Текст книги "Никоарэ Подкова"
Автор книги: Михаил Садовяну
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
– Неправда это, – отвечал он с улыбкой, устрашенный, однако, взглядом козака.
– Докажи, что неправда.
– Свидетелем мне пан Никоарэ.
– Что я слышу? – возмутился Симеон Бугский, опустив саблю в ножны и ероша густые усы.
– Верно, я свидетель, – подтвердил Никоарэ. – Может, виноваты жулики, сыновья Моисея Лупу во Львове, но мой приятель Иаков тут ни при чем.
И пошел слух по всему табору, что Симеон Бугский пил мед с двумя юношами и бил с ними по рукам.
Ныне Иаков Лубиш проживал во Вроцлаве, где он унаследовал дом и прозвище отца – Философ.
Иаков Лубиш никогда не берет, он дает, а именно: дает советы, дает соль от ревматизма, травы против болотной лихорадки, мелиссовую настойку от болезней внутренностей, молдавские вина, перец, корицу и многое другое. Делает он все это весело, получает мзду, полагающуюся за такие редкие товары, и просит людей помнить о его дружбе.
Иаков Лубиш дает взаймы и деньги, но так редко и так неохотно, что порядочные люди, с которыми он имеет дело, можно сказать, скорее получают деньги от него в подарок; а если срок прошел, Иаков Философ молчит, пока честный должник сам не прибежит к нему, как только в силах вернуть долг. Бывают и такие, что забывают одолжение. Но уж если они явятся во второй раз к Лубишу по такому же делу, то замечают, что Философ туг на ухо; кляня его про себя, желая ему всех адских мук и смерти на виселице, забывчивые должники вынуждены бывают уйти ни с чем.
Одна из радостей Куби Лубиша, за которую он благодарит Бога, это свидания с гетманом. И тогда возлюбленная жена его Сарра должна непременно поставить на стол к обеду либо к ужину фаршированную щуку с начинкой из крупы, инжира и меда. Гетману Никоарэ не по вкусу сие сладкое блюдо, и Куби ест за себя и за друга своего Никорицэ. Гетману нравится терпкое вино, Философу – сладкое. Каждый пьет и долю своего друга: Лубиш выпивает две чары меду, гетман – два кубка терпкого пыхнештского вина. Ради такого праздника Иаков привозит вино из Фэлчиуского края, с той стороны Прута. А инжир достает из Крыма. Более же вкусной кукурузной крупы крупного размола, как во Вроцлавском воеводстве, не сыскать по всей Речи Посполитой. В конце подобного пира гетман называет Философа по-старому Куби, а Философ называет своего друга, как в давно прошедшие годы, Никорицэй.
В таком приятном расположении духа им нравится поспорить о древних царях и народах, а иногда и о политике своего времени.
В тот час, когда гетман спешился перед домом своего друга Иакова Лубиша Философа, над Вроцлавом угрожающе нависали тучи, примчавшиеся с верховьев Буга, и пророк Илья, громыхая по небу своей колесницей, то и дело отгонял злого демона огненным прутом, норовя скинуть его в пустыню, чтобы чистым пошел дождь на пользу людям и урожаю.
Никоарэ выжидал у ворот, когда его люди и хохлы найдут себе приют в соседних домах. Но вот в одном из окон дома Лубиша, выходящих на улицу, из-за краешка отогнутой занавески выглянул женский глаз. Тотчас во дворе, огороженном высокой, точно крепостной, стеной, началось движение, послышался шум. Тяжелые засовы отодвинулись, и ворота широко распахнулись. На улицу, весь сияя от радости, вышел во главе нескольких своих слуг Иаков Лубиш; он подошел к гетману и, поклонившись, поцеловал его в правое плечо, приник к этому плечу лбом, после чего обнял любимого гостя и повел во двор, застроенный различными амбарами, сараями и навесами. Двое служителей Иакова уже держали коня гетмана под уздцы. За господарем вошли дед, Младыш и дьяк Раду.
– Пожалуйте, дорогие мои, – обращаясь ко всем, говорил Лубиш. Благодарение Богу за то, что люди готовят обед в полдень, и за то, что ваши милости именно к этому времени пожаловали к нам.
Повернувшись к своим служителям, он повелел им узнать и принести ответ, хорошо ли устроились у соседей люди гетмана, и предоставить им все, что потребно, отнести еды с его кухни и вина из его хранилищ.
Затем он снова подошел к Никоарэ и, поддерживая его бережно, точно драгоценный хрупкий сосуд, повел сначала на крыльцо, а потом в комнату, где в застекленных шкафах хранились свитки, написанные славными каллиграфами. Усадил он своих гостей в кресла и на диваны, а сам вышел распорядиться насчет обеда.
Вскоре он воротился, потирая руки. Потом, воздев ладони к плечам, сказал:
– Сожалею, что к обеду не будет у нас любимого блюда гетмана фаршированной щуки, но могу его порадовать: за ужином подадут щуку. А пока накрывают на стол, прошу вас, пройдите вот сюда, в соседние две комнаты, стряхните с себя дорожную пыль и освежите очи холодной водой. К вашему приходу на этот стол поставят вишневую наливку и мелиссовую настойку. Наливку делают у меня в доме, мелиссу же я получил в Вовиденском скиту, у настоятеля и друга моего отца Виктора, и берег ее особо для гостей, соизволивших ныне навестить меня.
Иаков Лубиш был среднего роста и довольно хорошо сложен, лицо имел белое, немного веснушчатое; волосы и борода были у него такого же цвета, как мех молодого лисенка. Под крутым лбом играли черные, как терновые ягоды, глаза.
Иаков Лубиш не был похож на присяжных мудрецов-талмудистов. Однако знакомые находили в беседах с ним немало духовных радостей. Его затейливые речи и острые словечки нравились гетману. Младышу они нравились меньше. Дед пропускал их мимо ушей. Дьяк слушал их, будто песню, дающую отдохновение усталому телу.
Поработав старательно за обедом, за которым с гостями сидел лишь Иаков, они снова собрались в той комнате, куда вошли поначалу, и гетман пожелал услышать от Иакова самые свежие вести.
Дождь прошел, молнии уже не сверкали, небо прояснилось; старик Петря задремал, как только уселся в кресло; остальные после трех выпитых кубков доброго вина полны были бодрости.
– Какие вести из Кракова?
– Из Кракова? – удивился Лубиш Философ. – Разве теперь могут прийти из Кракова добрые вести? Большие паны там все пляшут под чужую дудку. Отплясав французские танцы, бросили их и стали разучивать венгерские чардаши.
– А правда ли, друг Лубиш, что кое-кто из старых ястребов задумал посадить в Польшу королем семиградского князя Стефана Батория?
– А где им другого-то взять? – засмеялся Философ. – Принц Генрих Французский оставил польский престол: отправился на родину занять место усопшего брата Карла. Став польским королем, князь Стефан поднялся бы на ступень выше. Но в Семиградье он властитель, а здесь ясновельможные магнаты на первом месте, а король – на втором.
– Правильно. А как теперь изменились порядки в Речи Посполитой! Шляхетский закон, будто скала, придавил простой народ. Потому и вспыхивают восстания, особенно на Украине, и умножаются запорожские курени у Днепра.
– Есть опасность, гетман, что в Речи Посполитой рекой потечет кровь. Будем все же надеяться, что такая опасность минует нас. Но есть и другая беда, смерти подобная: шляхтичи будут плясать в Кракове, как ручные медведи, под звон турецких бубен.
– Не думаю, Лубиш. От Тадеуша узнал я в пути, что в Могилеве шел о том разговор и бургомистр будто крикнул: "Сие невозможно".
– Не удивительно, что старый бургомистр пан Леон Завецкий отбросил от себя с отвращением подобную мысль, точно дохлую крысу. Но у Бога и у шляхтичей все возможно.
– Куда же девалась их надменность и прославленная храбрость? Где их одетая в латы конница? Ведь они завладели землями от Северного моря до Черного. Видно, все это ненадежно, все недолговечно, если народ притеснен и несчастен.
Философ мгновенье молчал. Потом склонил голову.
– Великую истину ты изрек, гетман. Ой, немало поездил я по торговым делам в странах, подвластных Речи Посполитой, и знаю, что такое гнет безжалостных властителей. Да! Многие из моих сородичей заплатили кровью за ошибки князей, ибо страшен народ во гневе своем, подобно всесокрушающей стихии. Ах! Я видел, как чернь сжигает замки, кладет ясновельможных панов меж двух досок и распиливает их пилами. Паны упорно старались нажить себе врагов. И теперь некого им поднять супротив турецких варваров. Приходится ясновельможным поубавить надменности и склонить перед измаильтянами голову.
Он умолк, и тогда дьяк тихо прошептал старые поговорки своей родины: – "Кто сеет ветер, пожнет бурю", "Алчность – хворь безумная...", "Боярин стебель без корня".
Лубиш поднял глаза и с удовольствием взглянул на чужеземного воина, затем, часто мигая, обратил взгляд к Никоарэ.
– Дьяк, – проговорил Никоарэ, – лишь только ты отверз уста, как нашел себе друга. Ты думал, что говоришь свои пословицы только для меня, но Иаков Лубиш знает все языки этого уголка мира.
Лубиш рассмеялся.
– Недаром я пью вино из Фэлчиуского края, где жил и уснул праведным сном мой дед Мойша. Он был знаменитым философом в Молдове. Отец мой был философом поменьше, а я унаследовал только прозвище Философ.
– Друг Куби, пыхнештское вино пью один я, когда останавливаюсь в твоем доме.
– А не все ли равно, дорогой гетман Никоарэ? Все равно, что пил бы его Куби Лубиш. Хотел бы я, дьяк, услышать еще подобные речения, они по вкусу мне; услышишь их – будто стакан сладкого вина выпьешь.
– Знаю еще одно от друга моего Гицэ Ботгроса, – улыбнулся дьяк Раду: – "Столько волков нападает, что и овца кусать начинает".
Младыш Александру засмеялся.
Дед Петря открыл глаза и пробормотал: – "Где пил боярин – родник отравлен". Тоже от твоего друга, дьяк, услышал. Поглядеть на этого Ботгроса – кажется, гроша ломаного не стоит. А вот так и сыплет подобными словами.
Подкова задумался и, вздохнув, молвил:
– Да-а...
– Государь, – сказал дьяк, – батяня Гицэ дал клятву сбрить усы (коих у него нет), если не придет вслед за нами.
Никоарэ усмехнулся и проговорил, берясь за чарку:
– Если Гицэ Ботгрос заглянет сюда, Лубиш Философ его от себя не отпустит.
Все развеселились. Только Младыш вдруг загрустил и погрузился в мрачное молчание.
– Вернемся, коли дозволишь, гетман, к польским королям, – попросил Куби Лубиш. – Высоко они поднялись на гору надменности, считают, что никогда не сидели в низине, у костра, поджав под себя ноги. А разве цари Израиля не происходили от таких пастухов, как Авраам и Исаак? А предки наших владык не носили разве залитые кровью звериные шкуры? Не терпели голода? Не дрожали у костров среди болот? Забыли они все и считают себя помазанниками божьими. Погодите, вспомнят они о древнем братстве людей, да поздно будет.
Гетман отведал мелиссовой настойки.
– Теперь бы надо братьям встать плечом к плечу, – проговорил он, ибо близится час падения тиранов-измаильтян. Вспомните растленные нравы сановников Оттоманской Порты! Взятка и донос стали гнойниками на теле турецкого царства. Такой великий султан, как Сулейман, поправший своими ордами столько стран и народов от Стамбула до Будапешта, преклонил голову на колени рабыни, венецианки Рокселаны, и послушался ее ядовитых нашептываний, пожертвовав ради нее своим возлюбленным сыном и наследником, храбрым Мустафой, чтобы на престоле наследовал ему Селим, сын Рокселаны. Все это произошло в наше время, козни этой бабы пошатнули основы халифата.
Видели мы и падишаха Селима, сына Рокселаны, прозванного Пьяницей; властвовал он над телами, душами и законами измаильтян восемь лет. За эти восемь лет он и одной недели не был трезв, а все дела империи были отданы в руки лукавых царедворцев. Близится конец черного турецкого владычества. А теперь на золотой трон взошел Амурат, повелевший немым рабам сераля обезглавить и задушить всех его братьев, сыновей его отца от жен и наложниц-рабынь и прикончить всех прочих родичей, двоюродных братьев и дядюшек. Было это недавно, в минувшем году. С той поры, как сказано у некоего древнего писателя, за спиной всадника таится страх. Амурат потонет в своем кровавом болоте. Царство его останется на произвол диких орд. Близится час расплаты. Порабощенные народы могли бы подняться и очистить Византию от скверны. Но ослабели народы под гнетом несправедливости и насилий властителей.
Гетман Никоарэ уже давно встал с кресла и шагал взад и вперед по комнате, держа недопитую чару в левой руке, и возбужденно размахивал правой, словно обращаясь к видениям, возникавшим перед ним.
– И что же отсюда получается, гетман? – спросил Лубиш, тоже вскочив и подходя к Подкове, и сам себе ответил: – Получается лишь горе миру и отвращение к жизни. И зачем только мы родились в такое время? Уж лучше бы уснуть вечным сном в могиле!
– Успокойся, Куби, – проговорил Подкова.
Куби успокоился.
– Сядь.
Куби сел.
– После того как мир осилит теперешнюю свою болезнь, – проговорил гетман, допив последний глоток и разглядывая сквозь прозрачную чару игру солнечного света, падавшего из окна, – знайте, родятся новые люди и построят лучший мир. Расцветут цветы и созреют хлеба на пепелище минувшего. Нас уже не будет тогда. Но до той поры потрудимся справедливости ради, исполним назначенное нам.
– Тоже станем жертвами? – горько усмехнулся Младыш.
– Да, королевич Фэт-Фрумос.
– А в чем мы повинны, батяня? За что не знать нам радости?
– Ни в чем мы не повинны, королевич. Но да будет тебе известно, что обновление человеческой души совершается только через страдание. Одни живут без дум, без цели, другие посвящают жизнь свою мечте; одни в одиночестве увядают, другие восстанут от смерти в памяти завтрашних братьев.
– Но что это за справедливость, и что же нам назначено, батяня?
– Узнаешь, королевич, когда наступит час.
Но так как печали королевичей легки, долгий путь на коне тяжел, а стол у Философа был обилен, Александру вскоре очутился в опочивальне; и лишь только склонил он голову на подушку, чудесная птица сна в одно мгновенье перенесла его в Дэвидены, в зеленую рощу у обрыва, к плите на могиле Давида Всадника.
Внучка мазыла ждала его.
Сладостный трепет охватил все существо Младыша.
Над ними поднимался темнеющий свод небес, словно огромный, дымчато-серый цветок. Дважды щелкнул вблизи соловей на старом ясене; когда он замолчал, откликнулась деревенская лягушка.
– Давно жду тебя, королевич, – шепнула Илинка, пронизывая его взглядом.
Она протянула к нему руки. Лягушка смолкла. С уст Младыша рвались слова, тщетно искали они выхода: голос не повиновался ему. Он хотел сделать шаг и обнять свою милую. Он ждал, не появятся ли первые свидетели его любви – козочка, когда-то смотревшая на него из-за плеча Илинки, медвежонок, положивший голову на бок дикой кабанихи, волчонок и сокол; но у каменной гробницы, где стояла Илинка, показалась лишь зеленая ящерица; она пристально глядела на него топазовыми глазками, а белый ее зоб медленно вздувался и опадал. Королевич не мог произнести ни слова, не мог шагнуть, не мог шевельнуть рукой. Словно щит, поднялась вдруг плита с письменами, защищая красавицу девицу, и одетый в кольчугу скелет Давида Всадника двинулся с поднятым мечом на королевича.
Младыш в ужасе застонал и проснулся; все исчезло, он поворотился на бок и с бьющимся сердцем стал ждать нового волшебства, потом сомкнул веки, и пелена сна без сновидений окутала его.
– Дед Петря, вставай, – позвал Никоарэ старого Гынжа, заснувшего в той комнате, где шла беседа. – Поди отдохни.
Старый воин слегка похрапывал. Он перестал храпеть, но не проснулся. Никоарэ, дьяк Раду и Иаков Лубиш глядели на него с жалостью.
– Вставай, дедушка, – громко сказал гетман.
Дед вздохнул во сне и заснул еще крепче.
– Устал! – молвил Лубиш. – Измучили его долгие годы трудов и волнений. Никогда я не видел, чтобы он спал на людях.
В голосе Лубиша Философа звучало смущение, как будто ему было стыдно за деда Петрю.
– Однако он еще бодрый старик, и сил у него как будто немало, удивился Никоарэ.
– Столько дней провел он в волнениях и заботах... – сказал дьяк Раду. – Видно, только здесь, у Иакова Лубиша, он отбросил тревогу. Здесь у Буга начинаются владения запорожцев, друзей его светлости.
Никоарэ Подкова уселся в кресло.
– Друг Куби, – обратился он к хозяину, – если ты еще не догадался, то узнай, что дьяк Раду служил при покойном господаре Ионе Водэ – вечная ему память. Был он тогда в Большом приказе. Я взял Раду Сулицэ с собой, и стал он моим казначеем и хранителем оружия и ведает посольским приказом. По делам казны он ничего не предпримет без совета с твоей милостью. Как хранитель оружия он позаботится и об оружии, и о конях для молдаван, обещавших прийти ко мне. Как посол он будет разъезжать, смотря по надобности. Стало быть, надо достать ему добрых коней и повозку.
– Кони есть у вас в Запорожье, – отвечал Лубиш Философ. – Легкие повозки я могу привезти из Кракова, оружейников в днепровских таборах сколько хочешь. А дворецким для Острова молдаван и хранителем винного погреба для двора в Черной Стене останется все тот же Иаков Лубиш, если дозволишь, государь.
– Дозволяем, – с улыбкой сказал Никоарэ, сделав широкий жест рукой. Представь себе, Куби, – прибавил он, – после неудачи, постигшей меня под Галатской крепостью в минувшем июне, когда я едва не лишился головы, я еще более укрепился в своем решении. Случай сей показал мне, что спешить нельзя. Надеюсь, то была последняя вспышка опрометчивой молодости. Заглянув в пропасть, я проникся благоразумием; я понял, что обязан сохранить себя для исполнения своего долга, чтобы не устыдиться мне в смертный час, когда ляжет на меня тень погибшего брата.
Иаков Лубиш молчал, опустив голову.
Раду Сулицэ, подойдя к своему господарю, преклонил на ковер колено. Гетман взял его за руки, поднял и усадил на стул рядом с собой, а другой стул пододвинул Лубишу.
– Теперь я еду к Черной Стене, – продолжал он. – Хочу пожить там, якобы отдыхая после тяжелых испытаний. Пусть обо мне говорят мало, дела мои пусть остаются в неведении. Но надо, чтобы воины мои не ленились, и не уменьшалось бы их число. Пусть стоят рядом с витязями Запорожья, точат сабли и получают плату, пока мне не понадобятся. Дьяк Раду запишет их в реестры и будет выдавать им жалованье. Иаков Лубиш разменяет деньги и пришлет. Если потребуется, он съездит во Львов либо дальше, продаст рубины и жемчуг.
– Государь мой гетман, – проговорил Лубиш, – о казне нечего печалиться. Есть у тебя и серебро и золото, есть драгоценные камни список я представлю твоей светлости. И ты ведь знаешь: коли понадобится, я могу собрать для твоей светлости и больше. Да и все мое достояние принадлежит тебе.
– Добро, Лубиш, – сказал гетман, положив тяжелую руку на плечо Иакова Философа.
– Слушай, гетман, – продолжал с воодушевлением Лубиш, – я открою тебе свои потаенные думы. В груди твоей по-прежнему бьется сердце юного Никорицэ. Мне еще не встречался такой человек, как ты, – с таким сердцем, чистым, словно цвет эдельвейса на горных вершинах. В бурях, обманах, в грязи подлого нашего мира сердце Никорицэ осталось нетронутым. Быть бы тебе ученым, отвергшим суету мирскую, не знать бы ратных дел.
– Ратные наши дела справедливости ради, Куби.
– Нет уж, прости меня, светлый гетман. Не на своем ты месте в этом мире. А потому я, отправляясь по твоему государеву делу во Львов, по-прежнему стану разыскивать для тебя свитки, которые еще привозят иногда из Византии. Буду тебе посылать их, чтоб было над чем коротать долгие ночи. И кое-где на обороте свитков я напишу на языке, ведомом теперь немногим книжникам, слова, которые один лишь ты поймешь; так я буду сообщать вести, в которых ты нуждаешься.
– Добро, Лубиш. Поступай, как поступал и раньше.
– Был у меня еще обычай, гетман, посылать в Черную Стену плотно закупоренные кувшины со старым вином – знаю, тебе оно по вкусу.
– Про вино ни в коем случае не забывай, Лубиш. Да гляди, чтоб проезжие торговые люди, которые остановятся у моего двора, привезя оные драгоценные кувшины, ведали обо всем, что делается и говорится вдали от меня, всюду: от лагерей измаильтян до немецкого царства, от Крыма до Киева и от Молдовы до Львова и Кракова. Будь сим людям добрым наставником. Надо, чтоб обо мне все забыли, а я бы в своем уединении знал все.
– Хорошо, славный гетман. А теперь, прежде чем отправляться в свою глушь, узнай, что, помимо пана капитана Тадеуша, которого ты видел в Могилеве, у Ваду-Рашкулай пока находится и другой верный друг твоей светлости – Елисей Покотило, давний приятель дедушки Петри, а в Ямполе вместо себя пыркэлаб Цопа поставил другого человека – Гаврила Чохорану, а каков он, я еще не раскусил. Цопа отправился за своей супругой в Немиров. Чохорану – в Ямполе. Я дам им знать, что ты, государь, вступил на Украину и отправляешься в Запорожье. Ко мне дошла весть от гетмана Шаха с Порогов; говорит, что ежели воротишься в добром здравии, то изволь приехать к его воинам в праздник двадцать девятого августа.
– Так он сказал? – вздрогнув, спросил Никоарэ.
– В точности. А мне ведомо, преславный гетман, что двадцать девятого августа у православных день усекновения главы Иоанна Предтечи, кое совершено было во времена Ирода и падчерицы его Саломеи. В этот день в Запорожье служат панихиду по воеводе Иону.
– Да, гетман Шах тоже ходил два года тому назад в Молдову, воевал вместе с Ионом.
Настало долгое молчание. За окнами синели сумерки. Вошла закутанная по самые глаза служанка, принесла подсвечник с тремя ветвями, в которых горели сальные свечи. Поставив его на стол, вышла.
Никоарэ сидел в своем кресле, согнувшись под бременем мыслей. Иаков Лубиш встал и подошел к нему.
– Ведомо мне, славный гетман, – сказал он, – что по душе тебе люди памятливые. Один из них, по имени Куби, узнал у посланца гетмана Шаха другую весть: будто сейм издал закон о запрещении охоты в днепровских землях, чтобы размножалась истребляемая охотниками дичь и особливо косули. И теперь на охоту будут вольны выходить одни лишь знатные паны. Простым людям не велено охотиться на волков и лисиц и промышлять их шкурами: "Нам, запорожцам, – говорил, смеясь, воин гетмана Шаха, – остается только охотиться на знатных панов". Я думаю, Никоарэ, не осмелятся паны вступить в Запорожье.
– Слушай, Куби, и ты, дьяк, – молвил Подкова, – паны и не то еще придумают! Будто нарочно стараются они разжечь гнев народный.
24. В ЧЕРНОЙ СТЕНЕ
Двадцать пятого июля Никоарэ Подкова достиг со своими товарищами, молдаванами и хохлами, Черной Стены. От самой Умани не встречали они признаков польского владычества. Сюда паны осмеливались вступать только с обнаженным мечом. Народ упорно отстаивал свою вольность, а Краков считал, что теперь не время пытаться сломить подобное упорство. Находясь под угрозой с юга, Речь Посполитая довольствовалась и сомнительным владычеством над этим краем.
День отвели отдыху, еде и сну, а затем дьяк Раду наделил деньгами и съестными припасами стражу, которую после перехода через Днестр Тадеуш присоединил к людям гетмана. Хохлы потуже затянули пояса, попрятали палицы в переметные сумы и пришли проститься. Собравшись у крыльца гетманского дома, они скинули свитки, пригладили волосы и стали ждать, когда отворится дверь.
Дверь вскоре распахнулась, и провожатые с удивлением увидели гетмана в новом убранстве, совсем непохожем на прежнее дорожное платье. И не был он опоясан саблей, не глядел на них сурово, как подобало прославленному гетману. Глаза были кроткие, голос мягкий.
Неужели это Подкова? Как будто и не он!
Нет, это все же гетман Никоарэ Подкова, ибо рядом с ним стоит старый воин капитан Петря и, прижав руку к сердцу, отвешивает поклон.
– Люди пана Тадеуша Копицкого домой возвращаются, государь, – говорит он. – Проститься пришли.
– Жалованье выдано?
– Выдано, государь, вчера было двадцать ден.
– Прибавить от меня в благодарность по сгрибцору [народное название старинной монеты] на двоих, – приказал гетман, – и чтоб было им известно: это дар мой для детишек и жен.
– Слыхали, паны-браты? – спросил дед.
– Слыхали, – отвечал атаман хохлов. – Желаем его светлости здоровья и победы в Молдове. А ежели потребуемся, шлите весть.
Люди отошли, надели шапки и направились в каморку казначея, где задержались недолго. И снова, уже верхом, собравшись во дворе, кланялись они гетману, который спустился с крыльца, с белым посохом в правой руке.
– Счастливый путь! – крикнул им господин Черной Стены и долго стоял на одном месте, глядя, как быстро мчатся всадники на север. Когда они совсем скрылись из виду, Никоарэ вернулся к своим давно заброшенным хозяйским делам.
Он окинул взглядом свой двор, яблоневый сад, где была пасека из двадцати ульев, коровник, где укрылись от мух коровы, кухню, где хозяйничали высохшие, точно подвижницы, старые вдовы Митродора Ивановна и Нимфодора Цыбуляк.
Яблони, ульи, коровник, припорошенные серебристой пыльцой, безмолвно радовались утреннему июльскому солнцу. Но сестры-подвижницы, развязав черные платки, закрывавшие им рот и заглушавшие голос, принялись сетовать на все, что только может стрястись с горемычными людьми в сей земной юдоли.
– Подобную засуху видели лишь пятьдесят лет тому назад, когда татары в поисках кукурузы ударили со стороны Очакова. Взметнулись тогда на коней наши запорожцы, вооружившись цепами, которыми молотили на току, и погнали ворогов к Бугу. Потом побросали цепы и взяли в руки сабли; разведали по деревням обратный путь насильников, встретили их бог весть где, у брода около Ингульграда, и отбили у них возы с кукурузой и прочую добычу. Так что, божьей милостью, в то лето было что есть...
Симеон Бугский говорит, чтобы мы не кручинились, ежели и не будет дождя; дескать, поедет он и привезет нам кукурузной муки и зерна. "Откудова, спрашиваем, привезешь атаман Симеон?" Это, слышь, ему одному ведомо. Откудова и в другие разы привозил. Из Египта. "Что же это, говорим, за город такой – Египет? Мы и не слыхивали о нем никогда".
А рыба у нас, когда наловим, есть, а когда не наловим, то и нет ее. Да если и наловим, так нет у нас соли, не можем засолить ее в бочках. "Не печальтесь, будет у нас и соль", – смеется атаман Симеон. "Откудова? Тоже из города Египта?" – "Тоже". С такими посулами атамана Симеона Бугского останемся мы и без рыбы, и без кукурузной муки, и безо всего. Твоей светлости на стол нечего подать будет.
– Не беда, поедим, что найдется, тетушка Нимфодора.
– Разве что книги. Благодарение богу, книг у тебя вдоволь.
– Что ж, мне и книг достаточно, тетушка Нимфодора.
– Да неужто, государь, от них сыт будешь?
– Отчего ж не будешь?
– Не поверю. Лизнула я как-то одну: отдает пылью.
– Если к книгам добавить то, что привезет нам атаман Симеон Бугский, – не пропадем! Вы и два года тому назад все жаловались. А разве атаман Симеон не выручал нас? Так будет и теперь.
– Так ведь тогда он понавез всего из Вроцлава. Из Вроцлава, а не из Египта.
Старые вдовы взглянули друг на друга и, смеясь, повернулись к улыбающемуся Никоарэ.
Митродора Ивановна сказала:
– С той поры, как постарел наш атаман, несет он околесицу. Был Симеон великим витязем, а теперь пора ему, видно, на печи лежать.
Дед Петря сердито забормотал что-то о беззубых и безумных бабах.
Обе вдовицы прикусили язычки и торопливо направились собирать яйца по куриным гнездам.
Атаман Симеон Бугский, иссохший, сгорбленный, хлопочет на пасеке. Окуривает колоду, чтобы срезать соты для хозяев Черной Стены. Домик его расположен неподалеку среди таких же домиков, а пасеку эту он сам заложил и сам ведет; старик Симеон и за хозяйством Петри Гынжа присматривает, когда Петри Гынжа с товарищами нет в Черной Стене. Заботится он также об охотничьих соколах и четырех запасных конях гетмана. А соседи его, хоть и поубавилось у них молодечества, хоть и сгорбились, тоже коней держат, и сабли у них наготове вместе с седлами, как и у всякого запорожца.
– Еще немало воды утечет, пока повесят на жердях шкуры таких барашков, – смеется дед Петря, шутя с ними. – Погодите, годков через десять и я тоже войду в вашу братию.
– Не примем тебя, козаче, пока не насчитаешь, как мы, восемьдесят весен, – говорит дед Симеон Бугский.
Погода стоит тихая, ясная. Конец июля, солнце сверкает, однако не палит зноем; в чистом небе одиноко плывет в вышине легкое, пушистое облако. Подкова и дед Петря идут к обрыву, где кончается сад. Великолепен Днепр, далеко-далеко среди покосов и рощ простирает он зеркальную гладь своих вод. Кое-где зеленеют огороды, высятся колеса для полива, черпающие воду из прибрежных озер. На равнине, что тянется до самой кручи берега, старики-запорожцы посеяли ячмень и гречиху. Вдалеке среди зарослей чертополоха и бурьяна скачут двое одиноких всадников. Останавливаются, снова скачут.
– Они взяли с собой Болдея, пес поднимет им перепелов...
Болдей, собачка с вывороченными передними лапами, приучена отыскивать дичь в чаще густых зарослей. Когда вспархивает перепел, охотники останавливаются и выпускают сокола. Один из всадников спешивается и бежит к тому месту, где опустилась птица.
Это охотятся Младыш и Алекса Тотырнак. То один, то другой, соскочив с коня, поспешает по густой траве на звон соколиного колокольчика; сокола не видно на таком расстоянии, но Никоарэ и дед представляют себе каждую подробность охотничьей утехи и долго стоят, устремив в ту сторону взгляд...
Среди камней обрывистого берега скачет в гору, ища спасения, заяц. Должно быть, лиса поблизости – тоже вышла на охоту; но косой – мудрый, опытный заяц и знает, что враг его боится людей. Он петляет между кустами и прячется.
Внезапно Никоарэ чувствует себя сродни и этому ветру, и воздуху, и мирным этим просторам... Поет в груди его радость жизни, как не запоет никогда боле.
У каждого человека бывает, может быть один-единственный раз в жизни, такая минута, когда мысль, червь нашей плоти, замирает, а все существо наполняется небывалой, доселе не испытанной нами силой, память о которой остается навсегда – на мимолетное, убогое наше человеческое "всегда"!..
Никоарэ и дед Петря оторвали глаза от несравненной красоты; в саду царило глубокое спокойствие, явственно слышалось какое-то дремотное пчелиное жужжание. Дед Симеон Бугский поджидал в тени яблони вылета запоздалого роя и держал наготове дымарь, веничек из листьев мелиссы и роевню, намереваясь соединить этот рой с другим, таким же запоздалым.
– Великий ты искусник, брат Симеон, – проговорил Петря. – Лови, лови своих пчелок, а я вытащу сюда старую бурку, да и отправлюсь к пану Храповицкому. Растелю я ее для сонной надобности где-нибудь тут на припеке, да и растянусь спиной кверху – пусть красное солнышко пронизывает мне поясницу калеными стрелами. Ноют старые мои кости, брат Симеон.
– Что ж, и витязей настигает такая беда, капитан Петря. Только не поддавайся, твое время еще не пришло.
– Время-то, может, и пришло, да надобно еще сразить кое-кого.
Смолкли голоса в саду. Гетман Никоарэ сидит в своей горенке за столом близ открытого окна и разглаживает свитки чудесной повести Гелиодора Эмессийского, которую начал он читать, да не закончил в те дни, когда отправлялся на Запад, на убыточный промысел.