444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Присяга (СИ) » Текст книги (страница 11)
Присяга (СИ)
  • Текст добавлен: 1 сентября 2026, 10:01

Текст книги "Присяга (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Левиафан Кейн
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

Кто-то – Алексей Александрович, кажется, – сказал через стол, добродушно и громко:

– Ники, ты бы отдохнул. На тебе лица нет. Мы уж между собой говорим: как бы государь наш не занемог от усердия.

Засмеялись.

Смех был необидный. Все смеялись, и Мария Павловна смеялась, и, кажется, никто ничего в это не вкладывал; фраза была из тех, какие говорят за столом сто раз в год.

Я тоже улыбнулся и сказал, что здоров как лошадь.

Опять засмеялись, и разговор пошёл дальше.

Слово прозвучало первый раз. Прозвучало вслух, при двадцати свидетелях, в шутку – то есть в той единственной форме, в какой такие слова и произносят впервые. Никто его не подхватил. Никто не многозначительно замолчал.

Оно просто теперь было сказано, и в следующий раз его скажут уже не первый раз.

А наутро, седьмого января, гофмаршальская часть отправила бумагу.

Копия легла ко мне на стол вечером, потому что после декабря копии таких бумаг ложились ко мне сами, по заведённому порядку. Запрос был обращён в Государственную канцелярию, составлен превосходно и звучал совершенно академически.

Испрашивались справочные сведения исторического свойства: имелись ли в законодательстве Империи и в практике прежних царствований случаи временного поручения дел управления при неспособности особы монарха к их отправлению; какими актами таковое учреждалось; кем и в каком порядке признавалась самая неспособность.

Ни одного имени. Ни одной даты. Ни малейшего повода спросить, к чему это.

Я сидел с этой бумагой довольно долго, и мне впервые за всё царствование было по-настоящему холодно.

Три недели назад они спрашивали, какими признаками обозначается переутомление.

Теперь они спрашивали, кто и каким порядком признаёт монарха неспособным.

Я достал тетрадь, открыл четвёртый столбец и записал четвёртой строкой: седьмое января, гофмаршальская часть, о прецедентах временного поручения дел, – через восемь дней после запроса о переутомлении.

Потом посчитал в уме, сколько шагов осталось у них до того, чтобы сложить это в одно.

Выходило немного.

Глава 17
Елку разбирают

Восьмого января в Царском разбирали ёлку.

Стояла она дольше положенного: убрать её полагалось после Крещения, но Аликс попросила подержать ещё, и никто не стал спорить.

Дерево было большое, в полтора моих роста, и стояло оно так долго, что к восьмому числу осыпалось от всякого прикосновения, и на паркет при этом сыпался сухой шелестящий дождь, который тут же и подметали, чтобы через четверть часа подметать снова.

Свечи с него сняли ещё накануне, жечь их на такой сухой хвое не решились бы и в куда менее осторожном доме.

Оставалось то, что вешают внизу, для детей: золочёные орехи, пряники на нитках, яблоки, картонажные коробочки с конфетами. По заведённому порядку в последний вечер детей пускают снимать это самим, и они снимают, и потом целый час в комнате стоит хруст, шелест и спор о том, кому досталась какая коробочка.

Детей было шестеро – младшие из тех, кого привезли из города, от трёх до девяти лет.

Я сидел в кресле у окна и ничего не делал, и это оказалось самым странным ощущением за все восемьдесят дней, что я тут прожил.

С октября у меня не выдалось ни единого свободного вечера: сегодня же докладов не назначали, бумаг не приносили, тетрадь осталась наверху, – и выяснилось, что за эти восемьдесят дней я разучился просто сидеть, потому что руки сами собой тянулись что-нибудь взять, поправить или пересчитать.

Пахло хвоей, оплывшим воском и мандаринами.

Самый маленький из них, трёх лет от роду, не мог дотянуться до пряника и стоял под веткою с задранной головой и до того несчастным лицом, какое бывает только у детей и только по совершенно ничтожному поводу; я снял ему этот пряник, и он ушёл с ним, не сказав спасибо, – в три года такое просто не приходит в голову.

И вот тут меня достало.

Не сильно. Секунды на две.

У нас на кухне, в той квартире, стояла табуретка с продавленной клеёнчатой сидушкой, и, чтобы достать банку с верхней полки, надо было встать на неё и держаться левой рукой за косяк, потому что табуретка качалась. Я почувствовал под ладонью этот косяк – крашеный, с наплывом краски у самого верха – так отчётливо, как не чувствовал ничего в этой комнате.

Потом прошло.

Я сидел дальше и смотрел, как они снимают орехи, и думал совершенно ясную вещь: я не хочу назад.

Не потому, что здесь дворец и корона. А потому, что там я никого не мог спасти, а тут у меня одиннадцать лошадей в Бузулукском уезде, Свешников с дочерьми во втором этаже и триста восемнадцать тысяч, из-за которых четверо пошли под следствие.

Аликс подошла и села рядом на подлокотник.

Она смотрела на детей, и лицо у неё было хорошее, и я подумал, что за два месяца, кажется, ни разу не видел её просто отдыхающей.

– Ники, – сказала она по-английски, – мне надо тебе кое-что сказать.

* * *

Мы вышли в соседнюю комнату – тёмную и холодную, печь тут топили с утра и она уже остыла.

– Я не знаю, важно это или нет, – начала она.

По-английски она говорила быстро и точно, и по одному тому, как она начала, я понял, что важно.

– За месяц я слышала это четыре раза. От разных людей, в разных домах, и всякий раз в разговоре, к которому я не имела отношения.

– Что?

– Что ты переменился.

Она смотрела на свои руки.

– Сначала говорили с одобрением: что государь взялся за дела и не щадит себя. Потом иначе. Что перемена слишком велика. Что прежде ты был мягок и уступчив, а теперь никого не слушаешь и всё делаешь сам. Что покойный отец так не поступал. Что ты не спишь. Что за столом бываешь рассеян, а после отвечаешь резко.

– Кто говорил?

– В последний раз – Мария Павловна, при мне, вслух, за чаем. Она сказала: «Мы все его любим и все за него боимся». И три дамы согласились.

Я стоял и слушал, и внутри у меня делалось очень холодно и очень ясно.

– Дальше.

– Дальше она сказала, что напрасно тебя не покажут доктору. Что в фамилии есть люди, которые это понимают, и что тянуть нехорошо. – Аликс подняла глаза. – Ники, я не сумела ответить. Я не нашла, что сказать: если я скажу, что ты здоров, выйдет, будто я оправдываюсь, а если промолчу…

– Ты правильно промолчала.

– Правда?

– Правда. Ты сделала лучшее, что можно было.

Она перевела дух: всё это время ей было тяжело нести сказанное ко мне.

А сам я в эти же секунды складывал.

Я знал закон. Не наизусть – я нарочно велел принести и прочёл в декабре, после первой записки о враче, и прочёл внимательно, чтобы понять, чего мне бояться.

Оказалось – бояться нечего, и в этом-то и была вся беда.

Правительство и опека учреждаются при вступлении на престол государя, не достигшего совершеннолетия. Всё. Дальше – как назначается правитель, кто входит в его совет, чего он не может делать. Двенадцать статей, и все двенадцать – про малолетнего.

Про взрослого больного государя в законе нет ничего.

Ни статьи, ни порядка, ни слова о том, кто и как признаёт, что царствующий император не может править. Никакого правильного, законного способа отстранить меня не существует.

Оттого меня и не станут отстранять законно.

Я стоял в холодной тёмной комнате, слушал, как за стеной хрустят орехами дети, и разбирал это по шагам, как разбирал маршрут бумаги в декабре, – и оно разбиралось.

Им нужен не закон, потому что закона на такой случай не написано ни в одной статье; им нужен свершившийся факт, который через неделю после свершения будет объявлен законом и никем не оспорен.

Начинается это с заключения врачей – двоих, честных, осторожных и ничего не выдумывающих: переутомление, нервное истощение, потребен полный покой и отстранение от трудов на срок, какой укажет наблюдение. Ни один из них при этом не солжёт ни в единой строке, потому что я в самом деле сплю по пяти часов, в самом деле похудел за три месяца и в самом деле хожу по кабинету ночами, и всё это могут подтвердить под присягой человек двадцать.

Следом идёт просьба матери – не приказ, не сговор, не требование, а просьба вдовствующей императрицы оградить сына от трудов, ему не по силам; и возразить против такой бумаги нельзя решительно ничем, потому что написана она любовью, и всякий, кто станет спорить, будет спорить с материнской любовью на глазах у всей фамилии.

Дальше нужны сутки. Одни-единственные сутки, в которые государя не видит никто, кроме врачей и ближайшей родни, в которые дворцовый телеграф занят своими людьми, а караул во дворце стоит от полков, водимых дядею, и никто посторонний не входит и не выходит без его ведома.

И к исходу этих суток министрам показывают бумагу о временном поручении текущих дел управления впредь до выздоровления его величества, и поручают их наследнику – Георгию Александровичу, брату, двадцати трёх лет, который живёт в Абастумане, тяжело болен, приехать не может и, стало быть, править не в состоянии, а значит, при нём немедленно и совершенно естественно учреждается совет.

Значит, всё возвращается ровно к тому, с чего меня начали в первый вечер двадцатого октября, – только теперь не с моего согласия, а помимо него.

– Ники, – сказала Аликс. – Ты страшно побледнел.

– Замёрз.

Я взял её за руку.

– Аликс. Ты сейчас сделала для меня больше, чем все мои министры за три месяца. Я говорю это не в утешение. Ты принесла мне то, чего я не мог узнать никаким другим способом, потому что мне такого не скажут никогда.

– Это опасно? – спросила она прямо.

Врать ей было нельзя. Это я понял сразу и навсегда.

– Да.

– Что мне делать?

– Слушать дальше. Ничего не отвечать. И запоминать не мнения, а кто, где и при ком.

Она наклонила голову.

– И ещё. – Я подумал. – Если тебя спросят о моём здоровье прямо – отвечай спокойно и коротко, что я здоров, и не защищай меня. Защищают тех, на кого нападают.

– Хорошо.

– И последнее, Аликс, и это важнее всего. Что бы ты ни услышала обо мне в ближайший месяц – не приходи ко мне с этим при людях. Ни при дамах, ни при прислуге, ни при матушке. Дождись, чтобы мы остались вдвоём.

Она посмотрела на меня и, кажется, поняла больше, чем я сказал.

– Ты боишься, что я тебя выдам?

– Я боюсь, что тебя заставят повторить это при свидетелях. – Я взял её вторую руку. – Ты моя жена и по здешним понятиям – сторона заинтересованная. Всё, что ты скажешь в мою защиту, будет записано как беспокойство о моём здоровье. Молчание твоё записать нельзя.

Она подумала.

– Ники, это очень скверно устроено.

– Да.

– И давно ты так живёшь?

– С двадцатого октября.

– Тогда скажи, что мне делать, когда они заговорят снова.

– Спросить, кто тревожится и что он видел. Не спорить с ответом. Запомнить имена, время и кто стоял рядом.

Она отпустила мою руку и повторила, словно урок:

– Имя. Время. Свидетели.

– И никаких слов, что я здоров.

– Даже если это скажет твоя мать?

– Особенно тогда. Матушка будет защищать меня как сына. Им нужна именно мать, защищающая больного сына.

Аликс подошла к столу, взяла карточку от подарка, лежавшую под еловой веткой, и написала три слова по-английски, чтобы прислуга не поняла: name, hour, witnesses. Карточку спрятала в перчатку.

Через два дня на семейном завтраке Мария Павловна спросила её, правда ли Ники опять работал до четырёх утра. Аликс не ответила, что я здоров и что работал до двух. Она спросила:

– Кто сказал вам про четыре?

Мария Павловна назвала камердинера, затем поправилась и назвала даму, слышавшую от камердинера. За столом сидели восемь человек. Аликс перевела разговор на письма из Дармштадта, а вечером вынула из перчатки карточку и положила передо мной.

Имя. Половина двенадцатого. Восемь свидетелей.

Впервые слух пришёл ко мне не пересказом о том, что говорят все, а цепочкой из двух людей, которую можно было проверить. Я карточку не приобщил ни к какому делу. Положил в тетрадь между страницами за январь.

На следующий вечер она принесла ещё две. На первой стояло: «не спит», от дамы, слышавшей от лакея в Зимнем. На второй: «запретил министрам входить», первоисточник не назван, говорили за обедом у Сергея Александровича.

Первую мы проверили, никого не спрашивая. По книге дежурств свет в моём кабинете в ту ночь погас без четверти час, а в четыре его зажгли снова: истопник пришёл до смены караула. Лакей видел два света и сложил между ними бессонную ночь. Он не лгал, и дама не лгала. От правды слух отличался тремя часами темноты, которых не видел никто из них.

– Стало быть, мне надо поправлять их всякий раз? – спросила Аликс.

– Нет. Тогда всякий разговор сделается спором о моём здоровье.

Она села на подоконник, разложила три карточки веером, как раскладывают карты, и долго на них смотрела.

– Но их будет всё больше, Ники, – сказала она наконец. – Лакей, дама, ещё дама, восемь человек за столом. Если записывать каждого, ты скоро перестанешь доверять всей комнате – и каждый будет прав, потому что каждый скажет чистую правду о том, что слышал сам.

– А кто мне нужен?

– Мне кажется, важнее другой. Тот, кто первым назвал это болезнью. Это разные слова, и они не сами превратились одно в другое.

Вот за этим я и не додумался бы. Я считал бы цепочки и через месяц имел бы список из ста фамилий, из которых сто были бы ни при чём.

Дальше мы искали не пересказчиков, а место, где событие делалось диагнозом. Имя последнего в цепочке уничтожали, если он ничего не прибавил от себя; оставляли только тех, у кого слово менялось.

Таких мест оказалось три: гофмаршальская часть, дом Марии Павловны и канцелярия Владимира. Три дома, независимо друг от друга и в одни и те же дни подбиравшие одинаковые слова – переутомление, перемена, забота.

Слух перестал быть воздухом. У него стало три адреса.

Ни одного распространителя я не вызвал. Всякий вызов сам по себе доказал бы, что государь следит за разговорами в частных домах.

Цена этому обнаружилась не в бумагах и не сразу.

За обедом, при семерых, кто-то вполголоса сказал соседке, что государыня, бедняжка, разумеется, ничего не замечает: молода и по-русски ещё плохо понимает.

Аликс сидела через два прибора и слышала это не хуже меня.

Рука с вилкой у неё дрогнула, и она положила эту руку на скатерть. Ответить она могла – по-русски, коротко и так, чтобы за столом сделалось тихо: за три месяца она выучилась этому лучше, чем полагали.

Она не ответила. Спросила у соседа справа, скоро ли испортится санный путь.

Вечером, когда мы остались одни, она развязывала ленту у ворота и не смотрела на меня.

– Я нынче промолчала четыре раза. Считать я тоже научилась.

– Спасибо тебе.

– Не благодари. Ты просишь разумного, и я это делаю и буду делать. Только знай, что оно мне стоит. Меня всю жизнь учили, что молчать в таком случае – значит соглашаться.

– Я знаю.

– Ничего ты не знаешь, – сказала она без всякой злости. – Тебе за столом никто не говорит, что ты не понимаешь по-русски.

Больше мы об этом не говорили – ни в тот вечер, ни, как оказалось, до самого семнадцатого.

* * *

Свешникова я вызвал утром девятого.

– Пётр Иванович. Мне нужно посмотреть журнал справочных запросов Государственной канцелярии за декабрь и первые числа января.

Он не спросил зачем.

Принёс к обеду.

Дальше было просто, потому что механизм, который я завёл в декабре, работал теперь в мою сторону: всякая бумага, идущая помимо ведомств, отмечалась, а копии рассылались по кругу, и в этом кругу состоял и я.

Запросов оказалось три.

Седьмого января – из гофмаршальской части, о прецедентах временного поручения дел при неспособности особы монарха. Этот я знал.

Второго января – придворная медицинская часть: кем составляется заключение о состоянии здоровья лица императорской фамилии, каким порядком свидетельствуется и достаточно ли двух врачей.

Двадцать девятого декабря – канцелярия его императорского высочества великого князя Владимира Александровича, о признаках нервного переутомления.

Три бумаги, три ведомства, одиннадцать дней.

– Пётр Иванович, ещё одно. По второму запросу ответ был?

– Был, ваше императорское величество. – Он полистал. – Ответ дан четвёртого января. Заключение составляется двумя врачами, из коих один непременно лейб-медик, свидетельствуется в присутствии двух лиц императорской фамилии и представляется министру двора.

Двух лиц фамилии.

Одно у них есть. Второе, если считать по-семейному, тоже: Алексей или Сергей подпишут не задумываясь, потому что им скажут, что это забота.

А матери там не нужно вовсе.

Вот это меня и остановило. Я целый месяц думал, что всё держится на ней, что без её согласия ничего не выйдет и что, стало быть, у меня есть время. Оказалось, её согласие им нужно не по закону, а для приличия: чтобы никто в Петербурге не назвал вещи своим именем.

То есть если она откажет – они просто сделают то же самое без неё. Позже, грязнее, но сделают.

– Что-нибудь ещё, ваше императорское величество?

– Нет. Благодарю.

Он ушёл.

Я сидел и считал, и счёт выходил короткий.

Заключение врачей – готово в любой день. Порядок известен с четвёртого числа. Форма поручения дел – ищут с седьмого, найдут за неделю. Караул во дворце от полков округа. Телеграф – дворцовый, служители свои. Наследник в Абастумане, писать ему не нужно: достаточно, чтобы он существовал.

Не хватало им одного: повода.

И вот тут я сообразил, что повод они не будут ни выдумывать, ни устраивать, потому что устраивать опасно, а выдумывать нечестно, – а люди эти, при всём, что они затеяли, честны по-своему и совершенно уверены в собственной правоте. Они просто станут ждать, когда я дам его сам, и ждать им придётся недолго: человек, который три месяца работает по пятнадцати часов, спит по пяти и три раза в неделю выходит из себя на бумаги, рано или поздно сорвётся при свидетелях, и сорвётся тем вернее, чем больше на него давят.

А давить теперь будут ежедневно и с самым доброжелательным видом.

Государь должен на глазах у людей сделать что-нибудь такое, что подтвердит все три бумаги разом. Не преступление – достаточно неуместности. Резкости при свидетелях. Слёз. Крика. Публичной нелепости.

И тут я вспомнил про семнадцатое января.

Семнадцатого во дворце назначен приём депутаций от дворянства, земств и городов – первый большой приём страны у нового государя, и на нём будет полтысячи человек со всей империи. Я должен говорить. Речь готовит Победоносцев, и я сам его об этом просил ещё в октябре.

Девять дней.

Лучшего места для того, чтобы государь показал себя больным, во всей империи не найти.

С этого дня я перестал делать то, чего от меня ждали.

Ни одного вопроса по трём запросам. Ни одного вызова. Ни одной бумаги против.

Пусть будет тихо.

Вечером мне принесли на подпись обыкновенную мелочь по гофмаршальской части, и я подписал не читая, и человек, принёсший её, вышел с таким лицом, будто узнал что-то важное.

Пускай. Пусть докладывают, что государь утомлён и подписывает не глядя: мне это теперь выгоднее, чем им.

А в ночь на десятое ко мне пришли с копией, снятой в тот же день с одной бумаги.

Проект временного поручения текущих дел управления. Составлена превосходно, ссылок на закон в ней не имелось вовсе – только на попечение о здравии его величества.

Внизу стояла одна подпись.

Владимир.

А ниже, до самого края листа, было оставлено чистое место – ровно на две строки.

Глава 18
Адреса

Десятого января Победоносцев привёз адреса.

Их накопилось много: с ноября со всей империи шли верноподданнейшие адреса к новому царствованию – от дворянских обществ, от городских дум, от земских собраний, – и все они, по заведённому порядку, сходились сначала в министерство, потом в Синод, а потом уже к государю, в извлечении и с заключением.

Константин Петрович привёз извлечение, заключение и, сверх того, проект.

Он положил папки на стол и сел, и в нём сегодня было больше усталости, чем обыкновенно: ему было под семьдесят, он мёрз в моём кабинете и держал руки одна в другой.

– Ваше величество изволили в октябре поручить мне слово к депутациям. Слово готово вчерне. Но прежде я обязан доложить, на что оно отвечает.

– Докладывайте.

– Адресов подано много, и в большинстве они таковы, какими им следует быть. Радость, верность, скорбь о покойном государе, готовность служить. – Он помолчал. – Но не все.

– Сколько не все?

– Девять губерний, ваше величество. От земских собраний. – Он раскрыл верхнюю папку и не стал в неё смотреть. – Формулы разные, но мысль одна и та же: что между престолом и народом стоит средостение и что надлежит устранить его, дабы голос общества доходил до трона. Иные пишут прямо: о призвании выборных к участию в делах управления.

– И что в этом дурного?

Он оторвался от бумаг и посмотрел на меня.

– То, ваше величество, что это не просьба. Это условие, изложенное языком просьбы. Средостением они называют администрацию, то есть всякую власть, кроме собственной. Голосом общества – себя. А призвание выборных, ежели довести мысль до конца, есть конституция, только слово это в адресе не написано, ибо писать его рано.

Он говорил без всякого раздражения, и в этом была его сила: он никогда не негодовал, он объяснял, и объяснял так спокойно и так последовательно, что человеку, желающему возразить, приходилось сперва признать три его посылки подряд, а после этого возражать было уже нечем.

За три месяца я успел заметить в нём одну особенность, которой не встречал больше ни в ком: он никогда не защищал себя и своё положение. Ему было всё равно, что о нём подумают, останется ли он при должности и как отзовётся о нём завтрашняя газета; он был совершенно и до конца убеждён, что держит рукой единственную дверь, за которой стоит хаос, и что, если он эту дверь отпустит, хаос войдёт не через год и не через десять лет, а немедленно, – и всякое своё слово он говорил, исходя только из этого.

– Ваше величество, я служу сорок лет и повидал многое. Я нимало не думаю, что тверские гласные – злодеи. Я думаю, что они искренни. Но искренность их такова, что через десять лет из неё вырастет требование, а через двадцать – то, чего ни вы, ни я вообразить не пожелаем.

– Ваш совет?

– Отвечать твёрдо. Один раз и так, чтобы более не возвращались. Не бранить, не гневаться – объявить, что начала правления неизменны, а мечтания о призвании выборных суть мечтания напрасные. Сказать это спокойно и раз навсегда.

Я взял верхнюю папку и открыл её.

Внутри лежало извлечение: по три-четыре строки из каждого адреса, отобранные и переписанные хорошим канцелярским почерком.

– Константин Петрович, а полные тексты где?

– В министерстве, ваше величество. Извлечение сделано в облегчение вашего величества.

– Пришлите мне все.

Он посмотрел на меня.

– Их около шестидесяти, ваше величество.

– Тем лучше.

* * *

Привезли их в тот же вечер, двумя ящиками, и я читал три ночи подряд, с одиннадцати до двух, потому что днём читать было решительно некогда, а откладывать я не хотел: до семнадцатого числа оставалась неделя, и это была последняя неделя, в которую я мог что-нибудь переменить в собственном ответе.

Читал я подряд, не выбирая, и первые полтора десятка шли тяжело, потому что писаны были одинаково: сначала о невознаградимой утрате, потом о упованиях, потом о готовности живота своего не щадить. Слог такой, что через страницу теряешь нить и начинаешь скользить глазом.

А потом мне попался тамбовский.

Он был длинный, неуклюжий и составлен явно не литератором, а человеком, привыкшим писать отчёты. После обязательных двух страниц о скорби и уповании там шло вот что.

Что за минувшее трёхлетие в уезде открыто девять школ, из коих две двухклассные, при них состоит одиннадцать учителей и учительниц, и обучается детей обоего пола шестьсот тридцать четыре. Что в двух волостях, где школ не имелось вовсе, ныне обучается сорок один процент мальчиков и девять – девочек, и что последнее число собрание почитает свидетельством не успеха, а нерадения, и намерено его исправить.

Открыто четыре фельдшерских пункта и один врачебный участок, при котором больница на двенадцать кроватей.

В холерный год потеряно двое фельдшеров, умерших при исполнении.

Содержание всего этого стоит земству в год такой-то суммы; сумма собирается с обложения и всякий год не сходится, отчего постройка двух школ отложена на следующее трёхлетие.

Дальше шли просьбы, и было их три.

Первая – о разрешении беспошлинного провоза учебных пособий.

Вторая – о том, чтобы при отводе казённых земель под училища не требовалось прохождения дела чрез четыре инстанции, ибо на сие уходит года полтора, а то и два.

Третья – и тут собрание осмеливалось на большее – чтобы при обсуждении дел, касающихся народного образования и врачебной части, дозволено было выслушивать лиц, сими делами занимающихся.

Дальше стояли подписи. Тридцать одна.

Я прочёл это дважды, потом позвал дежурного и велел подать карту.

Не потому, что не знал, где Тамбовская губерния, а потому, что мне вдруг понадобилось увидеть глазами, что таких мест по стране много и что за каждым из них стоит такое же собрание, такие же тридцать подписей и такой же список из девяти школ и четырёх фельдшерских пунктов.

Земские учреждения заведены в тридцати четырёх губерниях европейской России, и в этих тридцати четырёх губерниях живёт около шестидесяти шести миллионов человек, то есть заметно больше половины всех, кем я, как выяснялось только теперь, управляю; и все эти шестьдесят шесть миллионов уже четвёртое десятилетие живут при устройстве, о котором в моём кабинете никто ни разу при мне не заговорил ни единым словом.

Дальше я стал считать, и считал долго, и Свешникова поднял среди ночи, чему он не удивился ни капли.

– Пётр Иванович, сколько по земской службе людей?

– Точного счёта нет, ваше императорское величество, – ответил он, подумав. – Ни в одном ведомстве такого свода не составляют.

– Прикиньте.

Он попросил бумагу.

Он сел к краю стола, поставил свечу так, чтобы свет падал слева, и стал считать, изредка спрашивая у меня то, чего не знал, и всякий раз оговаривая вслух, что число берёт наименьшее из возможных, дабы не обмануться в свою пользу.

Через двадцать минут вышло следующее. Школ земских по всем губерниям – тысячи; на каждую по учителю, на иную по два. Врачебные участки, больницы, фельдшерские пункты, при них врачи, фельдшера, повивальные бабки. Агрономы. Ветеринары. Статистики – те самые, что в девяносто первом считали, сколько в уезде голодает, и считали, как выяснилось после, вернее казённых сведений.

– Ежели брать всех, кто получает жалованье от земства и работает руками, – сказал Свешников, – то будет, я полагаю, за пятьдесят тысяч человек. А может, и много более: я считаю по тем губерниям, что мне известны, и умножаю, а это счёт грубый.

Пятьдесят тысяч.

Я сидел и смотрел на эту цифру довольно долго, и она была больше, чем всё, что у меня имелось, – больше двора, больше министерств, больше фамилии со всеми её домами и всеми её связями, вместе взятыми.

У меня было четыре министра, которых я не выбирал; двор, который меня не любит; гвардия, которая меня не знает; фамилия, которая готовит бумагу с двумя пустыми строками; и один титулярный советник во втором этаже.

А по стране, никого не спросясь, уже работали пятьдесят тысяч человек. Они строили школы, лечили холеру, считали хлеб, чинили дороги – за жалованье вдвое меньше министерского, в уездах, где половину зимы не проехать. И они не просили у меня власти.

Они просили не мешать.

* * *

Утром двенадцатого Победоносцев приехал снова.

– Ваше величество прочли?

– Прочёл. Все.

– И что же ваше величество полагает?

– Полагаю, что вы правы.

Он поднял брови – он ждал спора.

– Правы в том, – сказал я, – что в девяти адресах речь идёт не о школах. Я их отделил. Там сказано об устранении средостения и о призвании выборных, и вы верно перевели: это условие языком просьбы. Отвечать на это уступкой нельзя, я не стану.

– Ваше величество меня радует.

– Но у меня к вам вопрос, Константин Петрович. Вот тамбовский адрес. – Я положил его перед ним. – Здесь просят о трёх вещах: о беспошлинном провозе пособий, о том, чтобы казённую землю под училище отводили не через четыре присутствия, и о том, чтобы при обсуждении школьных и врачебных дел дозволено было выслушивать людей, которые этим занимаются. Что в этом мечтание?

Он взял, прочёл, вернул.

– Третий пункт, ваше величество.

– Отчего?

– Оттого, что первые два суть дело хозяйственное, а третий – начало представительства. Нынче выслушать при обсуждении школьного дела. Через пять лет – при обсуждении податного. Через десять – всякого. Ваше величество, я не пугаю: я видел, как это растёт, и знаю, что растёт оно именно с малого и всегда с разумного.

Тут он был прав, и прав неприятно, как всегда.

– А если не дозволить?

– Тогда всё останется, как есть, ваше величество.

– Как есть – это школа, ждущая земли полтора года.

Он помолчал.

– Как есть – это порядок, – сказал он. – Он дурен, я не спорю. Он много хуже, чем мог бы быть. Но он держит.

Я ничего ему не ответил.

Когда он уехал, я взял его проект – тот, что он привёз третьего дня вчерне, – и положил на стол. Слева от проекта лёг тверской адрес. Справа – тамбовский.

И стал читать все три подряд, строку за строкой.

Проект был написан превосходно. Он отвечал на тверской адрес весь, от первого слова до последнего: на средостение, на голос общества, на призвание выборных к участию в делах управления. Каждому тверскому обороту в проекте нашлась своя фраза, и находилась она так точно, будто Константин Петрович писал, положив тверской адрес перед собою. Вероятно, так он и писал.

Потом я взял тамбовский.

Девять школ, из них две двухклассные. Одиннадцать учителей. Шестьсот тридцать четыре ребёнка. Сорок один процент мальчиков и девять девочек. Четыре фельдшерских пункта. Больница на двенадцать кроватей. Двое фельдшеров, умерших в холерный год. Три просьбы: пошлина, инстанции, выслушивать сведущих людей.

Я прошёл проект от начала до конца ещё раз, ища хоть одно слово, к которому всё это можно было бы отнести.

Школа не упоминалась ни разу. Больница – ни разу. Учитель, фельдшер, пошлина, отвод земли – ни разу.

На тверской адрес будущая речь отвечала безупречно.

На тамбовский она не отвечала ни единым словом.

А произносить её предстояло семнадцатого числа перед представителями обоих – и не только их двоих, а всех шестидесяти собраний, приславших свои листы с ноября.

Вот тут-то я и увидел то, чего искал третью ночь.

Мне предлагали выбор из двух: отказать всем или уступить всем. И родня ждала того же самого, только с другой стороны: чтобы я семнадцатого при пятистах свидетелях либо испугался и наобещал, либо вспылил и нагрубил. Оба ответа их устраивали. Оба доказывали, что государь не в себе: один – что мягок и податлив, другой – что резок и невоздержан.

Третьего они не ждали.

Потому что третье – это не ответ вовсе. Это сделка, и притом такая, которую нельзя выкрикнуть в зале, но можно предложить: вам – деньги, землю и меньше инстанций; мне – открытые сметы, счёт по школам и врачебной части и право спросить, куда делся рубль. И тем самым – пятьдесят тысяч человек, которым выгодно, чтобы государь сидел на своём месте и держал слово.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю