.

И только тут до меня дошло, что выиграл я не всё.

Двор я взял. Триста человек видели, как великий князь Владимир Александрович назвал меня императорским величеством, и завтра об этом будет знать Петербург, а через неделю – губернии.

А гвардия услышала другое: что старика при всех, при дамах, посреди бала, спрашивали о дровах.

Им безразлично, была ли переплата. Их командующего – их, а не моего – задел мальчишка, и задел не в кабинете, а на глазах у чужих и при дамах. Полкам это перескажут завтра, и перескажут не так, как было, а так, как обиднее: сорок семь тысяч в пересказе станут ста, вопрос – обыском, а «назовите день» – угрозой отдать старика под суд.

Я хотел показать двору, что со мной нельзя говорить через плечо. Показал.

И заодно подарил дяде то, чего у него до сих пор не было. Людей, которые считают, что его унизили. И личную причину не отступать.

* * *

Уехал он рано, до разъезда, и уехал не простившись со мной.

Это заметили тоже, и заметили лучше, чем перемену обращения: обращение – тонкость, а не простился – понятно всякому.

С ним вышли двое: полковник его штаба и адъютант из конной гвардии. Оба поднялись из-за стола прежде, чем он дошёл до дверей, и оба оказались в передней раньше него.

Тридцатого декабря секретарь великого князя обратился в придворную медицинскую часть с письменным запросом.

Запрос был вежливый, короткий и совершенно невинный. Испрашивались сведения справочного свойства: какими признаками в медицинской практике обозначается нервное переутомление у лиц молодого возраста, несущих чрезмерные труды; каковы обыкновенные последствия такового при отсутствии своевременного отдыха; и в каких случаях медицинское наблюдение устанавливается по представлению лиц, к больному близких, а не по его собственной просьбе.

Ни одного имени в запросе не стояло.

Я прочёл эту бумагу дважды и положил её в ящик – туда же, где лежали берлинское письмо и неподписанная записка гофмаршальской части о ежедневных врачебных докладах.

Их стало три.

Я разложил все три на столе и посидел над ними.

Первая – записка гофмаршальской части о ежедневных врачебных докладах, поданная в стопке к подписи в ноябре, с пометой, что предложение исходит из семьи. Вторая – не бумага вовсе, а совещание у Дурново третьего декабря, где положили отмечать всякое моё отступление от порядка в отдельное производство. Третья – этот запрос, справочный, без единого имени.

Одна пришла в ноябре, вторая в декабре, третья через два дня после того, как я при тридцати свидетелях заставил дядю назвать себя государем.

Ни одной из них по отдельности нельзя ни возразить, ни предъявить. Все три написаны безупречно вежливым слогом, все три законны, и ни в одной нет моего имени.

И собирает их не один человек. Гофмаршальская часть, министерства и штаб округа между собою не сговаривались и, вероятно, друг о друге не знают. Просто всем троим за два месяца стало неудобно жить, и каждый по-своему, не выходя из закона, готовит бумагу на случай, если однажды спросят, отчего он терпел.

Я достал тетрадь повелений, открыл на чистой странице сзади и завёл там четвёртый столбец – для себя.

Число. Кто. О чём. Через сколько дней после чего.

Первую запись я сделал в тот же вечер, а вторую – назавтра, когда пришёл в голову вопрос, которого я до бала себе не задавал.

Вопрос был такой: если завтра эти трое договорятся между собою – кто в империи станет за меня?

Я стал перебирать и считал честно.

Мать – до известной черты, и черту эту она сама проводит. Витте – покуда я ему нужнее прочих, и ни днём дольше. Бельский отвечает головой, но голова у него одна и лежит на плахе по бузулукскому делу. Свешников боится собственной тени и живёт при канцелярии с женой и дочерьми. Аликс – вся, целиком и без оговорок, и вот в этом-то и беда: за ней нет никого, кроме меня.

И ни одного офицера. Ни одного полка. Ни одного человека, который сказал бы про меня то, что сегодня двадцать человек за полчаса пришли сказать дяде: просто постоять рядом.

Я позвал Оболенского и потребовал списки офицеров, которых за последние два месяца представляли к наградам за дела не парадные: пожар, железнодорожное происшествие, спасение людей, исполнение трудного приказа. Он принёс три папки по ведомствам. В каждой сверху лежали полковники, дальше подполковники, а младшие чины начинались с последних страниц – не оттого, что сделали меньше, а оттого, что представление идёт по старшинству.

– Ваше величество желает наградить всех?

– Желаю знать, кто они. Где служат, кто ими командует, за что представлены и кто задержал бумагу.

Имя Кушелева нашлось в железнодорожной папке. Представление со станции задержали: начальник линии написал, что подпоручик нарушил порядок оцепления, министр двора – что действовал по непосредственному приказу государя. Два правильных заключения держали друг друга, и бумага лежала без движения.

Я написал поперёк: «Наградить за исполнение приказа, спасшее людей. Нарушение порядка принять на государя, приказ отдавшего». И приписал имена свидетелей – станционного начальника, врача, двух солдат и своё, – чтобы через неделю эту резолюцию нельзя было пересказать как милость молодого государя знакомому офицеру.

Потом потребовал десять последних фамилий, не первых.

Десять последних оказались не десятью героями, а десятью способами составить бумагу. Корнет вынес из пожара двоих детей – из представления следовало главным образом, что полковой командир своевременно распорядился тушением. Прапорщик удержал людей после взрыва склада – к награде шёл начальник гарнизона, а прапорщик стоял в приложении. Один из десяти во время события был в отпуску.

И я поймал себя на желании выбрать тех, кто выглядел полезнее: обойдённых, сердитых, без громких фамилий. То же самое покровительство, только обращённое вниз. Дядя собирал людей одиннадцать лет, заступаясь за своих; я собирался изготовить себе «своих» за один вечер, из тех, кому случайно помогла государева помета.

Никакой гвардии я в тот вечер не получил и получить не мог. Награда не покупает верность, а купленная стоит ровно до следующей награды. Зато мне впервые стало видно, чем дядя за неё заплатил: не наградами – одиннадцатью годами внимания к тому, что сделал каждый, и готовностью отличить человека от красивого рапорта.

Такую цену одной резолюцией не платят. Но в марте, когда гвардия выйдет в лагеря, я мог приехать не к мундирам вообще, а к людям, чьи имена прочёл заранее, и спросить Кушелева не о строе, а о шестнадцати строках, которые он дописывал в вагоне.

К полуночи в тетради появился отдельный лист: младшие офицеры, которых бумага оставила последними. Первым стоял подпоручик с рассечённой бровью.

Гвардия у него. Округ у него. Столичный караул – тоже у него, потому что караул несут его полки, и разводит их его штаб.

Я сидел над этой строчкой довольно долго.

Потом дописал внизу, для себя, без всякой тетради: «В марте – лагеря». И подчеркнул.

До марта было три месяца.

Глава 16
Подпись

Тридцать первого декабря мне принесли новогодний пакет.

Это оказалась целая корзина – не папка, а плоская корзина с ручками, какую носят вдвоём, – и в ней лежало двести с лишним представлений: к чинам, к орденам, к арендам, к пенсиям, к перемещениям по службе. Так делалось каждый год: к первому января империя раздавала своим служащим то, что заслужено за прошедший, и раздавалось это разом, одним движением руки.

Чин канцелярии положил корзину на приставной стол и сказал:

– Всё согласовано, ваше императорское величество. По каждому есть представление ведомства и заключение по гражданской части.

– Сколько дней вы это готовили?

– Собирали с сентября.

С сентября. То есть половину этого начали собирать при отце.

Я взял первые двадцать листов и стал читать подряд, и на восьмом понял, что читать бессмысленно: чтобы понять хоть один, надо знать человека, ведомство и то, чем он занимался три года. Ни одного из двухсот я не знал.

– Хорошо. Оставьте.

– Ваше величество, к завтрашнему дню…

– Оставьте до завтра.

Он вышел, и я остался с корзиной.

Внизу, под представлениями, лежала отдельная стопка бумаг «к сведению» – то, что подписи не требует и подаётся для порядка. Я вытащил её просто потому, что она была тоньше.

Сверху лежало варшавское дело.

Я его помнил: оно прошло у меня три недели назад, в первых числах декабря, и прошло почти незаметно на фоне всего остального. Теперь я перечитал его целиком, от начала до конца, и второй раз оно выглядело иначе.

Иосиф Владимирович Гурко, генерал от кавалерии, двенадцатый год командующий войсками Варшавского округа и генерал-губернатор Привислинского края, шестого декабря уволен от должности.

Уволен по собственному прошению, по расстроенному здоровью.

Тем же указом – произведён в генерал-фельдмаршалы, в воздаяние важных заслуг, оказанных престолу и отечеству, особенно в последнюю турецкую войну. Оставлен членом Государственного совета, в звании генерал-адъютанта и по гвардейской кавалерии.

Тринадцатого числа на его место назначен граф Павел Андреевич Шувалов; принимать дела ему в январе.

Я перечитал это дважды и почувствовал нечто вроде досады.

Бумага была превосходная.

Старик уходил не выгнанный, а отпущенный, и уходил с фельдмаршальским жезлом, какого в империи не давали никому уже много лет. Ни обиженного, ни обидевшего. Место освобождено, преемник назван, всё согласовано, все довольны, и любой, кто взялся бы это улучшать, только испортил бы.

Досада была вот от чего: сделано это было без меня.

То есть подпись стояла моя, и я её ставил, и никто меня не обманывал. Мне подали, я прочёл – быстро, между двумя другими делами, – и подписал, потому что возразить было нечего и не на что.

Ровно так же я подписал бы и двести листов из корзины.

* * *

Наутро, первого января, я потребовал справку.

Не о людях из корзины – на это ушёл бы месяц, – а об одном: о Варшаве. Что это за должность, чем она ведает, какие там войска, какие деньги, кому подчинена и что там происходит.

Справку составили за день, и была она хорошая: в ней рассказывалось про край, про наместничество, про округ, про то, что генерал-губернатор соединяет в одном лице военную и гражданскую власть, – и всё это я прочёл, ничего не поняв по существу, потому что понимать было нечего: справка объясняла устройство, а не положение.

Тогда я позвал Свешникова.

Он теперь жил при канцелярии, во втором этаже, с женой и двумя дочерьми, и являлся по вызову в четыре минуты – я как-то заметил по часам. Боялся он по-прежнему; входя, останавливался у порога и ждал разрешения подойти, и все две недели, что он у меня служил, я не мог его от этого отучить.

– Пётр Иванович, мне не про людей. Мне про деньги.

Он немедленно перестал бояться. Это работало всякий раз, как ключ: пока речь шла о нём, о службе, о государе – он цепенел; как только речь заходила о числах, перед мною оказывался другой человек.

– Извольте сказать, о каких.

– Варшавское генерал-губернаторство. Сколько оно собирает и сколько тратит. Куда идут деньги. Что там своё, а что казённое.

– К вечеру, ваше императорское величество.

К вечеру он принёс четыре листа.

Из них выходило вот что. Привислинский край даёт казне заметно больше, чем стоит казне сам; там девять губерний, там промышленность, там таможня и там же самая густая на всю империю сеть железных дорог, потому что до границы близко. Управление соединено: тот, кто там сидит, распоряжается и войсками, и податями, и полицией, и школами, и делает это в крае, где половина населения смотрит на нас как на чужих.

– И вот тут, ваше императорское величество, – сказал Свешников, ткнув чернильным пальцем в третий лист, – статья по казённым надобностям, каковая расходуется по усмотрению главного начальника края и отчётом не сопровождается.

– Сколько?

Он назвал сумму.

Я посидел над этим числом.

Человек, который примет край через две недели, будет распоряжаться этими деньгами по своему усмотрению и не обязан никому объяснять как. И это не злоупотребление: так положено, так было при Гурко, так было и до Гурко, и всякий, кто там сидит, тратит эти деньги на то, на что считает нужным, – на тайную полицию, на школы, на подкуп, на что угодно.

– Пётр Иванович, а как это узнать?

– Никак, ваше императорское величество. Отчёт не положен.

– А если попросить?

Свешников подумал.

– Ежели попросить – дадут, – сказал он осторожно. – Только это будет уже не отчёт, а любезность. Любезность нынче есть, а завтра нет.

Вот тут я и увидел свою настоящую задачу.

Не в том, чтобы переиграть варшавское назначение: оно было правильное, и трогать его значило бы ломать хорошую вещь ради того, чтобы показать, что я тут хозяин. И не в том, чтобы поставить своего человека: своих у меня нет, а поставленный впопыхах свой хуже чужого, который знает дело.

Задача была в том, что подпись моя стоит под всем и не значит ничего.

Двести листов в корзине, варшавский указ, отставка, назначение – всё это готовят месяцами, согласовывают между собою, приносят и кладут передо мной, и я ставлю имя под готовым. И буду ставить ещё двадцать лет, и все двадцать лет всё будет правильно, а через двадцать лет окажется, что империей управляли те, кто составляет бумаги, а я при этом был.

Значит, менять надо не бумагу.

Надо менять то, что происходит до неё.

* * *

Правило я написал в ночь на третье января, на одном листе, и потом всю жизнь считал его лучшим, что сделал в первый год.

Три пункта.

Первый. Ни одно назначение на высшую должность – генерал-губернатора, губернатора, директора департамента, начальника управления – не подаётся государю на подпись без справки. В справке два раздела: что представляет собою дело и что представляет собою человек. Не послужной список – послужной список у меня и так есть, – а: чем он ведал последние пять лет, что при нём улучшилось и что ухудшилось, в числах.

Второй. Всякий назначенный на такую должность является к государю лично перед вступлением в должность.

Третий. В шестимесячный срок по вступлении он представляет положение дел за собственной подписью: что принял, в каком состоянии, что намерен переменить и в какой срок. Бумага идёт прямо ко мне и заносится в тетрадь.

Наутро я отдал это бумагой.

Сопротивление кончилось, не начавшись. Против справки не возразишь: справка полезна. Против личной явки тем более – являться к государю есть милость, а не тягость.

Первая же пробная справка вышла хуже послужного списка. Кандидат за пять лет «проявил выдающуюся распорядительность», «содействовал развитию» и «неоднократно удостаивался». Ни одного числа, кроме дат награждений.

Вторая была полна цифр и потому выглядела убедительно: сборы выросли, школ прибавилось, расходы уменьшились. Свешников читал её сорок минут.

– Сборы, ваше императорское величество, взяты за урожайный год против неурожайного. Школы посчитаны вместе с церковноприходскими, а прежде те шли отдельной строкой. Расходы же уменьшились оттого, что ремонт отложили на нынешний год. Он в нынешнем и вылезет.

– То есть человек ни при чём.

– Может, и при чём. По этой бумаге не видать.

– Так мы никогда не узнаем, хорош ли он, – сказал Оболенский.

– Не узнаем. Но будем знать, чего именно не знаем перед подписью.

Корзину я целиком не задержал. Двадцать листов вынули по жребию и проверили по прежним назначениям: нашлись две ошибки в стаже, одна уже отменённая награда и человек, умерший в ноябре. Остальные сто восемьдесят я подписал по старому порядку, а на обложке поставил: «Сведения не проверены выборочно сверх двадцати». Канцелярия просила убрать «не» – оно бросало тень на весь список. Я оставил.

Подпись впервые означала не только согласие, но и предел проверки. Некрасиво. Зато через год никто не скажет, что я собственными глазами удостоверил двести биографий, которых не читал.

Второго января явился Мышецкий.

Он пришёл в том же потёртом вицмундире и с той же чернильной отметиной на среднем пальце, получил стол, опись и три ключа и первые полчаса просидел над ними так, будто ждал, что сейчас войдут и скажут, что вышла ошибка.

Четвёртого он принёс мне первую бумагу.

– Ваше императорское величество. Ведомость министерства внутренних дел за декабрь. По новому счёту.

Та самая ведомость, которую я велел завести в ноябре: рядом со словом «разрешено» – что именно получил проситель.

Дурново исполнил в точности.

Разрешено за декабрь: девяносто одна тысяча дел. Из них решение по существу – девятнадцать тысяч. Отказ – четырнадцать. Требование новых сведений – двадцать две. Пересылка – тридцать шесть.

Девятнадцать из девяноста одной. Он обещал, что число упадёт вдвое. Оно упало впятеро.

– Это ещё не всё, – сказал Мышецкий. – Дозвольте прочесть примечания.

Примечаний было четырнадцать, и все четырнадцать безупречны. Что дела, поступившие до первого декабря, показаны по прежнему счёту, ибо иначе пришлось бы пересматривать оконченное производство. Что пересылкой считается лишь передача в другое ведомство, а передача внутри министерства к разрядам не относится, поелику дело из производства не выходит. Что случаи, где проситель получил решение по существу и одновременно требование дополнительных сведений, отнесены к третьему разряду как к более осторожному.

– То есть они уже выучились считать так, чтобы выходило приличнее.

– Не выучились, ваше императорское величество. – Он поправил лист. – Они и прежде так считали. Только прежде оно всё лежало в одной графе и видно не было, а нынче стоит в четырёх, и видно, на какой из них дело кончилось.

– И примечаний будет всё больше.

– Всякий месяц. Оговорка тем и хороша, что она не ложь.

Я велел завести отдельный лист: всякое новое примечание – с числом, за чьей подписью и в чью пользу оно считает.

Ведомость сделалась вдвое длиннее прежней и вдесятеро полезнее, и обе эти вещи мне предстояло теперь читать до конца жизни.

Шувалов приехал шестого января.

Ему было шестьдесят четыре. Сухой, прямой, седые усы, мундир.

Так держатся люди, тридцать лет прослужившие там, где ошибаться нельзя.

Девять лет посол в Берлине. Уехал оттуда только теперь.

А до Берлина – начальник штаба войск гвардии и Петербургского округа.

То есть у дяди Владимира.

Вошёл, доложился, стал ждать вопросов. По лицу было видно: ждёт формальных. Других тут отродясь не задавали.

– Павел Андреевич, три вещи.

– Слушаю, ваше императорское величество.

– Первое. К десятому июля жду от вас записку за вашей подписью. Что приняли. В каком виде. Что намерены менять и в какой срок.

– Отчёт по ведомству идёт в мае, ваше величество.

– Мне не отчёт ведомства. Мне вашу собственную. И написанную так, чтобы понял человек, в Варшаве не бывавший.

Он чуть приподнял бровь.

– Будет исполнено.

– Второе. Статья на казённые надобности по вашему усмотрению. Отчётом не сопровождается. Я его и не требую: закон есть закон.

Он подтвердил.

– Но раз в полгода, тою же запиской, сообщайте мне одно. На что примерно она пошла. Три строки. Без сумм по статьям и без имён.

Вот тут он посмотрел на меня внимательно.

– Ваше императорское величество понимает, что это не может быть проверено?

– Понимаю. Проверять и не собираюсь.

Я хочу знать, что вы считаете там главным. Человек, тратящий деньги без отчёта, тратит их на главное для себя. Вот это мне и нужно.

Он помолчал.

– Тогда я скажу вам сразу, – произнёс он, – чтобы после не вышло недоразумения. Я полагаю главным школы и дороги, а не полицию. Если ваше величество ждёт от меня иного, лучше отменить назначение теперь.

– Не жду иного.

– В таком случае будет исполнено.

– Третье. – Я встал. – Если вам придёт распоряжение из Петербурга, которое вы сочтёте вредным для края, вы исполните его и в тот же день напишете мне, почему считаете вредным. Письмом на одну страницу, прямо мне. За это письмо с вас никто не спросит. Спросят за молчание.

Он подумал. Дольше, чем над двумя первыми.

– Дозволено ли будет сказать откровенно?

– Я на это и рассчитываю.

– Это опасное правило, ваше величество. – Он говорил спокойно, без всякого страха. – Вы получите очень много писем, и половина будет писана людьми, которые просто не хотят исполнять. Разбирать их вам придётся самому, и времени это возьмёт больше, чем вы полагаете.

– Знаю.

– Тогда одно замечание. Заведите, чтобы такие письма шли не вам лично, а в определённый стол, с номером и датой. Иначе через год их будет двести, и они утонут.

Я записал это при нём.

Он уехал седьмого. За всё время он не попросил у меня ни чина, ни аренды, ни милости для родни – единственный человек за три месяца, ничего у меня не попросивший. И мне это было скорее неприятно, чем приятно.

Его совет об отдельном столе я исполнил в тот же день, и стол получился в буквальном смысле: крайняя комната канцелярии, два шкафа и один чиновник, которого Оболенский назвал самым скучным из всех.

Первым туда лёг не письмо, а пустой лист с фамилией Шувалова: три условия, которые он принял, и дата следующего доклада. Придёт письмо – не утонет среди просьб о деньгах. Не придёт – пустая строка тоже сведение.

Чиновник пронумеровал лист как дело первое и попросил печать. Канцелярия уже умела превращать всякое моё изобретение в журнал; на этот раз журнал был нужен, чтобы изобретение пережило первый месяц.

Потому что человека, который ничего не просит, нечем и держать.

А кроме того, я в тот вечер сел и выписал то, что знал о нём, столбиком, как приучился выписывать всё.

Девять лет в Берлине. В Петербурге его так и звали: германофил.

Звали не в осуждение. Он открыто держался того, что с немцами России ссориться незачем, и вся служба это подтверждала.

До Берлина – начальник штаба у Владимира Александровича. Четыре года бок о бок. Гвардия своих помнит долго.

Стало быть, вот что вышло из моего правила.

Я завёл справку, личную явку и срок. Получил обещание писать мне прямо. Услышал, что главным он полагает школы и дороги. Всё это правда, и всё это я взял сам.

И одновременно на девять западных губерний, на границу, на таможню и на самую густую в империи сеть дорог сел человек, для которого Берлин – девять лет жизни, а гвардия – своя.

Ни того ни другого я не выбирал. Его назначили тринадцатого декабря, когда я читал бумагу между двумя другими делами, и назначили правильно: лучшего знатока западной границы в империи не было.

Правило моё было хорошее. Только завёл я его на неделю позже, чем следовало.

* * *

А вечером, шестого же числа, за семейным столом слово было сказано.

Собирались после праздника у Марии Павловны – тётка звала на крещенский вечер, и отказаться было нельзя. Народу сидело человек двадцать, все свои, разговор шёл общий и пустой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю