Текст книги "Присяга (СИ)"
Автор книги: Михаил Тереньтьев
Соавторы: Левиафан Кейн
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Глава 23
Семнадцатое января
Врача я принял.
Отказать было нельзя: отказ есть первое, что записывают в таких случаях, и записывают охотнее всего.
Он оказался человеком лет пятидесяти, аккуратным, с очень чистыми руками, и вошёл он не как враг, а с видом человека, которому поручили неприятное дело и который намерен исполнить его добросовестно.
– Аликс, останься, – сказал я.
Она села в углу, у окна, и больше не двигалась.
Врач посмотрел на неё, потом на меня, и понял, что просить её выйти не станет.
Осмотр занял двадцать минут. Пульс. Язык. Глаза. Молоточек по колену. Он спрашивал про сон, про голову, про аппетит, и я отвечал ему правду, потому что врать было и глупо, и опасно: он и сам всё видел.
– Сколько часов ваше величество спали нынче?
– Нисколько.
– А третьего дня?
– Часа четыре.
Он записывал.
– Ваше величество, я обязан спросить прямо. Не бывает ли у вас беспричинной тоски? Не слышите ли вы чего-нибудь, чего не слышат другие? Не является ли вам, что за вами следят?
Вот тут я едва не рассмеялся, и это был единственный опасный момент за весь осмотр.
За мной следили. Копии моих бумаг рассылались по кругу, у внутреннего коридора стоял незнакомый мне человек, а в ящике моего стола лежал проект, под которым оставлено чистое место на две подписи.
Скажи я это вслух – и через минуту в бумаге появилась бы строка про подозрительность.
– Нет, – сказал я. – Ничего такого.
– Благодарю, ваше величество.
Он писал минуты три.
Я не стал ни просить показать написанное, ни намекать, ни угрожать: попроси я – и это тоже легло бы в бумагу.
– Позвольте мне быть точным, – сказал он, поднимаясь. – Я запишу две вещи отдельно, потому что они разные. Первое: ваше величество утомлены, спите менее необходимого и продолжаете так третий месяц, что в дальнейшем неизбежно скажется на здоровье. Второе: препятствий к исполнению обязанностей нынешним числом мною не обнаружено.
Я взглянул на него.
– Второе вы обязаны были писать?
– Нет, ваше величество. Я обязан писать то, что нашёл.
– Тогда напишите оба заключения сейчас и поставьте на каждом время.
Он посмотрел внимательно.
– Ваше величество желают получить копию?
– Желаю, чтобы одно заключение не могло по дороге потерять другое. Подлинники передадите по своему порядку. Копии оставите здесь, обе, под одной распиской.
Врач открыл чемоданчик и писал у окна, положив бумагу на крышку. Первый лист занял страницу: сон, вес, утомление, рекомендация отдыха. Второй – четыре строки: сознание ясное, ответы последовательны, признаков, препятствующих исполнению обязанностей в день осмотра, не обнаружено. Он поставил под каждым один и тот же час и расписался.
Я не подписывал заключений – моя подпись превратила бы медицинское мнение в согласованную бумагу. Подписал только расписку: получил две копии одновременно, в шесть часов тридцать пять минут. Аликс поставила рядом свою фамилию как свидетель передачи, не как свидетель здоровья.
– Кому вы обязаны представить подлинники? – спросила она.
– Начальнику придворной медицинской части, ваше величество.
– Оба?
– Оба. Под одним номером.
Она попросила его повторить это, и он повторил. Мы не требовали обещания молчать, не просили встать на нашу сторону. Только заставили путь двух противоположных истин начаться в одну минуту, из одной комнаты и под одним номером. Разъединить их после можно было, но тогда в журнале оставалась пропавшая половина.
Он поклонился и затворил за собою дверь.
Аликс поднялась из угла.
– Он тебе не враг, – сказала она.
– Он мне и не друг. Он просто честный.
И вот этого, как выяснилось потом, они не предусмотрели: заключение, построенное на правде, ломается о другого человека, который тоже пишет правду.
* * *
Приём начался в час пополудни, в Николаевском зале.
Народу было около пятисот. Я, признаться, ждал парадной картинки – золото, ленты, ровные ряды, – а увидел другое и запомнил на всю жизнь именно это.
Впереди стояло дворянство: мундиры, ордена, лица людей, которым здесь всё привычно.
За ними – городские головы: сюртуки, часовые цепочки, крепкие купеческие затылки.
А дальше, в глубину зала, шли земские.
Их было видно сразу, и видно по платью. Сюртуки в двух местах чинены и вытерты на локтях. Сапоги, чищенные на постоялом дворе. Бороды, стриженные дома. Один в очках, примотанных к дужке ниткой, – и я невольно стал искать глазами Свешникова, хотя Свешников стоял в другом конце.
Они приехали за тысячу вёрст, некоторые ехали по четыре дня, и стояли в самом конце, где хуже слышно.
Тамбовского я нашёл не сразу.
Он оказался стариком лет за шестьдесят, невысоким, с квадратными плечами, и мял в руках шапку, не зная, куда её девать. Стоял он в четвёртом ряду с краю.
Расстановка своих была вот какая.
Победоносцев – справа от аналоя, в двух шагах, оттуда видно моё лицо и мои руки с листами.
Владимир Александрович – слева и позади, у колонны, откуда видно весь зал.
Мать – на возвышении, у стены, откуда видно обоих.
Аликс стояла среди дам, ближе к дверям, и под шалью у неё лежали три конверта.
Я вышел в четверть второго.
Стало так тихо, что слышно было, как под кем-то в третьем ряду скрипнула половица, и человек этот замер и больше не двинулся.
Я развернул листы.
* * *
Первые слова были не мои.
«Я рад видеть представителей всех сословий, съехавшихся для изъявления верноподданнических чувств. Верю искренности этих чувств, искони присущих каждому русскому».
Я читал ровно, не поднимая глаз, как мне советовали.
Победоносцев стоял справа, и я видел его боковым зрением: он был спокоен и чуть кивал в такт, как кивает автор, слушающий собственное.
Дальше шла благодарность за труды земства на поприще местных польз и нужд.
Потом должно было идти про мечтания.
Я перевернул лист, положил оба на аналой и сказал следующее:
– Мне известно, господа, что земские собрания в последнее время много говорили о своих нуждах. Я эти нужды прочёл. Не в извлечении – все, целиком, все шестьдесят адресов, какие мне были поданы. И прежде чем говорить о том, чего вы просите, я скажу о том, что вы уже сделали.
Первые секунды никто ничего не понял.
Расхождение началось незаметно: интонация та же, слог тот же, и человек, слушавший вполуха, продолжал слушать вполуха. Победоносцев ещё кивал.
– В одном только уезде Тамбовской губернии за три года открыто девять школ, из них две двухклассные. В них учат одиннадцать учителей и учительниц. Учатся шестьсот тридцать четыре ребёнка, из которых до того не учился никто.
В зале сделалось иначе. Я не поднимал глаз и всё равно это слышал.
– Там же открыто четыре фельдшерских пункта и врачебный участок, при нём больница о двенадцати кроватях. В холеру там умерли на службе двое фельдшеров, и я знаю их фамилии, потому что собрание сочло нужным их назвать.
Я назвал.
– Это один уезд. Земские учреждения заведены в тридцати четырёх губерниях империи, и живёт там шестьдесят шесть миллионов моих подданных. Всё, что там построено, – школы, больницы, дороги, – построено не казною и не по приказу из Петербурга. Построено вами, на ваши деньги, вашими руками и без всякой помощи с нашей стороны.
Тут в зале перестали дышать совсем.
– Теперь о просьбах. Их в этих шестидесяти адресах, если считать по существу, три, и они повторяются от губернии к губернии почти дословно.
Я говорил, глядя в зал.
– Первая. Учебные пособия для народных школ обложены пошлиной. С сего дня они провозятся беспошлинно. Распоряжение выйдет на будущей неделе.
Пауза вышла сама собой.
– Вторая. Отвод казённой земли под училище проходит четыре инстанции и занимает года полтора, а то и два. С сего дня – одна инстанция и три месяца. Кто не уложится в срок, отвечает лично, по имени, а не по установлению.
Кто-то в глубине зала сказал что-то вслух и тут же осёкся.
– Третья, и она главная. Вы просите, чтобы при обсуждении дел, до народного образования и врачебной части касающихся, выслушивали людей, кои сими делами занимаются.
Я остановился ровно на секунду.
Победоносцев больше не кивал.
– Отвечаю. При Министерстве народного просвещения и по врачебной части будет учреждена комиссия для рассмотрения нужд школьного и лечебного дела, и в неё войдут земские люди – врачи, учителя, гласные, – которых вы сами назовёте. Не как выборные во власть: власти я не отдаю ни на вершок, и об этом сейчас скажу отдельно. А как знающие своё дело, потому что человек, тридцать лет лечивший уезд, знает про уездную больницу больше, чем я и мои министры вместе взятые.
И вот тогда я поднял глаза и посмотрел на них.
– Господа. Я слышал, что в некоторых собраниях говорили и о другом: о том, чтобы выборные участвовали в делах управления государством. Скажу об этом прямо, чтобы никто не увёз отсюда неясности.
Владимир Александрович у колонны чуть подался вперёд.
– Начала самодержавной власти я буду охранять так же твёрдо и неуклонно, как охранял их мой покойный незабвенный родитель.
Победоносцев выдохнул.
Я дал этому выдоху дойти до конца – и договорил:
– И скажу, почему. Самодержавие означает, что за всё, что делается в этой стране, отвечает один человек – я. За голод в девяносто первом году. За недоимку, которую взыскивают с мужика, у которого её нечем взять. За школу, которая полтора года ждёт клочка земли. Мне не с кем это разделить, и я не собираюсь ни с кем делить. Я хочу другого: чтобы мне не врали в бумагах.
Тишина стояла густая.
– Поэтому за всё, что я нынче обещал, я спрошу с вас так же, как спрашиваю с министров. Казна даст деньги – земства дадут открытые сметы и отчёт по каждому рублю, и проверять будут мои люди, и проверять будут всерьёз. Кто ворует на школе – ответит как за казённое. Кто представит мне сведения, которых сам не проверял, ответит за это отдельно.
Я взял листы с аналоя.
– Первый расчёт по школам и лечебному делу я жду к пятому июня. Отвечать за него будут поимённо. О всяком затруднении, делающем исполнение невозможным, докладывать мне прямо и коротко, в трёхдневный срок, и за такой доклад никто не будет наказан. За молчание – будет.
Я сложил листы вдвое.
– Благодарю вас, господа. Поезжайте домой и работайте. Мешать вам больше не станут.
* * *
В зале не сразу поняли, что я кончил.
Так бывает, когда ждут ещё одной фразы – той, которой заканчивают всегда, – а её нет; и секунды три пятьсот человек стояли молча, соображая.
Потом я посмотрел направо.
Победоносцев снял очки.
Он снял их и не надел обратно, и я в первый раз за три месяца увидел его лицо целиком: старое, обыкновенное, с покрасневшими веками, и совершенно беззащитное. Он не был ни зол, ни оскорблён. Он смотрел на меня так, как смотрят на человека, который только что сделал непоправимое, и смотрел с жалостью.
Мать не двинулась вовсе.
Она стояла у стены прямая, как всегда, и не пошевелила ни рукой, ни лицом, и вот эта её полная неподвижность была страшнее всего, что могло произойти, потому что двигаться она перестаёт только в одном случае.
У дяди Владимира побагровела шея.
Он понял быстрее всех – не то, что случилось с речью, а то, что случилось с ними. Отклонение от текста было налицо и было доказуемо. Только доказывать его теперь предстояло перед пятьюстами свидетелями, которые слышали не бред больного, а числа, сроки и фамилии двух умерших фельдшеров.
А потом, в четвёртом ряду с краю, старик уронил шапку.
Он наклонился её поднять, распрямился и – вопреки всякому порядку, потому что на высочайших приёмах не говорят, пока не спросят, – сказал громко и хрипло:
– Спаси тебя Бог, государь.
И поклонился в пояс.
Придворные обернулись к нему с тем выражением, с каким смотрят на человека, который уронил посуду.
А из глубины зала, где стояли вытертые сюртуки, ответили сразу в нескольких местах, вразнобой и негромко: «Спаси Бог», «Дай Бог здоровья», и ещё что-то, чего я не разобрал.
Это не был крик и не было ликование.
Это было хуже для придворной тишины: в Николаевском зале Зимнего дворца заговорили люди, которые обычно молчат, – и остановить их было некому, потому что для такого случая порядка не заведено.
Я нашёл глазами Аликс.
Она чуть наклонила голову – один раз.
И вышла в боковые двери, не торопясь, как выходит женщина, которой стало душно.
Три конверта покинули Зимний дворец в течение получаса, тремя разными выходами. Один поехал в контору телеграфного агентства, дающего известия газетам за деньги. Второй – в редакцию частной газеты, из тех, что печатают по утрам. Третий тамбовский старик увёз в кармане и через восемь дней прочёл вслух своему уездному собранию.
Без приключений дошёл только второй. Кухонного рассыльного с первым остановили у ворот: в тот день выезды после приёма проверяли, чтобы не смешать экипажи депутаций со служебными. Он показал не конверт, а записку о доставке, как было велено, и потребовал письменный отказ с часом. Дежурный не захотел ставить фамилию под задержкой пакета императрицы и выпустил его через семь минут.
Тамбовский гласный сначала отказался взять третий. Частный человек, получающий из рук императрицы запечатанную речь государя, разумно ожидал не чести, а беды. Аликс не объясняла замысла. Она попросила его сверить число страниц, прочесть последнюю строку и решить самому. Он прочёл, спрятал конверт во внутренний карман и расписался, лишь приписав: «получено открытым, три листа». Тем самым он отказался подтверждать тайну и подтвердил лишь текст.
Служительница, нёсшая второй экземпляр, вернулась первой. На обороте карточки стоял час приёма и подпись наборщика. Кухонный рассыльный вернулся позже с подписью конторщика агентства. Третья карточка осталась у гласного и пришла почтой через неделю – уже со штемпелем Тамбова.
Три пути дали три разных доказательства: редакция начала набирать, агентство приняло к передаче, человек увёз. Ни одно само по себе не гарантировало печати, но уничтожить все три можно было только тремя отдельными действиями, о каждом из которых кто-то должен был оставить имя.
К вечеру точный текст был в Петербурге.
К утру он был набран, и одобренный мною список Победоносцева, поданный в редакции в тот же вечер по заведённому порядку, лёг рядом с ним и никого уже не интересовал: газеты печатают то, что говорили, а не то, что собирались сказать.
Но прежде газет оставались пятьсот свидетелей, и каждый уже нёс из зала собственную речь.
Я велел не отпускать начальника дворцовой канцелярии и продиктовал ему первое распоряжение прямо за дверью Николаевского зала, пока депутаты ещё разбирали шубы.
Точный текст снять с моего рабочего листа. Ни одного слова не поправлять для гладкости. Все изменения против одобренного списка Победоносцева отметить на отдельном листе, но в публикацию этот лист не давать. Время передачи каждого экземпляра записать. Рабочий лист с моими пометами запечатать при двух свидетелях.
Начальник канцелярии побледнел.
– Ваше величество, одобренный список уже отправлен по заведённому порядку.
– Знаю. Не возвращайте. Положите рядом оба текста и отметьте время получения каждого. Кто получил первый раньше – так и пишите. Ничего задним числом не исправлять.
Он ждал, что я потребую уничтожить неудобную бумагу. Когда понял, что я, напротив, сохраняю её, перестал бояться и начал работать.
Второе распоряжение касалось обещаний.
Я назвал четыре вещи, сказанные вслух: письменный ответ на местную просьбу; имя отвечающего; причина отказа; расчёт помощи к пятому июня. Для каждой велел завести отдельную строку в одном журнале. Не четыре дела по четырём ведомствам, которые никогда не встретятся, а один лист, на котором видно всё сразу.
– Кому поручить журнал? – спросили меня.
Первым движением я хотел сказать: Свешникову. Он перевёл мне адреса на язык чисел, он понимал устройство. И тут же удержался. Нельзя было превращать человека, которого я вытащил из канцелярского страха, в единственную опору обещания шестидесяти губерниям. Убери его – и исчезнет память.
– Канцелярии, – сказал я. – Пётр Иванович проверяет форму раз в неделю, но подлинник хранится не у него. Каждую пятницу мне одна страница: сколько просьб получено, сколько имеют ответственного, по скольким пропущен срок, сколько требуют денег.
– С нынешней пятницы?
– С нынешней. Если пока нули – принесёте нули.
Третьим я велел записать имена людей, которых назвал в зале: не для награды и не для приглашения ко двору, а чтобы через месяц спросить, продолжает ли школа работать и получил ли фельдшер проезд. В речи они служили доказательством. После речи должны были стать проверкой.
– Запросы пойдут через губернаторов? – спросил тот же чин.
Если через губернаторов, ответ будет безупречен: школа действует, фельдшер доволен, население благодарит. Я уже видел такие сводки.
– Один через губернатора, второй через земскую управу, – сказал я. – Оба в один день и об одном. Ответы не сводить, принести рядом.
Начальник канцелярии повторил приказ. На словах «принести рядом» у него дрогнуло перо.
Пятьсот человек ещё не успели выйти из дворца, а речь уже переставала быть минутой. У неё появились журнал, пятничный срок, две независимые дороги и запечатанный подлинник.
Вот за это и следовало платить. Не за хороший зал и не за ответы из глубины. За то, чтобы назавтра слово не растворилось в том самом порядке, против которого было сказано.
* * *
Мать подошла ко мне первой, ещё в зале, когда депутации выходили.
Она заговорила не о речи.
– Ты понимаешь, сколько это будет стоить?
– Понимаю.
– Не понимаешь. – Она смотрела мимо меня, на дверь. – Школы по всем губерниям, врачебная часть, дороги. Это не миллион и не десять. Ты нынче при пятистах свидетелях обещал деньги, которых у тебя нет.
– Знаю.
– И к пятому июня они придут за расчётом.
– Придут.
Она наконец посмотрела на меня и очень долго молчала.
– Хорошо, – сказала она. – Тогда я скажу Сергею Юльевичу, чтобы он был у тебя в понедельник, а не писал записок.
И отошла.
Это было первое за три месяца, что она сделала для меня, не выторговав ничего взамен.
Свешников ждал за колонной и не подходил, пока она не отошла.
Он был серый.
– Ваше императорское величество. Дозвольте доложить нынче, а не завтра.
– Докладывайте.
– Копия заключения о состоянии здоровья, – сказал он тихо, – отправлена нынче фельдъегерем в Абастуман. Его императорскому высочеству наследнику цесаревичу.
– Когда?
– В двенадцать часов, ваше императорское величество. За час до приёма.
Я стоял в опустевшем Николаевском зале, где ещё пахло людьми и мокрым сукном, и считал.
Фельдъегерь до Абастумана идёт пять суток. Обратно – столько же.
Значит, у меня есть десять дней, а вернее – сорок восемь часов, потому что то, что решится, решится здесь и до того, как оттуда придёт хоть какой-нибудь ответ.
Речь я выиграл.
Доклад никуда не делся.
Глава 24
Сорок восемь часов
К вечеру семнадцатого по Петербургу шли два текста.
Первый – мой, тот самый, что вынесли из дворца в трёх конвертах. К одиннадцати он был в наборе, к утру вышел, и в течение восемнадцатого его перепечатали ещё в двух местах.
Второй нигде не печатали и печатать не собирались.
Он ходил устно и звучал приблизительно так: государь после трёх месяцев непосильных трудов был на приёме не совсем в себе, отступил от согласованного текста и говорил не то, что собирался; фамилия обеспокоена; поговаривают о враче.
Ни один из этих текстов не победил в первые сутки.
Я думал, что страна ответит сразу, и ошибся, как ошибался почти во всём, что касалось сроков. Восемнадцатого пришло девять телеграмм – все из тех губерний и городов, чьи люди стояли вчера в зале, потому что прочие ещё ничего не знали и не могли знать: почта идёт, а до дальних мест доходит через неделю.
Из этих девяти семь оказались благодарственные.
Одна – из Курска, от городского головы – была короткая и деловая: спрашивали, с какого числа считать новый порядок отвода земли под училища и куда обращаться, если губернское присутствие о нём ещё не извещено.
Девятая, из Твери, оказалась лучше всех.
Тверское собрание благодарило и тут же спрашивало прямо: угодно ли будет государю указать, из каких источников предполагается покрыть расходы по объявленным мерам, ибо земства, при всём усердии, не могут строить на обещания.
Я прочёл её дважды и велел ответить, что сумма будет объявлена в срок.
Свешников пришёл в девятом часу утра восемнадцатого.
– Ваше императорское величество, копия.
Я взял у него лист.
Тот самый проект: временное поручение текущих дел управления, впредь до выздоровления его величества, с приложением врачебного заключения.
Внизу теперь стояли две подписи вместо одной. Владимир – и врач, тот самый, что подписал первым.
Ниже была оставлена пустая строка.
– А второе заключение имеется?
– Есть, ваше императорское величество. – Свешников подал второй лист. – Оно не сходится с первым.
Я положил их рядом.
В первом – нервное переутомление, требующее временного устранения от государственных занятий и полного покоя.
Во втором, вчерашнем, – те же самые наблюдения слово в слово, и вывод другой: утомление есть, препятствий к исполнению обязанностей нынешним числом не обнаружено.
Два врача, одни и те же признаки, разные заключения.
Для суда этого мало. Для дворцового дела – довольно: механизм рассчитан был на то, что все скажут одно, а как только двое говорят разное, бумага перестаёт быть основанием и делается предметом спора, а спорить им некогда.
– Что ещё скажете?
– Курьерская копия ушла в Абастуман вчера в двенадцать, ваше императорское величество. Идёт пять суток.
– Про это я знаю.
– И ещё одно. – Он замялся. – Нынче в час пополудни смена внутреннего караула.
Я посмотрел на часы.
Стрелки показывали без четверти десять.
* * *
Дворцовый комендант пришёл в одиннадцать.
Должность эта была заведена при деде и устроена так, что человек, её занимающий, отвечает за безопасность государя целиком: ему подчинены и охрана, и дворцовая полиция, и он один имеет право входить ко мне во всякое время без доклада.
Он был немолод, крепок, говорил коротко и стоял прямо.
– Ваше императорское величество, имею честь доложить о перемене в расписании постов.
– Докладывайте, я слушаю.
– Нынешней сменой два внутренних поста – у малой лестницы и у входа во внутренний коридор – занимаются от Сводного полка людьми, назначенными особо. Приказ его императорского высочества Владимира Александровича.
– Приказ письменный?
Комендант помедлил с ответом.
– Устный, ваше императорское величество. Передан вчера вечером через дежурного штаб-офицера.
Мы посмотрели друг на друга.
Он знал, зачем это. Я знал, что он знает. Ни один из нас не проронил ни звука о том, зачем в дни, когда государь здоров и во дворце всё спокойно, надо особо назначать людей на два внутренних поста – на те самые, через которые ко мне входят и от которых меня можно не выпустить.
– Скажите мне одно. Устный приказ его высочества вы обязаны исполнить?
– Обязан, ваше императорское величество. Он главнокомандующий, а посты несёт гвардия.
– А письменное распоряжение государя?
– Обязан тем более, ваше императорское величество.
– Тогда садитесь и пишите под мою диктовку.
Я продиктовал четыре строки, и в них не было ни слова про дядю.
Внутренний караул дворца впредь подчиняется дворцовому коменданту непосредственно. Всякая перемена постов, расписания и состава производится не иначе как по письменному распоряжению государя, за собственноручной подписью. Устные распоряжения, кем бы они ни были отданы, к исполнению по внутреннему караулу не принимаются. Настоящее объявить по команде нынче же.
Я подписал и поставил час: одиннадцать двадцать пополуночи.
Комендант прочёл, сложил лист и сказал:
– Дозвольте один вопрос, ваше императорское величество.
– Спрашивайте, что хотите.
– Ежели его высочество нынче переспросит, я обязан буду показать ему это.
– Покажите непременно. Затем и писано.
Комендант вышел.
Смена караула прошла в час пополудни по старому расписанию, и никаких особо назначенных людей ни у малой лестницы, ни у внутреннего коридора не появилось.
Этого было мало.
Устный приказ не исполнили один раз, потому что я успел за два часа. Назавтра его можно было повторить под другим названием: не перемена постов, а усиление охраны; не распоряжение, а просьба; не внутренний караул, а люди, временно поставленные при дверях по случаю приезда фамилии.
Я вызвал коменданта снова и велел принести весь суточный постовой лист, не выписку.
В нём было сорок две строки. Час, место, часть, фамилия старшего, число людей. Две строки у внутреннего коридора были переписаны поверх подчистки. Комендант показал: первоначальные фамилии восстановлены после моего распоряжения, новые сняты.
– Кто держит второй экземпляр?
– Дежурный по караулам, ваше императорское величество.
– Он может исправить свой отдельно?
– Может. Разойдутся они уже при сдаче.
– Значит, поздно. Нужно, чтобы расходились до смены.
Караул мы менять не стали. Изменили лист: два экземпляра подписываются одновременно комендантом и дежурным, за час до смены один уходит в дворцовую канцелярию и назад не возвращается, всякая поздняя перемена идёт отдельной бумагой – с часом и с причиной.
– Причину кто пишет? – спросил комендант.
– Тот, кто просит перемены.
– Великий князь не станет писать причину начальнику караула.
– Тогда караул не переменится.
Он посмотрел на меня, потом на сорок две строки, и ничего не сказал.
Внизу листа я велел прибавить одну клетку: «Распоряжений устных – принято к исполнению: ноль». Если там когда-нибудь появится единица, мне не придётся разыскивать человека, который решил, стоит ли сообщать об этом государю.
Первый новый лист заполнили при мне: комендант подписал слева, дежурный справа, сорок две строки, ни одного пустого места. Прежний, с подчисткой, не выбросили – подшили первым.
Я не отнимал у дяди гвардии. Я не отменял ни одного его приказа и не написал о нём ни строчки. Я забрал одну-единственную вещь: возможность распоряжаться тем, кто стоит у моих дверей, не оставляя следа.
Устное распоряжение не имеет подписи.
Этому меня научили в первую же неделю, в октябре, когда из архива унесли опись.
* * *
Мать приехала в пятом часу.
Я послал за ней сам, и она приехала немедленно, и это тоже было сообщение.
Я не стал ничего доказывать. Я выложил перед нею три бумаги – по старшинству, как они появлялись на свет.
Первую – ноябрьскую бумагу, которою испрашивалось разрешение врачу наблюдать государя и подавать о нём ежедневные записки; внизу помета: исходит от семьи.
Вторую – распоряжение об отбытии её величества императрицы в Царское Село семнадцатого числа тотчас по окончании приёма, поезд в четыре часа.
Третью – проект с двумя подписями и пустой строкой.
Читала она долго и внимательно.
Дольше всего задержалась на второй.
– Ты знала? – спросил я.
Она не стала притворяться. Это, при всех наших с ней делах, надо сказать в её пользу: врать мне она не стала ни разу.
– Про врачей знала, – сказала она. – С декабря.
– И что же?
– И считала, что это спасение. – Она положила ладонь на первый лист. – Ники, ты за три месяца похудел так, что я вижу это через комнату. Ты не спишь. Ты ходишь ночью. Я родила пятерых и одного схоронила, я знаю, как выглядит человек, который надорвался, и ты выглядишь именно так. Мне говорили: пусть отдохнёт два месяца, дела поведут при нём. Я думала, что через два месяца ты вернёшься живой.
– А что теперь?
– А теперь я прочла вот это. – Она подвинула вторую бумагу двумя пальцами, брезгливо, как двигают что-то нечистое. – Про твою жену мне не сказали.
– Отчего это важнее прочего?
– Оттого, – сказала мать, – что отдых не требует, чтобы жену увозили за двадцать вёрст в тот же час.
Она помолчала.
– Мне сказали, что тебе надобно отдохнуть. О ней не обмолвились вовсе. Умолчали как раз о том, без чего я бы не согласилась. Теперь я не верю и остальному.
– Не всё, – сказал я. – Начиналось это, вероятно, именно так, как вам сказали. Никто не собирался меня свергать. Просто когда бумага уже написана и подписи собраны, дальше её ведёт не тот, кто её начал, а тот, кому она нужнее.
– Стало быть, Владимир.
– Он самый.
Она сидела очень прямо.
– Чего ты от меня хочешь?
– Ничего не хочу, – сказал я, и это была правда. – Приказать вам я не могу и просить не стану. Я показал вам три бумаги, вот и всё. Подпишете вы или нет – решать вам, и я приму любое.
Это была единственная возможная тактика с нею, и я знал это с октября: у матери можно выиграть только тогда, когда она решает сама.
Мать смотрела на третий лист.
– Если я не подпишу?
– Тогда у них останется одно заключение против другого и подпись одного великого князя. Этого мало.
– А если подпишу?
– Тогда через сутки распоряжаться будет не Георгий и не совет, а ваш деверь. И вы окажетесь при нём вдовствующей императрицей, которую благодарят за материнскую твёрдость.
Она поставила ладонь на бумагу и долго ничего не говорила.
– Дай мне перо.
Я подал его. Она не стала подписывать в оставленной строке. Она написала поперёк листа, наискось, крупно, и написала так, чтобы всякий, кто возьмёт бумагу в руки, прочёл это первым:
«Согласия не даю; оснований к устранению государя не нахожу. Мария».
И поставила число.
– Теперь ты дашь мне слово, Ники, – сказала она, отдавая перо.
– Слушаю вас, матушка.
– Никакого суда над фамилией. Ни явного, ни под видом тайного дознания. Что бы ты о них ни думал, они твоя кровь, и вся Европа станет смотреть не на их вину, а на ваш семейный позор.
– Даю вам слово.
– И Георгия не тронешь. Он болен, он ничего не решал, и я не позволю, чтобы он умер, думая, будто брат его подозревает.
– Моё письмо уйдёт к нему нынче же, прежде их бумаги.
– А Владимира не унижай перед людьми. Оставь ему имя, округ и возможность явиться ко двору без позора. Он проиграл, и этого довольно. Если ты выставишь его на посмешище, он тебе до могилы не простит. Ты его знаешь.
Я подумал над этим условием.
– С одним условием: во дворце он больше ничем не распоряжается.
– Это справедливо, – сказала мать.
Я достал чистый лист и записал все четыре условия, включая свою оговорку.
Мать наблюдала молча. Потом забрала перо и поправила первое: «следствия над фамилией не производить» переделала в «не производить без моего ведома и письменного решения».
– Отчего? – спросил я.
– Оттого, что ты написал им прощение вперёд, на всё, что они когда-нибудь сделают. Я закрываю нынешнее дело. Больше я им ничего не должна.
– Зачем вообще писать? – прибавила она, отдавая перо. – Я сказала, ты согласился.
– Затем, что через месяц мы оба будем помнить условие выгоднее для себя.
Она посмотрела строго, потом усмехнулась.
– Этому ты у меня научился или против меня?
– И тому и другому.
Мы подписали лист вдвоём и сняли две копии сразу, при обоих. Одна осталась у неё, другая у меня, и на обеих было отмечено, что они равны и что первого экземпляра между ними нет. Переменить условие теперь нельзя было иначе как с подписью другого.




























