444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Присяга (СИ) » Текст книги (страница 6)
Присяга (СИ)
  • Текст добавлен: 1 сентября 2026, 10:01

Текст книги "Присяга (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Левиафан Кейн
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)

Глава 9
Свадьба в трауре

Венчание назначили на четырнадцатое, и дата была выбрана не случайно.

Четырнадцатого ноября был день рождения матери. Единственный день, в который придворный траур можно было приспустить на несколько часов, не нарушая ничего и никого не спрашивая, – и дядья, настоявшие в своё время на Петербурге вместо Ливадии, выбрали его. Свадьба выходила законной, приличной и объяснимой; всякий, кто пожелал бы возмутиться, сначала должен был объяснить, чем именно он возмущён.

Двор, однако, возмущаться и не собирался.

Двор делал другое, и я разобрал это не сразу – потому что искал недоброжелательство, а его не было.

Началось с портнихи.

Ко мне пришли с вопросом, который выглядел смешным на фоне всего остального: убор невесты. Фата – материнская, хонитонского кружева, привезённая ею из дому; брачная корона; ожерелье и серьги, оставшиеся от Екатерины Второй. Всё это надлежало доставать, чистить, примерять и подгонять, и на каждой ступени полагалось чьё-то соизволение.

Соизволение получали быстро.

Медленно шло другое: кто-нибудь непременно оказывался занят. Первая примерка сдвинулась, потому что дама, которой полагалось при ней быть, слегла. Вторая – потому что бумаги о выдаче вещей из кладовой ушли не тем порядком. Никто не отказывал. Все были заняты, и все были заняты по уважительной причине, и всякий раз находился кто-то, готовый со вздохом всё уладить, и улаживал, и опаздывал ровно на день.

Я велел подать список тех, кто был занят.

Список подали, и в нём не оказалось ни одной фамилии, повторившейся дважды. Люди были разные, поводы разные, и связи между ними не устанавливалось никакой – а результат выходил один и тот же, из недели в неделю.

Про себя я назвал это первым сортом работы. Ни приказа, ни сговора, ни единого следа на бумаге, и при этом всё делается само, потому что каждый в отдельности всего лишь ведёт себя так, как ведут себя все.

С Аликс я об этом не заговаривал.

Она знала сама и знала лучше моего, только не имела названия для того, что с ней происходило. Ей было двадцать два года; она приехала в чужую страну, где вокруг говорили на языке, который она учила с апреля и смотрели на неё так, будто она за что-то отвечает. По-русски она уже понимала простое и вслух говорила осторожно, короткими правильными фразами, и от осторожности выходило медленно и холодно.

Ей и ставили в вину холодность.

Она входила в комнату, где стояли двадцать человек, каждый из которых ждал от неё слова, – и от того, что ждали двадцать, не выговаривала ни одного. Это не гордость, это была самая обыкновенная застенчивость, доходившая до немоты. Но со стороны застенчивость и надменность выглядят одинаково, а различает их только тот, кому охота различать.

Охоты не было ни у кого.

За неделю до венчания я стал разбирать, откуда идёт тон, и обнаружил вещь настолько простую, что стало неловко.

Тон шёл не от врагов Аликс.

Тон шёл от того, что мать в этих разговорах не участвовала. Она их не заводила, не поддерживала, не пересказывала – и не пресекала. При её положении этого было достаточно. Всякий в свете умеет отличать то, чего вдовствующая императрица не одобряет, от того, чего она просто не замечает, и умеет делать выводы, не требуя объяснений.

Она немцев не любила, и это знали. Она этого брака не хотела с самого начала, и это тоже знали. Что она в конце концов согласилась и вела себя безупречно, знали хуже – потому что безупречное поведение никого не занимает.

К ней присоединилась тётка Мария Павловна, женщина умная, богатая и с собственным двором, у которой на всякий приём приходилось столько же людей, сколько на наш. Мария Павловна не сказала об Аликс ни одного дурного слова. Ей это было не нужно: у неё имелись дамы, у дам – знакомые, у знакомых – гостиные.

Так это работало, и работало без единого распоряжения.

* * *

Четырнадцатого я выехал из Аничкова в половине двенадцатого.

День был серый, тёплый для ноября, с той петербургской сыростью, от которой мундир становится тяжелее к вечеру. Гусарский мундир я надел в первый раз с двадцатого октября, и первое, что я почувствовал, надев его, – как отвык от цветного платья за три недели чёрного.

Шествие тронулось в десять минут первого.

Про венчание в Большой церкви Зимнего дворца потом писали много и красиво, и всё написанное было правдой, из которой убрали вес. Начать с того, что убор невесты весит: серебряная парча, мантия, корона, и всё это надето на человека, который со вчерашнего дня почти не ел от волнения. Мать вела её первой, по чину, и вела через анфиладу залов, а залы Зимнего устроены так, что дорога до церкви занимает столько же времени, сколько иная служба.

Народу набилось столько, что сделалось жарко ещё до начала.

Свечей было несколько сотен, и от них шёл ровный тяжёлый жар, поднимавшийся к сводам вместе с чадом; в первом ряду стояли те, кому полагалось по рождению, во втором – те, кому по должности, и оба ряда простояли всю службу неподвижно, потому что сесть было негде и некому.

Венцы над нами держали навесу, и держали их люди, которым тоже было тяжело.

Я стоял, слушал протодьякона и думал одну неуместную вещь: что нас двоих сейчас соединяют навсегда – и что мы за всё время знакомства не сказали друг другу ни единой полностью откровенной фразы. Она не знала обо мне главного и не должна была узнать никогда. Я не знал о ней почти ничего, кроме того, что успел заметить за три недели.

В середине обряда вышла заминка – что-то с кольцами, – и в этой заминке она чуть повернула голову.

– Всё правильно? – спросила она по-английски, одними губами.

– Всё правильно, – ответил я так же.

Больше мы не разговаривали до самого конца. Но эти три слова были первым, что мы сказали друг другу как люди близкие друг другу, и это врезалось мне в память.

Служба кончилась во втором часу.

Нас поздравляли – сперва фамилия, потом двор, потом посланники, и порядок этот был расписан на бумаге заранее, до последнего человека. Мать поцеловала её и сказала ей несколько слов по-датски, которых Аликс не поняла, и Аликс ответила по-английски, и обе улыбнулись.

Потом был приём.

* * *

Оскорбления при дворе не выкрикивают. Их подают нехотя, как отмашку, чтобы было обиднее.

Даму звали Софья Аркадьевна Бельгард. Вдова, за пятьдесят, тридцать лет в свете. Служила при дворе Марии Павловны. Зла за ней не замечали, но вот остроумие точно можно было ей приписать.

Аликс стояла у второй колонны. Вокруг неё было пусто на два шага. Её старались избегать, что в такой комнате бросалось в глаза.

Софья Аркадьевна остановилась поблизости и сказала своей соседке – негромко, но так, чтобы ее точно услышало окружение:

– Как хорошо, что её величество не понимает по-русски. Ей столько лишнего пришлось бы сегодня выслушать.

Соседка засмеялась.

Смех подхватили ещё двое. На том и кончилось. Сказано ровно столько, чтобы услышали двадцать человек. И ровно так, чтобы предъявить было нечего.

Я стоял в поблизости.

Ответить нечем. Оскорбления нет, лишь показная забота с долей издевки. К императрице не обращались: говорили с соседкой. Требовать объяснений – признать при всех, что жену государя задели и государь это заметил.

Вторая половина ловушки была хуже. Смолчу – это заметят тоже. Сегодня же двадцать человек разнесут: сказали при нём, и он смолчал. Завтра можно повторить. Через месяц – при ней и громче.

Я посмотрел на Аликс.

Она стояла прямо. Не двинулась. Лицо спокойное. Только пальцы левой руки свела так, что побелели костяшки.

Поняла всё, до последнего слова.

Это и решило дело. Жалеть её было нельзя. Брошусь защищать – зал увидит женщину, которую надо защищать, и запомнит это.

Я пошёл к ней через всю комнату.

Гофмаршал шагнул было навстречу – доложить о чём-то, – и я прошёл мимо, не остановившись. Идти было шагов двадцать, и все двадцать зал смотрел, как государь на собственном приёме идёт не к посланникам, не к дядьям и не к матери.

– Александра Фёдоровна, – сказал я по-русски, громко и раздельно, – вы позволите?

Она подала руку.

– Господа, – сказал я в зал, – я задержу вас на минуту.

Разговоры смолкли не сразу, а слоями, от ближних к дальним.

– Первое. Её величество говорит по-русски четвёртый месяц и говорит лучше, чем многие из нас говорят по-делу. Кто желает быть ею понятым, будет понят.

Пауза. Я дал ей повиснуть.

– Второе. С сего дня доклады по учреждениям императрицы Марии, по ведомству попечительства и по всем делам благотворительным и врачебным принимаются в присутствии её величества. Не при ней, а с нею: подпись под ними будет её. Распоряжение выйдет завтра, к сведению всех, кого касается.

По залу прошло движение – короткое и очень определённое, потому что тут поняли все и сразу. Учреждения императрицы Марии – это институты, женские гимназии и училища, сиротские приюты, заведения для слепых и глухонемых, богадельни и часть больниц: сотни заведений по всей империи и десятки тысяч воспитанников. Ведала этим мать, по рескрипту, с восьмидесятого года. Я не отнял у неё ничего: я посадил рядом вторую, и вторая была моложе на двадцать пять лет.

– И третье.

Я нашёл глазами Софью Аркадьевну.

– Софья Аркадьевна, я слышал, что вы обо мне беспокоитесь.

Она наклонила голову – превосходно, безукоризненно, ни тени растерянности.

– О её величестве, государь.

– Тем более. – Я говорил ровно и негромко, и оттого слышно было в самых дальних углах. – Такая заботливость не должна пропадать в гостиных. С января при учреждениях императрицы открывается ревизия попечительств – работа скучная, бумажная, в губерниях. Я прошу вас принять в ней участие. Её величество назовёт мне лиц, наиболее к тому расположенных, и я думаю, вы будете первой.

Тишина сделалась другого качества.

Отказаться нельзя. Отказ от дел императрицы после просьбы государя, сказанной вслух, – конец.

Согласиться – уехать на полгода из Петербурга. Считать приютские дрова, подписывать ведомости. Вернуться и увидеть, что гостиные обошлись без неё.

И весь этот выбор ей поднесли любезностью. При двухстах свидетелях. За проявленную заботу.

– Я почту за честь, государь, – сказала она.

– Не сомневался.

Дальше я увидел то, чего прежде не видел никогда.

Пустота вокруг Аликс закрылась.

Не сразу: за минуту двор не поворачивается. Первыми подошли двое, обязанные по должности и тянувшие до последнего. Потом жена посланника – у этой с чутьём всё было в порядке. Потом остальные.

Через четверть часа вокруг императрицы стояло столько людей, сколько стоит вокруг человека, за которым сила.

К десяти часам с ней говорил весь зал.

Я смотрел, как это делается: правильно, приветливо, с точным поклоном, с вопросом о самочувствии, с восхищением убором. Ни одной ошибки. Ни одного лишнего слова.

Потом к ней подошёл председатель одного из попечительств – седой, с орденской лентой через плечо, – и начал объяснять ближайшее дело так, словно продолжал разговор, прерванный вчера. Он говорил быстро, называл фамилии и суммы, ссылался на прежнее высочайшее мнение. Аликс слушала, улыбаясь ровно настолько, насколько полагалось, и только большим пальцем медленно тёрла край перчатки. Этот жест я уже знал: так она делала, когда понимала не все слова и не хотела переспрашивать при посторонних.

– Представьте записку завтра, – распорядился я, подойдя. – На одной странице.

Седой господин поклонился мне, затем ей.

– Дело уже было доложено её величеству государыне-матери и удостоилось полного одобрения.

Он не возражал. Он указывал дорогу, по которой бумага всегда ходила, и одновременно проверял, остаётся ли эта дорога единственной.

Аликс ответила по-русски, медленно и почти без ошибки:

– Тогда приложите прежнее одобрение. Я прочту оба.

Господин поклонился снова. Улыбка его не переменилась, но перчатку он натягивал дольше, чем требовалось.

– Я правильно сказала? – спросила она по-английски, когда он отошёл.

– Совершенно.

– Нет. Я спрашиваю не о словах. Если мама уже решила, могу ли я потребовать бумагу ещё раз?

Вот чего я не предусмотрел. Я дал ей подпись, чтобы поставить рядом с нею силу, но не сказал, что делать, когда сила уже употреблена до неё. Две императрицы над одним делом – не помощь, а два последовательных разрешения, и всякий проситель научится идти сперва к той, от которой проще получить первое, а потом прикрывать этим первую от второй.

– Можешь. Но завтра будем читать втроём.

– Ты, я и мама?

– Да.

– Тогда сегодня ты объявил не мою подпись. Ты объявил наше совещание.

– В первое время – да.

– А потом?

Я не ответил. Вся моя сегодняшняя победа держалась на слове «с нею», но у этого слова не было срока. Если оставить так навсегда, Аликс станет приложением к материнской власти. Если разделить дела, придётся решить, какие именно учреждения и люди отходят к молодой императрице, а значит, вслух отнять их у вдовствующей. Если дать обеим одинаковую подпись, каждая спорная бумага превратится в выбор стороны.

Пока я молчал, она сама предложила:

– Первые три месяца я читаю всё. Решает мама, если дело началось до свадьбы. Я решаю, если оно началось после. Если мы не согласны – не подписывает никто, пока ты не прочтёшь. Это будет слишком медленно?

– Будет.

– Но честно?

– Будет видно, кто решил.

– Мне пока этого достаточно.

Она произнесла это спокойно, и я вдруг понял, что всё время защищал её как слабую, а она просит не защиты. Она просит границу ответственности, потому что уже видит то, чего не увидел я: признание при дворе без области, где твоё «да» действительно означает «да», – это новая разновидность одиночества, только теперь вокруг стоят ближе.

Я достал карточку из кармана и на обороте записал её три пункта. Аликс прочитала через плечо, поправила «три месяца» на «до первого марта» и поставила рядом маленькую букву «А».

– Не подпись, – сказала она. – Чтобы ты не выдал это завтра за готовое распоряжение.

Первый урок власти она получила в день свадьбы и немедленно применила его ко мне.

Уже уходя, она сказала мне вполголоса, по-английски:

– Они стали ближе на два шага. Ровно на два.

– Заметила?

– Я весь вечер только на это и смотрела. – Она смотрела прямо перед собой, на дверь. – Ники, сегодня они отступили, потому что ты приказал. Но это ещё не значит, что они меня приняли. До этого мне придётся дойти самой – и, боюсь, не скоро.

* * *

Мать пришла ко мне в первом часу ночи, когда я уже отпустил всех.

Она была в чёрном – свой день рождения она не отмечала, – и села не в кресло для посетителей, а сбоку от стола, как садятся дома.

– Хорошо сделано, – сказала она. – Я не ждала.

– Спасибо.

– Не благодари меня, Ники. – Она сложила руки на коленях. – Завтра в каждой гостиной скажут, что сделано ловко, и я говорю тебе это первой, чтобы ты услышал раньше от меня. А я хочу, чтобы ты нынче же подумал, чего это тебе стоило. Мне кажется, сегодня ты об этом не подумал.

Я молчал.

– Три недели назад мы с тобой уговорились, – сказала она. – Ты сказал, что тебе нужна моя рука в делах двора, а я сказала, чего мне нужно. Ты помнишь, чего мне было нужно?

– Помню.

– Скажи вслух.

– Ведомство учреждений императрицы Марии, – сказал я. – Попечительства. Красный Крест. Это было твоё и остаётся твоим.

– Это было моё четырнадцать лет, – сказала она без всякого выражения. – Я знаю там каждого попечителя по имени и каждую сироту по счёту. И сегодня, в моей комнате, при моих людях, ты объявил, что подпись под этими бумагами будет её. Ты не спросил меня. Ты даже не предупредил меня за полчаса, а тебе было довольно кивнуть мне через залу, и я бы поняла.

– Мне надо было сделать это немедленно, – сказал я. – Через сутки было бы поздно.

– Я не спорю, что немедленно. – Она подняла глаза. – Я спрашиваю, отчего немедленно и без меня. Ты мог сказать: «с её величеством и с матушкой». Одно лишнее слово, Ники. От этого твоя жена не получила бы меньше, а я не сидела бы сейчас здесь.

Я открыл было рот и закрыл.

Она была права.

– Ты сегодня научился очень нехорошей вещи, – сказала она, вставая. – Ты понял, что можешь одним словом переменить положение человека при дворе. Это правда, ты можешь. Твой отец за тринадцать лет сделал так дважды и оба раза жалел.

– Я не жалею.

– Пока не о чем. – Она пошла к двери и у двери остановилась. – Я тебе не мешаю и мешать не стану, я слишком хорошо помню, каково это, когда мешают. Но раз мы теперь считаем, посчитаем и мне. Я хочу знать одно, и ответь мне не сейчас, а когда подумаешь.

Она обернулась.

– Ты отдал ей моё место потому, что тебе нужна была сегодня победа в зале, – или потому, что моё место тебе с самого начала было нужнее, чем я?

Дверь закрылась.

На столе осталась карточка рассадки сегодняшнего приёма. Имя Александры было вписано рядом с моим красными чернилами; имя матери стояло в старой колонке, среди вдовствующих особ, куда его перенесли по церемониалу после смерти отца. Я сам не видел этой карточки до приёма и не спросил, кто что потеряет от одного моего слова.

Я перевернул карточку и написал: «Её величество вдовствующая императрица. Завтра, десять часов. Без доклада и без бумаг».

Потом вызвал дежурного.

– Передайте лично. Ответа не ждать.

Карточку унесли той же дверью. Впервые с двадцатого октября мой следующий ход предназначался не противнику и не ведомству, а человеку, которого я не заметил рядом с собой.

Через двадцать минут дежурный вернулся. На обороте под моей строкой стояло два слова материнским почерком: «В половине десятого».

Она не согласилась на назначенный мной час и не отказалась прийти. Отняла у меня полчаса – ровно столько, чтобы напомнить: условия между нами всё ещё существуют и время встречи мы определяем не только моей волей.

Первым делом на завтра стоял доклад министра двора. Я перечеркнул время и перенёс его на одиннадцать. Потом написал Оболенскому: ни одной бумаги к разговору с матерью не готовить; карточку рассадки положить на стол как есть.

Утром между нами будет лежать не спор о ведомстве и не чужое назначение, а лист, на котором я одной красной строкой передвинул её место, не посмотрев в старую колонку. Исправить колонку было легко. Труднее предстояло объяснить, почему я заметил мать только после того, как она закрыла дверь.

Глава 10
Цифры, а не доклад

На вопрос матери я не ответил ни назавтра, ни через неделю, и не потому, что забыл.

Я не мог его закрыть. Всякий раз, как я подступался к нему на трезвую голову, выходило одно и то же: обе половины верны. Мне действительно нужна была победа в зале, и мне действительно с самого начала было нужнее её место, чем она сама. Признать это вслух я не мог, соврать не хотел, а третьего ответа не находилось, и я откладывал его со дня на день, как откладывают письмо, которое всё равно придётся написать.

Тем временем начались доклады.

Первый настоящий, по новому распорядку, пришёлся на восемнадцатое ноября, и пришёл с ним Иван Николаевич Дурново, министр внутренних дел, шестой год в должности.

Он вошёл ровно в десять.

Ему было под шестьдесят, он был высок, сед, чисто выбрит и держался с той спокойной внимательностью, какая бывает у людей, докладывавших покойному государю тринадцать лет и ни разу за эти тринадцать лет не получивших замечания. Под мышкой у него была папка в четыре пальца толщиной.

– Здравия желаю, ваше императорское величество.

– Садитесь, Иван Николаевич.

Он сел, положил папку на край стола и не открыл её.

Это я отметил сразу: бумаги при нём были, но он в них не смотрел. Он знал наизусть.

– Ваше величество изволили назначить получас.

– Изволил.

– Тогда я начну с земского отдела.

И он начал, и первые три минуты я честно старался следить за смыслом. К пятой минуте я понял, что смысла в том виде, в каком я его ищу, здесь нет вообще.

Он говорил так. По отзыву Земского отдела, последовавшему на отношение Хозяйственного департамента, каковое отношение вызвано представлением губернского по земским и городским делам присутствия, испрашивается разрешение на приведение в действие правил, изданных в развитие Высочайше утверждённого мнения Государственного совета, с тем, чтобы предположения, изъяснённые в заключении, были распространены на губернии, поименованные в приложении, а по остальным было бы поставлено на вид, что действующий порядок сохраняет свою силу впредь до особых указаний.

Одна фраза. Я не преувеличиваю: это была одна фраза, и она длилась минуту с четвертью.

Дальше пошёл Медицинский департамент, потом Главное управление по делам печати, потом опять Хозяйственный, где с нынешнего года завёлся особый страховой отдел, и при нём страховой комитет, и по этому поводу тоже что-то испрашивалось.

К пятнадцатой минуте я поймал себя на том, что слушаю не слова, а голос.

Голос был хороший. Ровный, негромкий, без всякого нажима, с правильными паузами в правильных местах, и человек, говоривший этим голосом, был безусловно честен и знал своё дело до последней запятой. Я сидел, смотрел на него и понимал очень простую и очень неприятную вещь.

Этот язык не для того, чтобы сообщить.

Он для того, чтобы укрыть. Не спрятать – укрыть: всё названо, ничего не утаено, каждое слово можно проверить, и при этом из десяти минут речи невозможно извлечь ни одного факта, за который можно ухватиться и спросить. Кто предложил – неизвестно: «последовало отношение». Кто отвечает – неизвестно: «признано соответствующим». Что будет, если не сделать, – не сказано вовсе, потому что вопрос так не ставится.

Я попробовал зацепиться хоть за что-нибудь.

В том куске, который шёл про Медицинский департамент, речь, насколько я разобрал, была об эпидемических мерах в трёх губерниях, и я стал ждать, когда прозвучит хоть одно число: сколько заболело, сколько умерло, сколько врачей, сколько денег. Чисел не прозвучало ни одного. Прозвучало, что мера признана соответствующей и что о последующем будет доложено особо.

По Главному управлению по делам печати было то же самое, только вместо губерний – издания, а вместо мер – предостережения, и опять ни единого числа, кроме номеров статей.

И самое опасное было в том, что переспросить я не мог.

Переспросить значило признаться, что государь всероссийский не понимает доклада своего министра. Один раз – и это к вечеру знает половина Петербурга, а через месяц мне начнут докладывать медленно и раздельно, как докладывают детям.

Я держал паузу. Я кивал в тех местах, где кивают, и говорил «продолжайте» тем тоном, каким говорят люди, всё понявшие.

Дурново продолжал.

К двадцатой минуте я насчитал шесть мест, где решение уже подразумевалось само собой, и ни одного, где бы у меня спросили, чего я хочу.

* * *

На двадцать третьей минуте он взялся за папку.

– Здесь, ваше величество, бумаги, не терпящие отлагательства.

Он развязал тесёмки и стал выкладывать передо мной листы – не стопкой, а по одному, с коротким словом к каждому, и слова эти были уже человеческие, потому что тут требовалось не понимание, а движение руки.

– Представление о назначении вице-губернатора в Пермскую. Согласовано. Испрашивается соизволение.

– Отчёт по продовольственному капиталу за прошлый год. К сведению, подписи не требует, но покойный государь имел обыкновение подписывать.

– Правила по страховому отделу. Проведены через комитет.

– Ходатайство по духовным делам иностранных исповеданий. Заключение отрицательное.

Листов было девятнадцать.

Я взял перо.

Оно было тяжёлое, с широким пером, и чернильница стояла справа, как ставили при отце. За стеклом шёл серый ноябрьский день, и в углу кабинета негромко потрескивала печь.

– Здесь, ваше величество. И здесь.

Я поставил перо на бумагу и не написал.

Потому что я вдруг увидел это со стороны, сверху, будто стоял в дверях и смотрел на себя самого: молодой человек в кресле, которому за двадцать три минуты не задали ни одного вопроса, и который сейчас подпишет девятнадцать листов, из которых прочёл ноль.

Не «поймёт потом». Не «разберётся к третьему разу». Пониманию здесь негде было завестись самому: доклад устроен так, что его можно слушать двадцать лет подряд и не узнать за это время ничего, кроме того, какие бумаги в каком порядке ходят.

Так будет всегда, и завтрашний день ничем не будет отличаться от нынешнего.

Через год я буду подписывать не девятнадцать листов, а сорок, и подписывать быстрее, потому что привыкну. Через пять лет мне будут приносить на подпись войну, и она будет так же согласована, так же не терпяща отлагательства и так же безупречно составлена, и я подпишу её ровно так же, как сейчас подписываю вице-губернатора в Пермскую.

И никто не будет виноват.

Я положил перо.

Дурново отложил перо. Он не удивился – он просто ждал.

– Иван Николаевич, – сказал я. – Я не подпишу сегодня.

– Как будет угодно вашему величеству. – Ни тени в голосе. – Дела не спешные, кроме продовольственного отчёта, но и он потерпит до пятницы.

– Хорошо.

Он собрал листы обратно в папку – так же по одному, тем же порядком.

Спорить о существе я не мог: он знал предмет, а я не знал. Через пять минут такого спора он вежливо, ссылками на закон, доказал бы мне, что я неправ, и был бы прав, и я бы сам с ним согласился.

Значит, спорить и не надо.

* * *

– Иван Николаевич, – сказал я. – Один вопрос, простой.

– Слушаю.

– Сколько чинов в вашем министерстве?

Пауза вышла долгая и, судя по лицу, рабочая: он честно считал.

– Полагаю, ваше величество, ежели считать с губернскими установлениями и почтово-телеграфным ведомством…

– Я не прошу полагать. Я спрашиваю: сколько.

– Точной цифры на память не назову.

– Хорошо. Второй.

Я не язвил. Я говорил спокойно и негромко, тем голосом, каким спрашивают о погоде, и после каждого вопроса ждал.

– Сколько дел поступило в министерство за прошлый год?

Он молчал, и молчание было честное.

– И сколько из поступивших разрешено?

Опять молчание, длиннее прежнего.

– Сколько дней в среднем лежит бумага от входящего номера до исполнения?

Он смотрел на меня.

За окном шёл снег, у дверей стоял дежурный флигель-адъютант, за левым столом сидел секретарь и вёл запись, и оба они очень старались не поднимать головы.

– Ваше величество, – сказал Дурново наконец, – таких сведений в министерстве не составляют.

– Совсем?

– По отдельным департаментам ведутся ведомости о движении дел. Сводных по министерству – нет. Их никогда не спрашивали.

Вот оно.

Не воровство. Не саботаж. Не заговор.

Он знал порядок. Он не знал дела.

И спрашивать с него было не за что: у него не спрашивали. Двенадцать лет покойный государь слушал доклады, и государь до него слушал доклады, и всё это работало, как работает большая машина, которую никто не взвешивал, потому что незачем.

– Иван Николаевич.

– Ваше величество.

– Я не в упрёк. – Я подвинул к себе чистый лист. – Я записываю. Первое: число чинов по министерству, по департаментам и с губернскими установлениями отдельно. Второе: сколько дел поступило за девяносто третий и за девяносто четвёртый по сей день. Третье: сколько из них разрешено. Четвёртое: средний срок прохождения бумаги.

Я оторвался от папки.

– Это не ревизия и никого не касается лично. Это четыре числа, которые я хочу знать про своё хозяйство. Срок – три недели.

– Будет исполнено.

Он сказал это ровно так же, как говорил всё остальное, и я не понял, обиделся он или нет, и, кажется, он и сам не понял.

У двери он обернулся.

– Ваше величество позволит?

– Позволю.

– Вы спросили о вещах, – сказал он, – о которых меня не спрашивали ни разу за тридцать один год службы. Я не уверен, что мы сумеем ответить точно.

– Отвечайте неточно, но честно. Я предпочту цифру с оговоркой круглому слову без цифры.

Он поклонился и вышел.

Секретарь дописал последнюю строку и посмотрел на меня.

– Записал?

– Так точно.

– Хорошо.

Он записал, и это было именно то, чего я хотел. К вечеру четыре вопроса разойдутся по министерствам. Дежурный флигель-адъютант расскажет в дежурной комнате, секретарь – своим, а через них Петербург узнает быстрее любого телеграфа.

Пусть узнает. Пусть каждый министр в империи проведёт нынешний вечер, соображая, сколько у него чинов и сколько бумаг, – потому что через три недели я спрошу и его тоже.

Я думал, что выиграл этот день.

* * *

Наутро, в четверть десятого, мне подали конверт из Министерства внутренних дел.

Внутри лежала таблица.

Одна страница, разграфлённая от руки, четыре столбца, аккуратный писарский почерк. Число чинов по министерству: 96 741 с губернскими установлениями, 3 128 без них. Поступило дел за девяносто третий: 1 143 000 с округлением до тысячи. Разрешено: 1 139 200. Средний срок прохождения: одиннадцать дней.

Я смотрел на этот лист довольно долго.

Три недели я дал. Прошло семнадцать часов.

Числа были круглые в правильных местах и некруглые в правильных местах, разрешено выходило девяносто девять и семь десятых процента от поступившего, а средний срок в одиннадцать дней означал, что вся империя работает как хорошая почта.

Я взял карандаш и проверил единственное, что можно было проверить не выходя из кабинета: разделил число дел на число чинов и на число рабочих дней в году.

Выходило, что каждый чин центральных установлений разрешает по девять дел в сутки, и разрешает их все, каждый день, без выходных и без единого залежавшегося. При одиннадцати днях среднего прохождения это означало, что бумага, пришедшая в министерство, лежит без движения ровно столько, сколько ей нужно, чтобы обойти положенные столы, и ни часом больше – то есть что вся империя от Варшавы до Владивостока работает без единой задержки, без единой потерянной бумаги и без единого нерадивого столоначальника.

Я не знал, сколько дел должен разрешать чин. Я не знал, сколько дней ходит бумага в хорошем ведомстве и сколько – в дурном.

Внизу, под чертой, мелко и добросовестно было выведено, кем составлено.

Сведения сведены Департаментом общих дел по донесениям департаментов.

То есть каждый департамент сам сосчитал, сколько у него дел, сам сосчитал, сколько он их разрешил, и сам сообщил, за сколько дней он их разрешает; а Департамент общих дел, который никакого своего счёта не ведёт и вести не может, сложил присланное в столбик и подвёл черту.

Я получил не сведения о министерстве.

Я получил то, что министерство думает о себе, – вернее, то, что оно за одну ночь сумело о себе написать, чтобы государю понравилось.

Я запросил журнал входящих прошений за последнюю неделю. Он лежал в моей же канцелярии и к министерству внутренних дел отношения не имел: сюда записывали всё, что просители пытались подать государю напрямую, прежде чем отправить по принадлежности.

За семь дней в журнале было сто двенадцать прошений. Тридцать восемь из них ушли в министерство внутренних дел. Против девяти стояла отметка «повторное», против трёх – «третье обращение». Если министерское число разрешённых дел было верно, хотя бы часть этих людей должна была получить ответ и перестать писать. Они не перестали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю