Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Михаил Старицкий
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
VI
Василию Петровичу почему-то захотелось подразнить, помучить себя картиной чужого благополучия, и он сел неподалеку от них. Он скромно потягивал вино, когда к нему подошел возвратившийся из купален, с лестницы заметивший его учитель русского языка Вельченко. Он имел привычку слегка прищуривать один глаз, и это, вместе с общей подвижностью и выразительностью лица, придавало ему лукавый, насмешливый вид. Самолюбивый и щепетильный Василий Петрович ему одному позволял подтрунивать над собой и делал ему меткие реплики.
– Здравствуйте, Василий Петрович, – сказал Вельченко приятным баритоном и крепко потряс ему руку.
– Здравствуйте, – отозвался жирным баском Василий Петрович. – Экий у вас голос приятный и сильный!.. Помню, как вы эффектно пели на вечере у профессора К.: "Нет, только тот, кто знал свиданья жажду…" Глинка, Рубинштейн, Чайковский у вас бесподобно выходят. Во времена Разумовских и вы сделали бы себе карьеру, состоя в придворной капелле… Признайтесь, это было бы куда веселей, чем исправлять тетрадки и слушать, как после ревизии тебя шельмуют на совете… А воображаю, как у вас звучит "люблю тебя"…
– Никогда никому не говорил – не приходилось… И, по всей вероятности, не скажу, – отвечал Вельченко, живописно раскинувшись на стуле и блеснув своими белыми ровными зубами. Он снял широкополую, некрасивой формы соломенную шляпу и провел по густым черным волосам, отливавшим синевой. Черные глубокие зрачки его глаз, плававшие в синеватом белке, как-то хищно и чересчур бесцеремонно уставились на красивую соседку.
– Вот так скептик! – сказал Василий Петрович и тоже снял свою изящную фетровую шляпу и пригладил свои короткие, щеткой подстриженные русые волосы.
– Как вам нравится эта барыня? – слишком громко спросил у него Вельченко. – Какие у нее алые губы, если только это не губная помада! Хотел бы в этом убедиться, но присутствие супруга мешает…
– Только это?
– Конечно. Она того типа женщина, за которыми надо наблюдать неусыпно. Разве вы не видите, близорукий вы человек? Если задумаете жениться, мне сначала покажите вашу избранницу: я очень проницателен. Помните, как вы неудачно сосватали беднягу Грачевского. Ведь он, говорят, совсем спился.
– Ах, не напоминайте мне об этом! – поморщился его vis-á-vis[35]. – Но насчет этой четы вы ошибаетесь: они, несомненно, счастливы. Вот они, женатые-то люди: для них их home[36] – весь мир, и ни до кого им нет дела.
– Очень печально, если им ни до кого нет дела. А действительно, полное семейное благополучие как-то разобщает, этих людей с остальной массой… Я всегда видел в этом источник самого бессовестного эгоизма. И вот отчасти почему я не женюсь.
"Ну, не потому только ты не женишься, а богатых невест, к сожалению, мало", – подумал Василий Петрович.
– А напрасно вы спросили мороженого, – обеспокоился он вдруг, – хоть коньяку влейте…
– А что, – удивился Вельченко, – разве бывали случаи отравления?.. Но при чем же коньяк?
– Нет, совсем не то, но вы забываете об эпидемии. Ведь она растет, как гидра; не сегодня-завтра пожалует к нам. Вы прочтите в "Фигаро", – продолжал он, – предписание одного парижского доктора: point de melons, point d'eaux glacée, point d'amour,[37] – прибавил он, понизив голос.
– Ха-ха-ха! – рассмеялся его vis-á-vis, – так вы держите полную диету! Пожалуй, вы так войдете во вкус, что навсегда останетесь верны этому режиму. Вы доставите удовольствие автору "Крейцеровой сонаты"; его голос, таким образом, останется голосом вопиющего в пустыне.
– О нет, нет! – торопливо заговорил Василий Петрович слегка задыхаясь, как всегда, когда говорил скоро и волнуясь. – Я слишком большой поклонник вечной женственности, светлой и лучезарной красоты…
– Но это совсем не то, против этого поклонения, я думаю, ничего не имеет и строгий парижский доктор. Не заговаривайте зубы, почтенный Василий Петрович. Не о том речь…
– Нет, вы меня всего не знаете, – прервал его собеседник, – вы не знаете, что я способен к самому чистому, братскому общению… Я любил иногда женщин, которые были от меня, как звезды небесные. Была тоже одна девушка… Ее чистота делала ее для меня недоступной; я ни на что не мог и не дерзал надеяться, а между тем я ее любил… Жениться я тоже не намеревался. Меня всегда удерживала от этого шага моя беспокойная мнительность, которой я на этот раз благодарен. Как Позднышев, как герой "Mensonges"[38], никак бы я не мог ужиться с женской ложью, с обманом… даже с этим вечным страхом быть обманутым. Но исключить совсем любовь или хоть бледное подобие ее – да ведь это вырвать цветок жизни… Это бессмысленно и жестоко. Да и что тогда останется?..
– Останется получение жалованья двадцатого числа, прекрасный театр, то есть здание театра, строго говоря, чудесные окрестности, рестораны, где можно славно закусить и выпить…
– Ну, полноте, вы, конечно, не серьезно считаете любовь таким ничтожным придатком к жизни. Природа? Но она, как сказал один наш писатель, гонит в другие живые объятия; музыка, особенно Верди, Вагнера? Но послушайте "Тристана и Изольду", этот непрерывный гимн любви, песню Лоэнгрина в "Парсифале", и вы более чем когда-нибудь захотите любить. Я особенно имею в виду людей, обманутых жизнью, измятых ею, чуть не исковерканных. А как часто я врачевал себя в тихом, спокойном дружеском общении с женщинами милыми и понимающими! Я с ними высказывался легко, без усилий… Они умеют слушать…
– Отчего вы не женитесь на одной из хорошеньких классных дам в гимназии, где вы читаете педагогику? – спросил Вельченко.
– На классной даме или учительнице? Но они – манекены на пружинах; в молодости они из papier-mâché[39] сделаны, которая около тридцати лет твердеет и обращается в пергамент. Если у них и есть поползновение любить и внушать любовь, то это так глубоко запрятано – по привычке, – что и не разглядишь. Я бы мостика, понимаете ли – мостика к ней не нашел!.. Служба убивает в ней женщину: я не вижу женщины за этим форменным платьем. Недавно один мой товарищ сделал предложение одной такой сухой, бесстрастной девице. "Завтра, – говорит она, – я вам дам ответ на большой перемене… Я дежурная по коридору. Обождите меня после звонка в учительской…"
В это время хорошенькая девочка бросила свой большой пестрый мяч так неловко, что угодила прямо в щеку Василию Петровичу. Он со страхом оглянулся кругом – не заметил ли кто-нибудь (пуще всего он боялся смешного), но успокоился: терраса опустела в этом месте. Пока он морщился и потирал припухшую щеку, девочка плакала. Вельченко весело смеялся.
– Gare lau bonheur![40] Берегитесь счастья, как своего, так и чужого. Вот вам и созерцание семейной идиллии с играющими амурами. Я люблю богиню, но не люблю амуров.
– Pardon, monsieur, – лепетала девочка и подняла на него глаза, полные слез.
– Ничего, милое дитя, ничего, – снисходительно успокаивал ее Василий Петрович.
– Не беспокойтесь, барышня, до свадьбы заживет у моего товарища, – подтвердил Вельченко.
Девочка весело расхохоталась так же неожиданно, как и расплакалась… быстро высохли ее слезы.
– Вот оно, женское-то раскаяние, как мимолетно! – заметил Вельченко.
Через четверть часа Горяинов входил в свою комнату, освещенную одной луной, свободно проникавшей сквозь редкую зелень акаций. Лучи ее лежали на полу вместе с прихотливым узором кружевных занавесок.
"Славный этот Вельченко!.. Николенко тоже отличный человек. Тот и другой не любят интриг и никогда не раздражат желчи себе и другим… Однако надо зажечь лампу: этот свет, эти тени расстраивают нервы… Сколько ночных бабочек налетело! Удивительно, как эта багровая луна, музыка какая-то тревожная проникнуты ожиданием чего-то… Так бывает перед грозой… Но не гроза носится в воздухе, а эпидемия. Говорят, она давно уже гостит в порте… Может быть, есть и в городе… но скрывают. Сегодня, глядя на эту зловещую макабрскую луну, я почему-то вспомнил "Пир во время чумы"…"
VII
Он разделся и в просторном домашнем сюртуке сел у окна. "Жажда томит, а зельтерскую воду пить не советуют. Профессор Вериго сделал анализ вод и нашел их вредными. Мой сосед, доктор, отправился в Париж изучать холерных бацилл. Удивительно! Зачем так далеко, когда они под боком, у себя дома… Есть, говорят, холера-молния: был человек и сгинул, как червь!.. Опасность в одиночестве гораздо сильней чувствуется. Положим, и вся эта толпа, что расходится теперь с бульвара, подвергается той же опасности, но я как-то не чувствую себя солидарным с ней, не чувствую этой связи, общности и в радости, и в горе, как с близкими существами. Здесь, в этом гарни, я обособлен, как Робинзон на острове. Между мной и самыми короткими знакомыми всегда остается какая-то незримая перегородка… Жаль, что Вельченко живет далеко! Впрочем, он обзавелся если не женой, то подобием ее. Но, по-моему, всякие подобия не хороши. И охота была себя связывать! Где этот густой, протяжный звон? В греческой церкви или в католической? И звонят будто сдержанно и осторожно".
Ему пришло в голову, что это хоронят первых умерших, и ему стало жутко. Вчера в окрестностях он заметил что-то вроде желтого флага на стоящих в карантине судах. Впрочем, может быть, это был не желтый, а просто грязный флаг или действие солнечного заката.
Он открыл небольшой буфет. Здесь на одной полке стояли закуски: золотистый, янтарный балык, икра, швейцарский сыр; на другой – ваза с крупной желтой и красной черешней и абрикосами. Но он фруктами не соблазнился, а из закусок позволил себе после маленького колебания тоненький ломтик сыру.
"Микробов-то, воображаю, сколько, – думал он, поднося его к огню, как будто он мог их рассмотреть. – Отчего это мне так не по себе? Надо бы позвать горничную и добиться у нее правды: кипел ли сегодняшний самовар? Впрочем, горничная прежде всего женщина, и добиться правды будет трудно. Однако все-таки позвоню. Кстати, сделаю замечание насчет супа; таким супом только голову мыть, что это за суп!"
Заспанная горничная, запахивая на груди платок, явилась на отчаянный звонок Василия Петровича.
– Вы, барин, нашли письмо? – спросила она его прежде, чем он успел предложить ей вопрос о самоваре, испытующе глядя на нее сквозь очки. – Письмо почтальон принес, иногороднее.
– Где же, где? – заволновался Горяинов, очень жадный до всяких известий в своей монотонной жизни.
Горничная приподняла его фетр, которым он впотьмах прикрыл это послание.
– Можете уйти, милая, вы мне не нужны, – сказал ласково повеселевший Горяинов.
У него шевельнулось смутное, едва осознанное предчувствие чего-то хорошего, когда он нетерпеливо, дрожащими пальцами вскрыл конверт.
Он быстро пробежал первые строки, и сердце у него радостно забилось. Изумлению его не было границ. Он вскочил и в волнении прошелся несколько раз по комнате. Наташа, сама Наташа, почти им забытая, которой он уже год перестал писать, писала ему ласково и просто, как будто они вчера расстались, что она едет на морские купанья.
Приедет она не по железной дороге, а с пароходом из Н. Он вынул часы: было около часу ночи, а завтра к семи часам он хотел поспеть на пароход. "Нет, я сам ни за что не проснусь, а будильник испорчен…" Пришлось опять позвать девушку, которая пришла с недовольным, но послушным лицом. "Нечего делать господам, вот и не спится. Поработал бы с мое…" – думалось ей.
– Завтра, голубушка, – искательно заговорил Василий Петрович, – разбудите меня в половине седьмого. Я должен ехать в гавань… встретить невесту, – солгал он и покраснел.
Но у него был такой счастливый и растерянный вид, какой бывает у людей, еще не освоившихся со своим счастьем, что горничная легко поверила его невинной лжи. Любезно усмехнувшись и поздравив Василия Петровича, она вышла, а он быстро разделся и бросился в изнеможении на кровать.
Луна еще слабо светила сквозь плотно сдвинутые шторы, но теперь это его не беспокоило. Мрачные, как черные птицы или как чайки-буревестницы, реявшие вокруг него предчувствия разлетелись, как будто их не бывало.
"Если я женюсь, то, конечно, теперь, – рассуждал он, лежа в постели. – Теперь или никогда!"
Но вдруг его точно ужалило воспоминание о приятеле, которого он так уговорил жениться на одной их общей знакомой. Они венчались здесь, в N.; он был шафером, пил шампанское, усадил молодых в купе второго класса, оставил там роскошный букет и конфеты от Робина, поднесенные им новобрачной. Но когда поезд тронулся, унося с собой счастливых людей, лихорадочное оживление его спало, он уже ревновал друга к его молодой жене. Его светлое, праздничное настроение понемногу уступало место обычному будничному пессимизму.
– Voyage de nose[41]… – язвительно улыбаясь, бормотал он, идя по зданию вокзала. – Voyage de nose… Посмотрим еще, что дальше будет; пожалуй, уже завтра рассядутся по разным вагонам.
Но случилось гораздо худшее, хотя и значительно позже, чем ожидал Горяинов, – через два года. Приятель его остался с ребенком на руках, брошенный женой, которая бежала с драгунским офицером. Друг Василия Петровича стал пить, все больше, все непоправимей стал погружаться в уездную тину.
Все это с печальной ясностью припомнил теперь Василий Петрович. Вспомнил невинную, тонкую, как у ребенка, шейку невесты, ее широко раскрытые, тоже как у любопытного ребенка, глаза, красивый взмах ее низко спущенных ресниц, которых она не поднимала все время, пока длился обряд.
"…И все-таки я женюсь теперь или никогда не женюсь, потому что теперь я чувствую в себе такой прилив любви и доверия к ней, что могу еще справиться с обуревающими меня сомнениями… А позже, когда приду в спокойное, уравновешенное состояние, войду в обычную колею, чувствую, что это будет невозможно. Нет, она не такая, – думал он уже засыпая. – Душа у нее прозрачная, невинная… Cristal de roche[42] – сравнивал он, вспомнив хорошенькие камешки, виденные им в этот день у ювелира. – Прозрачна… как cristal de roche…"
Остроумие урядника
Недалеко от г. Могилева-Подольска есть с. Конатковцы. В этом селе, как и подобает, есть корчма, а в корчме арендатор Шмуль. Пьют, разумеется, у этого Шмуля и свои селяне, заставляя сиряки и свытки, пьют изредка и проезжие люди. Зашел как-то к нему в первых числах сего февраля незнакомый прохожий, по-видимому крестьянин, пожилых лет; попросил он осьмушку горилки, сел себе в сторонке, вынул хлеб и тарань да и принялся скромно за вечерю. Было уже поздно; в корчме, кроме Шмуля и незнакомца, сидело еще два гостя из своего же села, да и тех Шмуль желал вырядить поскорее, так как они, пропив наличные, приставали сильно, чтоб им Шмуль сыпав горилки набир. Едва отделался от них Шмуль, объявив категорически, что больше нет водки, и начал уже запирать на засов двери, как вдруг незнакомец поперхнулся, закашлялся и упал. На гвалт Шмуля прибежала испуганная жена его Сура. Начали несчастному обливать холодной водой голову, но все напрасно: крестьянин был мертв. В ужасе выскочил Шмуль и побежал по улице догнать двух односельчан, которые могли быть единственными свидетелями происшествия. Не отдавая себе отчета, он кричал и стучал в окна соседних хат. Одна только мысль неотвязно вертелась в его мозгу, что это ужасное несчастье, разорение: старшина, становой, лекарь, урядник… главное урядник! "О! Этот сдерет, не помилует… А что, если крестьянин, боже храни, отравлен? Скажут, что его отравил Шмуль, чтоб выкрасть деньги! Непременно скажут!.. Ох, ферфал[43], ферфал!"
Догнавши своих односельчан, Шмуль задыхающимся голосом рассказал им о несчастье и упросил возвратиться в корчму, вынесть мертвеца в сени и быть свидетелями, пообещав за это горилки досхочу, не только набир, но и даром. Горилка уладила дело сразу: мертвого перенесли в сени, и двое вернувшихся крестьян согласились сторожить тело, а Шмуль побежал за сотским. На другой день все село уже знало о загадочной смерти неизвестного человека в корчме; староста дал знать в волость, волость известила станового, становой – доктора… Но пока это совершилось, мертвый лежал в сенях корчмы; стекалось немало любопытных разведать, кто, что и отчего. Шмуль всех их угощал и рассказывал каждому о подробностях смерти, заискивая сочувствия и с томительным трепетом ожидая урядника и комиссии. Некоторые крестьяне смотрели на факт философски: что правда, мол, як олія, наверх вирне, или что начальство точно… але на те ж воно і начальство, щоб страху нагонити; другие же некоторым образом злорадствовали, что это Шмулю господь кару послал за здырство. Шмуль только вздыхал.
Наконец приехал и становой с доктором. На дворе стояла оттепель, а потому труп начинал уже разлагаться. Его вскрыли поскорее и нашли, что смерть произошла естественно – от какой-то хронической причины – и никаких подозрений не возбуждала. Посему, составив акт, начальство приказало старшине приготовить могилу, гроб, известить батюшку и предать тело земле; что для наблюдения за сим прибудет, может, и урядник. Приказало и – уехало. Шмуль, перетрусивши за эти дни до холерины, молился уже мысленно богу, что пронес он благополучно над его головой грозу, но… молитва была преждевременна: к ночи явился урядник и принял начальство над погребением неизвестного тела.
Почесывал Шмуль голову, что принесла-таки нелегкая урядника; почесывал голову и урядник, что дал маху, поехавши на ярмарку собирать ничтожную дань с торговок, а такое прибыльное дело да и упустил. Он накинулся с руганью на Шмуля, почему-де тот не дал ему знать о происшествии заблаговременно; но Шмуль, сознавая некоторым образом свою неуязвимость, хладнокровно отвечал, что начальство уже все видело и нашло исправным; что же касается брани, то на нее смотрел Шмуль даже с снисхождением: "Нехай лається, – йому таки справді досадно, сцо нитка урвалася".
Местный Марс приказал на завтра приготовить все необходимое для похорон и, закончив свою речь трехэтажным словом, уснул только на той мысли, что не теперь, то в четверг, а он возьмет с Шмуля свое. На следующее утро действительно урядник проснулся рано, и проснулся в прекрасном расположении духа. Шмуль из ванькира (нечто вроде загородки для спальни), где почивал с своей Суркой купно, заметил хитрую улыбку на урядничьих устах и поспешил было приступить к утренней молитве; но едва он успел из скрыни, в которой хранились, кроме денег, священные принадлежности и книги, вынуть талес, как урядник позвал его к себе.
– Ступай, Шмуль, к телу: нужно, чтобы при хозяине его вынесли.
– Для цого нузно? – спросил оробевший Шмуль. – Бох з ним!
– Ступай, слышишь?.. Разговаривает еще, жидова!.. – крикнул уже не любивший возражений урядник.
Делать было нечего. Вышли в сени, посреди которых лежал рогожкой прикрытый труп. Сняли рогожку – зловоние так и ударило; все расступились, а Шмуль, зажав нос, отскочил к дверям.
– Чего прячешься? Нежный какой! Подступи-ка ближе, пересмотрим, не пропало ли что в твоей хате из трупа?
– На сто мине, ваша благородия? Нам по жакону не можна и ближко стоять коло мертвого.
– Вздор!.. Что врешь?!. Подведите его ближе: нужно при нем пересчитать, все ли? Мне поручило начальство; нужно, значит, аккуратно и полностью все предать земле.
– Ваша благородия, не обиждайте! Я завсигда вас жаловать буду, – просил Шмуль.
– Ведите его, говорят вам! – крикнул урядник.
Взяли бедного Шмуля, не понимавшего, что от него хотят, и подвели поближе к трупу. Шмуль закрыл руками лицо и отворотился.
– Присядь-ка сюда ближе, не церемонься. Мы с тобой разошьем и пересмотрим требухи, – продолжал, улыбаясь, урядник. – Знаешь, чтоб потом ты не сказал, что я утаил что-нибудь да на тебя поклеп взвожу. Ведь ваш брат горазд на доносы! Ироды вы, христопродавцы! Тащите его сюда! – шипел уже урядник.
Но бедный сын Израиля дрожал, как лист, и болезненное чувство омерзения исказило его черты.
– Гевулт! Рятуйте!!. Паноцку любий! Ідітъ, я вам сось сказу! Не чіпайте тільки мене!.. Я вам сось цікаве сказу!
– Ну, ну!.. Что ты там скажешь? А ты, сотский, припри двери, чтоб не ушел.
Урядник отошел с Шмулем в сторону.
– Ваша благородія!.. Паноцку мій!.. Возьміть карбованця та пустіть мене! Цур узе йому! Нехай воно сказиться!
– Что? Карбованца?.. Шутить вздумал?..
– Паноцку! За віщо з мене рабувати? Адзе я вам…
– Молчать! – крикнул, побагровевши, урядник. – Ступай, держи руками легкие: я пересмотрю их.
– Паноцку, возьміть два!
– Ступай к легким, паршивец! Я тебя знаешь как?..
– Ох, вей мір! Возьміть трояка! – умолял Шмуль, едва стоя на ногах.
Урядник наконец взял отчипного и вытолкал Шмуля, так как последнему начинало делаться дурно.
"Трояком думаешь отвертеться, мошенник? – ругался со злостью урядник. – Шалишь!" Он подошел к трупу и начал стоически-напряженно его рассматривать.
Вдруг урядник отскочил; лицо его вспыхнуло благородным негодованием:
– Неладно! Шов нарушен!.. Совершилась кража. Подайте сюды Шмуля! Где стража была, что допустила такое святотатство? Позвать старосту! Акт составить! Я вас всех под суд! – кричал уже на всю корчму урядник. – Неси сейчас покойника в корчму: нужно вынуть внутренности, спрятать их в скрыню и запечатать, пока начальство прибудет для проверки. Тащи его сюда!!
Ни жив ни мертв стоял Шмуль. Он понимал, что это напасть, что урядник хочет только еще раз сорвать, но он понимал также и то, что никто не остановит его и что через минуту вся эта мерзость может очутиться в скрыне и осквернить все для него священное.
Со слезами на глазах начал Шмуль умолять урядника:
– Сто ви од мені хочете, ваша благородія? Я бідний цоловік, маю зінку і діти… Ох, гевулт! Я не маю більсе сцо вам давати. Сурко! Проси ласкавого пана, соб зглянувся, не паскудив нас!! – уже всхлипывая и утираясь полой, просил Шмуль, а Сура ловила у господина урядника руку, чтоб, облобызать ее.
Слезы, конечно, только потешали начальство; необходимо нужно было сделать вторично более существенные приложения. Неизвестно, на чем бы остановился торг, если б не пришло в голову Шмулю ввернуть случайно в мольбу и такую фразу:
– Паноцку, їй-богу, більсе не мозу… Я бідний зидок! Шо ви на мене одного насіли?.. Хіба мало в насому селі хазяїв, багатих сце?!
– Ну, черт с тобой! Давай еще трояка, – заключил урядник. – С паршивой собаки хоть шерсти клок!
"А в самом деле, – подумал он, – остроумную мысль сообщил мне Шмуль: нельзя же телу лежать все у одного человека, пока выроют могилу и сделают гроб; нужно эту повинность разделить между обществом".
Приказано было тотчас же привезти санки, на которые и положен был труп. Покрыв рогожкой клажу, урядник приказал двум сторожам вывезти санки из корчмы на улицу. Двинулась эта странная процессия к первой попавшейся хате: впереди – урядник, позади – сотский. Подъехали. На призьбе сидит лет восьми девочка в материнском кожухе; на руках у нее грудной ребенок.
– Дома батько или мать? – спрашивает урядник.
– Нема тата, поїхали з хурою, а мама слабі, – отвечает пискливым голосом девочка.
– Отвори сени! – приказал ей урядник. – Снимайте с санок покойника! – обратился он к запряженным в сани сторожам. – Да несите в хату.
С ужасом вбежала девочка к матери и сообщила ей, что хотят мертвяка несть в хату. Переполошилась и больная, слезла с печи, накинула на плечо опанчу и вышла, дрожа, в сени. А в сенях уже лежит на рогожке обезображенный, погнивший, разлагающийся труп, и начальство приказывает отпереть дверь в хату, чтобы там поберечь покойника, пока сделают гроб.
– Паночку! – возопила обезумевшая хозяйка. – Що се за напасть? За віщо знущатись хочете? Я сама тільки з дітьми у хаті, слаба… Змилуйтесь!..
– Я не могу, за всех отвечать не стану! – настаивал урядник. – Ведь это не жид, чтоб его можно было и в хлев швырнуть, между свиней; ведь это христианин. А где ж видано, чтобы христианское тело лежало в сенях или в хлеву до погребения? Его нужно с честью положить в хате на столе, под образами, пока батюшка отправит панихиду.
– Та уже воно, прости господи, смердить так, що і мене, і діток вижене з хати!
– Так что ж ты, дура? Я за тебя грех буду брать на душу? Из-за тебя в пекло мне идти, что ли? – кричал уже урядник, отворяя двери в хату.
Повалилась перепуганная хозяйка ему в ноги:
– Паночку, серце! Не робіть цього! Не паскудьте моєї хати, пошануйте, бо я и на ногах ледве стою! Я вам чим-небудь одслужу за вашу ласку.
– Давай трояка, так черт с тобой! Я повезу своего деда в другую хату!
– Ой лишенько! Де ж я вам візьму трояка! У нас таких грошей і в хаті нема! Згляньтесь, паночку, на нашу бідність!
– Давай! Что там слюнишь!.. Не то положу у тебя тут сейчас на столе… Три дня по закону выдержу!
– Ой, хоч заріжте – нема! Що мені в світі робити? От напасть! – ломала она руки. Дети ревели навзрыд.
– Неси сюда покойника! – командовал между тем урядник, не обращая внимания на слезы глупой бабы.
– Стійте! – вскрикнула жинка, подбежав к скрыне; дрожащими руками она отперла ее, вынула оттуда в тряпочку завернутые медные деньги и почти швырнула их на стол.
– Беріть все, що є. Подавіться ними!
Урядник пересчитал медные гроши; оказалось восемьдесят копеек. "Обижаться или нет?" – подумал он и, махнув рукой, велел покойника опять уложить на санки.
– Ты думаешь, мне нужны деньги? – оправдывался он, уходя из хаты. – Не мне, а покойнику: кто ему даром будет гроб делать, копать могилу, служить отправу? Вот я и собираю с христиан. Тебе за то бог зачтет, вот что!
Но на эти утешения женщина ничего не ответила; она болезненно всхлипывала, прижимая детей.
Двинулись опять санки, покрытые рогожей, дальше: впереди – урядник, позади – сотский. Остановились возле следующей хаты. Урядник вошел в нее сам. Возле окна, на небольшой самодельной табуретке, сидел старик и тачал чобит; больше никого в хате не было.
– Здравствуй, дед, – сказал урядник, входя.
– Здравствуйте, – произнес старик и, приставивши руку к подслеповатым глазам, начал рассматривать гостя.
– Встань-ка, братец! – продолжал урядник. – Да выдвинь стол: мне на нем нужно положить покойника, пока сделают гроб.
Старик засуетился, встал, подошел ближе к уряднику и тогда только сообразил, с кем имеет дело.
– Якого покойника? – спросил он, недоумевая.
– Какого? Да вон того, что у жида в корчме скоропостижно умер.
– Змилуйтесь, пане! Та він там лежав, то хай і лежить. Та кажуть, що до його і підступити не можна.
– Да потому я и привез его к тебе в хату: ты старик один, стерпишь, а семейным людям трудно.
– Що ж це за нахаба, добродію! Не робіть мені пакості! Я нікого нічим не чіпаю.
– Да что мне с тобой возжаться? Не бросать же христианина в хлев!
– Та, паночку, його давно вже поховати треба; адже мені казали, що його ще вчора потрошили.
– Не учить меня! Сам знаю, что делать! Эй, – крикнул он в окно, – снимайте покойника, несите сюда в хату.
– Що ж це таке? Це чиста напасть! – протестовал старик. – Я не дам паскудити своєї хати! Я до самого справника піду!
– Молчать! Я тебе на голову положу мертвеца!
– Що ти за один? Це моя власна хата: не дам паскудити!
– А!.. Грубиянить? – кричал уже рассвирепевший урядник, хватив за шиворот деда. – Взять его, бунтовщика!
Но и дед не унимался.
– В'яжи, бий! – кричал он. – Здирник каторжний!
Урядник остановился; бить не входило в план его действий: скандал мог прервать его путешествие с мертвецом, обещающее немало прибыли.
– Бий же! – кричал неистово дед. – Бий, розбишака, рабіжник! Мало дереш з людей шкури? Бий!
Неизвестно, чем бы кончилась эта сцена, если бы не прервала ее молодая красивая девушка, вбежав неожиданно в хату. Она была в кошаре и услышала крик своего деда.
– Паночку, голубчик! Пустіть діда! – бросилась она к уряднику, ловя его ноги. – Не бийте діда, не бийте!
– Я его в тюремный замок, в Сибирь запакую! Он смеет начальство ругать!
– Паночку, лебедику! Простіть! Змилуйтесь! – молила с рыданиями внука и, вынув завязанную в хустку желтую бумажку[44], сунула ему в руку.
Бумажка произвела свое действие. Урядник и без того жалел, что связался с сумасшедшим дедом; он его выпустил из рук.
– Слушай, дед! – спокойнее уже, но с большим достоинством сказал урядник. – Только уважаю твою старость да твою внуку. А то бы ты у меня знал, где козам роги правлят!
Старик и сам, опамятовавшись немного, струсил, а потому и прошептал:
– Простіть, ваше благородіє!
Урядник плюнул в ответ и хлопнул дверьми. Тронулись сани и подъехали к третьей хате; но тут баба оказалась самая толковая и бывалая. Она прямо начала торговаться. Порешили на четырех злотых[45], куске воску и четырех фунтах меду (у бабы была пасека).
Таким образом двигалась медленно по селу процессия, не пропуская ни одной хаты; повторялись приблизительно схожие сцены и собиралась, по удаче, большая или меньшая лепта. Поплатившиеся сходились друг к дружке, передавали свои огорчения и шли за радою в корчму. Здесь к вечеру собралась порядочная толпа. Неудовольствие росло. Слышались уже протестующие крики:
– Що се за здирство? Такого ще й не чували! Їздить по селу з мертвяком, як кацап з крамом, та й обдира кожну хату!
– А со ви мовците отому гаспиду? – научал толпу Шмуль. – Ідіть до батюски, росказіть йому все, та й уже! Я сам буду свідчити!
– А й справді, що мовчать? Ходім! – кто-то крикнул решительно.
Толпа заволновалась и двинулась к батюшке; тот принял дело к сердцу и сейчас же послал письмо к становому.
Между тем поезжане делали визиты до самых сумерек с страшным гостем. Даней набралось достаточно: куски холста, воску, решето сыру, яиц, масла, а в кармане – множество пятаков и злотых. Поработавши день, наш остроумный урядник стал табором посреди улицы на ночь и послал сотрудников по горилку. Устроилась пирушка. Поздно уже совершенно пьяный заснул он, мечтая о завтрашнем дне, сколько соберет он с другой половины села…
Чем кончилось дело – не известно.
Пан капитан
Из галереи старых портретов
(Быль)
Свежо предание, а верится с трудом.
Грибоедов
В сумерки жизни, когда наступающая тьма холодной, беспросветной ночи навевает какой-то таинственный трепет, душа особенно чутка к невозвратному и всеми надорванными струнами силится пробудить угасшие звуки и слить их в последний аккорд. Минувшие годы, ушедшие вереницей в туманную даль, начинают выплывать из забытой полосы жизни неясными обликами, и странно – чем дальше вглубь, тем яснее они обрисовываются: видно, отзывчивее было молодое сердце, и давние, дорогие образы и картины запечатлелись глубже в нем… Вот и теперь, на краю голубой мглы, они встают светлым миражем… давно забытый сон мерещится пред тусклым взором, вспыхивает, как догорающая лампада: открываются могилы, оживают бледные лица, протягивают холодные руки, зажигаются лаской глаза… и какой-то далекий вздох пробегает теплым дыханием по усталому сердцу.