Текст книги "Первые коршуны"
Автор книги: Михаил Старицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
II
Когда Мелешкевич выехал наконец на своем вороном из корчмы, то небо уже лишь розовело бледным отблеском угасавшего света. С правой стороны дороги тянулись горы, покрытые сероватыми пятнами леса, слева лежало ровной, белой пеленой ложе Днепра, окаймленное на другом берегу сизой лентой боров; выше над ней играли нежные фиолетовые тоны.
Впереди, на виду, ехали в санях горожане; рядом с ними покачивался на раскормленном коне Щука.
Мелешкевич не торопился догонять их и пустил вольно поводья. Он был взволнован встречами и потрясен новостями; масса различных ощущений билась в его груди и не давала в них разобраться… Но все-таки среди хаоса обид и жажды мести в душе его играла какая-то необычная радость, покрывавшая все огорчения.
В прозрачной мгле ему чудился дивный образ молодой, стройной дивчины, с большими черными вдумчивыми глазами… Они и ласковы, и так глубоки, как бездонный колодец…
«Какая-то она теперь? – налетали вихрем на него мысли. – О, наверное, краше ясного солнышка, прекраснее зорьки небесной!.. Ах, как стосковался, господи! А она? Помнит ли или, быть может, забыла? Нет, нет, не такая: сердце у нее верное, незрадное, срослось с моим. Верно, все ждет меня и не дождется!» Он начал припоминать дорогие картины минувшего, переживать наново жгучие ощущения счастья и наконец громко воскликнул:
– Нет, Галина не забыла меня! Лечу, лечу к тебе, моя радость, мой рай! – И он тронул ногою коня.
К путнику побежала настречу высокая гора с обрывами да оврагами, всадник радостно озирался кругом. «А вон Приорка и Оболонь», – шептал он про себя названия пригородных сел Киева – Подола.
Вскоре он обогнал Щуку, подвязывавшего попругу, поравнялся с горожанами, и вдруг, за крутым поворотом, вынырнул перед ними в розовом морозном тумане славный Киев.
Грозно подымался на верху ближней высокой Кисилевской горы,[28]28
Гора, принадлежащая Фроловскому монастырю.
[Закрыть] словно на ледяной скале, Вышний замок, окруженный зубчатым муром. На дальней киевской горе виднелись такие же каменные стены – муры, уходившие кривулей за склоны горы. В стенах Вышнего замка чернели бойницы, на острых углах подымались шестиугольные башни. Из-за высокого мура виднелся золотой крест и купол ближайшей церкви.
У подножья горы, дальше к Днепру, стлался раздольным кругом Подол; его опоясывали тоже валы с высокими башнями и дубовым, крепко сложенным частоколом, стоявшим за широким и глубоким рвом; из-за этого частокола выглядывали красные черепичные и темные гонтовые крыши более высоких зданий да купола – зеленые, синие, звездчатые, серебристые и позолотистые – многочисленных церквей с сияющими крестами. Но замковая гора, увенчанная зубчатой короной, владычествовала над местностью и с высоты своей гордой вершины надменно и мрачно смотрела на приютившуюся у его ног суетливую и мятежную жизнь. А на бледно-голубом небе, над белым Днепром, над снежными вершинами и над темными замковыми стенами разливалось тихо сияние догоравшего зимнего дня.
Мелешкевич сбросил шапку и осенил себя большим крестом, потом спрыгнул с коня и приклонился к самой земле.
– Что-то, значит, свое, кровное, святое, – заметил тронутым голосом Скиба. – Вот нет там, за мурами, у человека ни отца ни матери и никого-никогошенько, а как его тянет к родной земле!
Последние слова вонзились стрелой в сердце приезжего, он вскочил на коня и, протерши глаза, долго искал поводьев.
– А что, сыну, – обратился к нему Скиба, – нет ведь такого города и в немецкой земле?
– Нету, батько мой, нету, пане цехмейстре, – воскликнул с жаром юнак, – ни такой красоты нет нигде, ни такой святыни!
– Ох, горе только, – вздохнул глубоко райца, – шарпают уже лиходеи нашу святыню. Вот доминикане, бернардины сколько своих кляшторов понастроили… Иные стоят на местах, где наши церкви пытались… А сколько грунтов отволокли они от города и от наших монастырей! А Выдубецкий где? И язык не поворачивается! Воевода все гнет на руку латынам, чинит кривды.
– Как, на нашу святую веру напасть? – вскипел Мелешкевич и осадил в порыве негодования так коня, что тот даже присел на задние ноги. – Как же этаким бесправьям и бесчинствам магистрат потурает? Ведь войтом у нас благородный и всеми чтимый Балыка? – спросил он с некоторой робостью, почувствовав, что лицо его покрылось густым пурпуром.
– Да он же честнейшая, добрейшая душа, только упрям, а при упрямстве еще доверчив. Уж сколько раз я ему говорил: не верь ты, куме, этому перевертню, этому разбойнику Ходыке, он перед тобой, мол, ехидничает, а с воеводой якшается и продаст ему и тебя, и нас всех напевно.
– Да неужели же славный батько Балыка дружит с этим псом?
– То-то, что дружит: еднается будто бы супротив наших гонителей, да мало того – породниться хочет!
– Как? – вскрикнул всадник и от порывистого движения чуть не свалился с седла.
– Да вот помнишь дочку его Галину? – продолжал усталым голосом Скиба. – При тебе еще подлитком была…
– Ну? – задыхался юнак, не замечая грубости своего восклицания и чувствуя лишь, что под его сердцем зашевелилась холодная змейка.
– Так вот эту самую Галину выдает Балыка за придурковатого сына Ходыки.
– Что? – вскрикнул вне себя Мелешкевич. – Это ложь, ложь! Этого быть не может, – и, ударив нагайкой коня, полетел сломя голову к видневшейся уже вдали Подольской браме…
III
Уже во всем городе Подоле погашены в окнах огни и опустевшие улицы да переулки потонули в мертвом мраке; спустившуюся ночь просвечивают лишь где-не-где на перекрестках то колеблющиеся мутные фонари, то звездочки теплящихся у некоторых храмов лампад, а в доме войта, что стоит на Кудрявце[29]29
Кудрявцем звалась местность, прилегающая к нынешнему Вознесенскому спуску.
[Закрыть] среди других усадьб самых богатых и знатных горожан города Подола, ярко светятся окна и по двору бегает челядь: сегодня у войта Балыки засиделись допоздна гости: пан лавник Ходыка со своим меньшим сыном Паньком.
Большой парадный покой войта ярко освещен зелеными восковыми свечами. Свет от них отражается и играет на стенах светлицы, выложенных ясеневыми досками, выполированными, как зеркало, и на дубовом полу, пропитанном олеей и блестящем, как самый лучший паркет. Потолок так же светел и перерезан двумя темными, мережаными дубовыми сволоками, на которых вырезаны изречения святого письма. У средины внутренней стены громоздится изразцовая печь. Небольшие окна убраны шитыми рушниками да фиранками.
Вокруг стены стоят длинные диваны, покрытые коврами; среди комнаты расставлены симметрично табуреты в малиновом сукне и деревянные, раскрашенные и раззолоченные дзыглыки с высокими спинками. В двух углах застекленные шкафы наполнены драгоценной, раззолоченной посудой, а в красном углу стоит стол, покрытый аксамитным обрусом, и над ним целый иконостас с неугасаемой лампадой.
У одной стены высятся дорогие часы – дзыгари – нюренбергской работы; на противоположной стене висит небольшое венецийское зеркало, приобретенное войтом для своей коханой дочки, а повыше размещены рядами портреты митрополитов, архимандритов, зайшлых войтов, бурмистров, некоторых лавников и Балыкиных предков. Все это придает особенно парадный вид покою славетного войта.
В светлице веселый говор и частые взрывы серебристого смеха. Весь стол уставлен различными сластями, преимущественно медовыми: пряниками, пирожками с изюмом, маковниками, шишечками из сдобного теста, жаренного в гусьем смальце и в патоке, марципанами, грушами, вареными в меду, вялеными яблоками, пастилами, фигами, родзинками, орехами и различных сортов повидлами да вареньями; среди мисок, цинковых и серебряных полумисков, виднеются и пузатые фляги наливок, ратафий да чистой пенной – оковитой.
За столом, на почетном месте, сидит редкий гость, Панько Ходыка, разодетый особенно вычурно и богато; но все это – и венецийского бархата кунтуш, опушенный соболем, и розовый атласный жупан, стянутый златокованным поясом, – все это лежит на сутуловатой фигуре молодого Ходыки как-то неуклюже, смешно. Полное, раскрасневшееся лицо его со вздернутым носом и широко расставленными глазами тоже комично, хотя и не лишено добродушной наивности. Возле него, на той же канапе, сидит девушка лет восемнадцати – Богдана Мачоха, подруга и даже родственница Галины, единственной дочери войта; сама же Галина поместилась на табурете с противоположной стороны стола. Старушка, с бесконечно добрым лицом, в темного цвета халате и в очипке, повязанном прозрачной намиткой, спускающейся широкими концами почти до полу, – няня Галины, – то входит, то выходит, поднося еще лагомины, – произведения ее изобретательности и искусства.
Обе девушки и по наружности и по костюмам представляют полную противоположность. Богдана – нежная блондинка, с роскошным цветом лица, пухлыми губками, смеющимися глазками цвета волошек и смятыми, но от того еще больше привлекательными чертами лица, одета в богатый модный мещанский наряд: на ней сподница розового састу, а стан стянут такого же цвета спенсером, обшитым золотыми шнурками и галунами; сверху него надет расстегнутый, длинный, голубого штофа кунтуш. На шее у панны сверкает и алеет дорогое монисто с золотыми дукачами и золотым же посредине крестом, а на голове надета из голубого бархата широкая стричка, унизанная перлами да смарагдами, к ней сзади пришит целый жмут разноцветных шелковых лент, спадающих каким-то радужным каскадом за плечи.
Галина же выше своей подруги и немного худощавее, что придает особенную стройность ее изящной, гибкой фигуре. Темные волосы красивыми волнами обрамляют ее матово– бледное, прекрасного овала лицо. Черты его в высшей степени правильны; большие черные глаза, опушенные длинными ресницами и строго очерченные бровями, кажутся при бледности еще большими и придают лицу глубоко вдумчивое, сердечное, но и несколько печальное выражение; все влечет к этому нежно-грустному взору, в глубине которого таится загадка, но вместе с тем и вызывает не игриво-радостное, а скорее молитвенное настроение…
Галина одета в бархатный темно-гранатового цвета байбарак; на шее у нее висит на нитке бесцветных топазов большой золотой крест, а на голове надета из черного бархата унизанная лишь жемчугом стричка без лент.
Обе девушки в веселом настроении и, знай, угощают своего гостя. Галина с приветливою улыбкой подает ему всякие лакомства, Богдана же наливает чарки то тем, то другим напитком, не минуя и оковитой.
Гость сначала конфузился и молча лишь ел, а теперь, после нескольких чар, разошелся.
– Да что же ты, мой любый пане, мало ешь и мало пьешь? – пристает Богдана, подмаргивая Паньку.
Тот только сопит и ухмыляется, посматривая посоловевшими глазами то на ту, то на другую панянку.
– Может быть, наши лагомины вельможному пану не по вкусу? – заметила лукаво Галина.
– Го-го! Не по вкусу! – захохотал гость. – Я так облопался, что аж страшно! Я всякие сласти люблю… И другую добрую всячину тоже люблю, а лагомины – страх! А у вас тут славно, вольно, не то, что у нас…
– А у вас же как? – спросила участливо Галя.
– У нас неволя и страх; никуда не пускают. Пан отец всегда сердиты. Ты только, панно, не проговорись, не выдай меня, а батько и крикливы, и скупы… Другие приходят к нему да плачутся, а батько грымают…
– Такой богатый, на весь Киев, и скупой? – изумилась Богдана. – Фе, я скупых не люблю!
– А вот поди же! – продолжал развязно Панько. – Все смотрит, чтобы я поменьше ел: у тебя, говорит, вон какая морда, а то, мол, еще и очкур лопнет…
– Ой! Да то он тебя только стращал, – заметила Богдана, едва удерживаясь от смеха.
– Стращать-то стращал, да и наурочил: уж как не в добрый час кто что скажет, так и справдится…
– Ну?! – фыркнула Богдана, а Галина законфузившись, опустила глаза.
– Крест меня убей, коли не правда. У нас был большой обед, здоровый… и лавники были, и бурмистры, и прежний воевода Аксак… Батько, знаешь, добыли где-то шляхетскую грамоту, и дешево добыли, так рады были таково, ну и угощали: а я, глядячи, что батько за мной не следит, ем себе да ем. Ну и сошло бы, да, на грех, в носу защекотало, я как чихну, а очкур трись!.. Ну и штаны… тее…
– Ой лышенько! – закричала Богдана, а Галина закрыла руками лицо и припала к столу.
– Что вы, панны, не бойтесь! – запротестовал гость. – У меня теперь ременный очкур, вот…
– Не треба, не треба! Верим! – замахала Богдана руками. – Ой, будет! Уморил совсем, аж кольки в боках.
– А батько и теперь наказывают, – продолжал Панько, – не ешь, мол, а то ни одна панна и любить не станет… таких гладких.
– Не верь, не верь, Паньку, – махала рукой и заливалась Богдана, – я первая худых терпеть не люблю, а люблю больше опецькуватых; и сама ведь я не глыстюк?
– Ой-ой! – вскрикнул Панько и, зажмурив глаза, замотал головой в знак удовольствия. – И мне вот такие, – ткнул он пальцем в Богдану так, что та проворно отсунулась, – вот такие пампушечки, ги!.. так не то что, а просто черт знает что, словно полымя… а пан отец говорят, что я должен любить худую.
– Худую? Скажите на милость! – всплеснула руками Богдана. – Бедная ж я, бедная… Значит, твой батько запрещает тебе меня любить? Ну, коли так – буду теперь пить один лишь сыровец!
– От сыровцу – ой-ой-ой! – прыснул Панько.
– Ты и меня рассмешила, – улыбнулась Галина.
– А что ж мне делать от горя? – сделала печальную гримасу воструха.
– Нет, не то, батько против панны ничего, а только говорили, что меня любит худая и что я должен полюбить тоже худую.
– А? Уже не ты ли будешь моей разлучницей? – воскликнула Богдана, указав энергическим жестом на Галю. – Ты, моя сестра и подруга, зрадишь меня и наступишь пятою на мое сердце? О, коли так, то один и конец… на этом ноже: я и тебя, и себя зарежу! – И Богдана, схвативши в руки нож, сорвалась было с места.
– Гвалт! На бога! – вскрикнул и остановил ее Панько.
На крик вбежала няня.
– Что тут такое? Что случилось? – набросилась она на Панька.
– Вот… убить хотела… нож… – едва мог вымолвить дрожащим голосом гость.
А Богдана уже обнимала Галину и хохотала с ней до упаду.
– Да то они жартуют! – успокоила няня гостя.
Панько и сам рассмеялся, а няня его снова усадила за стол и сама присела к молодежи, чтобы сдержать пустоты да занять ее рассказами из старины, а то и просто сказками, которых у нее был запас неисчерпаемый.
А старики в это время в особой светлице, за ковшами доброй мальвазии, вели свою беседу.
Отцу Панька – Федору Ходыке, было лет за пятьдесят, но он выглядел, пожалуй, еще моложе. В волосах его, черных, как смоль, не было еще седины и следа, она проглядывала предательски лишь на подстриженных его усах да на жидкой клочковатой бородке. Худое, скуластое лицо Ходыки было темно и словно обтянуто пергаментом; одни лишь глаза, узко прорезанные, черные, как агат, были крайне подвижны и вспыхивали постоянно то зелеными, то белесоватыми искрами. Фигура Ходыки, высокая, костлявая, со впалой грудью, была несколько сутуловатой; ее облекал черный бархатный длинный кафтан, опоясанный сверху шалью.
Хозяин дома, отец Галины, Яцко Балыка был и ростом выше своего гостя, и станом далеко подороднее; держался он с достоинством, прямо, хотя годами, очевидно, был стар. Чуприна его, подстриженная кружком, уже совершенно белела, а выбритое гладкое лицо пестрилось сетью морщин. Крупные черты его и длинные седые усы придавали физиономии войта весьма серьезный и внушительный вид, а нервная подвижность ее обнаруживала некоторое упорство и вспыльчивость характера; но все это смягчалось светлыми, открытыми глазами, в которых теплилась бесконечная доброта.
– Да, обрезывает этот Жолкевский на каждом шагу наши права, – горячился Балыка. – Вот заселяет за Золотыми воротами наши споконвечные земли новыми слободами и подчиняет их своей булаве; дозволяет поселенцам и шинки держать, и гнать горилку – нам на сбыток. А нас заставляет, чтобы мы на свой кошт отстраивали ему вновь королевский замок, чтобы сами на себя будовали тюрьму! Мало того, даже мешается в такие справы, какие належат, в силу майтбурского права, лишь одному мне; посылает сюда на Подол дозорцев, чтобы помешканцы тушили к ночи огни! Это мое дело, а не его, а он лезет! Прежний Аксак не был таким напасником.
– Ой-ой! И тот был ядовит: ведь с братом же моим Василем завязался… и хлопот было натворил, да мы таки одолели, – сверкнул глазами злобно Ходыка. – Этот-то правда, погрознее Аксака, позаяк гетман есть и сенатор, проте, невзираючи на все сие, и на него найдем артикулы и в саксоне, и в статуте, навяжем их на низку, как бублики, да и преподнесем… Подавится!
– Отчего же ты, любый, до сих пор не защищал нас от волка-сероманца?
– Признаться тебе, свате? Оттого, что обиду имел на вас в сердце, вот что! – Глаза у Ходыки загорелись, как у василиска, рот расползся в какой-то злорадной улыбке, а на всем лице выступило злобное выражение. – Зависти ли ради, что господь укрепил наш род всякими добрами да маетностями, страха ли ради, что я мудростью превзошел слепых неуков и темноту, ненависти ли ради, что доказал шляхетское наше происхождение, но против меня восстали ближние мои в магистрате, учали´ творить противления, и если бы не мои друзья, то, быть может, меня скинули бы и с лавников. – При этих словах он сжал свои руки так крепко, что цепкие пальцы его хрустнули. – А коли вы со мною, так и я ваш! Знаешь, какою мерою меряют…
– Ох, не по чести так думать, грех! Ведь ты помешканец киевский, ведь Киев тебя человеком сделал и обогатил.
– Киев?.. – прошипел Ходыка. – Хе-хе! Вот кто меня человеком сделал, и обогатил, и возвеличил… Вот кто, а не Киев! – потрепал он рукой по своей голове.
– А ее-то кто умудрил? Господь! Так и его святой град должен быть для тебя священным.
– Вон ты куда, – начал было дерзко Ходыка, но, заметив, что производит тем неприятное впечатление на Балыку, спохватился и сразу переменил тон. – Конечно, ни кто же, ино бог, а Киев мне так же дорог, как тебе, свате… Вот в этом разумении я и смирил свое сердце, понеже в лихие времена враждовать не приходится, а довлеет совокупиться воедино.
– Именно, именно – воедино! – подхватил возбужденный и обрадованный хозяин. – Стряхнем всякое зло, забудем свои власные скорби, обиды да соединим руки ради собратий наших, ради отстояния мийских прав, ради сполечного блага.
– А я разве не о сем хлопочу? – поднял трогательно вверх глаза лавник. – Ох-ох-ох!
– Вот это по чести, – потрепал войт от удовольствия по плечу гостя.
– Теперь я за мийские интересы перерваться рад и готов с тобой, свате мой вельмычтимый, рука об руку идти на всякие беды, а коли с тобой, – так, значит, со всем магистратом и со всем мистом. Так-то, верь, свате! Я ведь желаю с почтивым заступником киевским не то слиться душою, капиталом, а и породниться! – запел сладко Ходыка, хотя этот певучий тон скребнул по сердцу войта.
– Да если бог благословит, если будет на то его воля… – ответил на это уклончиво войт.
– А вот окрутим на рушнику деток, в том и появится божья воля: ведь без его воли нам и думки такой не пришло бы в голову?
– Оно точно; но все же еще, как дети? Придутся ли по душе друг другу. Ведь не нам жить, а им!
– Гай, гай, свате! Седой у тебя разум, а вот иногда… – Ходыка замялся и продолжал наставительно – Где же слыхано и где видано, чтобы малые сами правились? Без ока, без опеки они головы себе скрутят. Для того господь и родителей им на страже поставил, чтобы керували их на разумный путь.
– Конечно, отцовский совет и даже настояние полезны, – заметил войт, – но если сердце…
– Разве опять нашелся какой блазень или все тот еще… тюремный мертвец, – прервал войта Ходыка, прошипев змеей и прищурив злобно глаза.
– Нет, что ты? – встрепенулся старик.
– А коли нет, так нужно поторопиться, пане свате, шлюбом – весельем… Вот и масленица уже на носу. Колодки станут вязать и нам с тобою, – подыгрывался лавник.
– Да как же так вдруг? – изумился и нахмурился войт. – Да у меня еще все в расстройстве. Вот и сын не вернулся с грецким да цареградским товаром, а он ценный, сам здоров знаешь: камка золотая, адамашек, аксамит и всякие цацки… Ну и приходят в голову разные думки…
– Э, не морочь головы себе этим! Мой сын все досмотрит: он на всех хитрощах весьма зналый и дошлый. Я нарочито и дал его твоему новику для опеки и догляда. Вот что обмиркуй лучше, пане свате! – Ходыка отхлебнул немного из кубка и, придвинувшись поближе к своему будущему свату, начал вкрадчивым голосом – Тебе ведомо, что я не бедный, не жебрак… Хе-хе! Коли захочу, так твоего воеводу продам, куплю и выкуплю, и весь Киев аксамитом укрою. Значит, я сватаю твою дочку не из корысти… И без посагу отдай – не пожмусь…
– Что ты? Единую дочку-зирку да пустил бы в одной сорочке? – возмутился Балыка и нахмурил густые седые брови. – Есть у Гали и материнское, и честно нажитое мое…
– Да, Галя ведь от второй твоей жены, из богатого рода Мачох, – проронил вскользь Ходыка. – Я даже решил через год выделить Панька; пускай с молодой малжонкой начинает сам хозяйничать, а мы только будем назирать да тешиться… Этому меньшому я и маетков-статков больше даю, ибо простоват, то есть, – замял он скороговоркой, – не такой быстрый, как братья, плохонький, трезвый, смирный, а для малжонства[30]30
Супружество.
[Закрыть] ведь это клад!
Балыка утвердительно кивал головой и успокаивался.
– Так вот почему, – продолжал лавник, – нам нужно с тобой поскорее связать руки, как братьям; мне ведомо, что сенат порешил скасовать мещанам права, приравнять их к простым хлопам, к быдлу…
– Не может этого быть! – откинулся даже к стенке возмущенный Балыка, побагровев от гнева.
– А может статься, – ехидно поддразнил лавник, – уже в мелких местечках старосты гонят мещан на черные работы. Да вот и вам наказ есть окапывать стены.
– Ах они, клятые!
– Да ты успокойся, друже мой, нам, старикам, так принимать все к сердцу не личит. Я к тому ведь речь, что нельзя терять часу, нужно начать борьбу везде: и в городском суде, и в трибунале, и в королевском задворном, супликовать и королю, и сенату, ходатайствовать на сейме.
– Так, так… Именно нужно, не гаючи часу… Зараз же!
– Я не возьмусь за эту справу, – продолжал методически лавник, барабаня сухими жилистыми пальцами по столу, – не возьмусь, доколе не уверюсь, что с войтом Балыкою, а ведлуг[31]31
Через (пол.).
[Закрыть] него и с целым мистом, связан есть нерушимо, навеки, доколе все помешканцы не станут меня считать своим… А сие может справить один лишь шлюб, одно лишь кровное поеднанье наших семейств.
– Ну что ж… если бог судия… Я рад, что если потреба для всех, я приложу старание… Только дай срок…
– Коли есть желание, то дочь уломать не трудно, а там уж мы дадим себя узнать воеводе, доедем его, допечем – удерет отсюда, накивает пятами, а мы заживем на широкой воле. Коли Ходыка с вами, то не сумуй!
Успокоенный войт, с просветленным лицом, встал было к Ходыке, но в этот миг отворилась быстро дверь и на пороге её появился какой-то старик, одетый в свитку.
– Ясновельможный пане! – проговорил тревожно вошедший. – Нужно зараз домой!
– А что там? – схватился, как ужаленный, лавник.
– Пыльное дело… Пришел тот…
– А?! – произнес Ходыка и, сделав мимический знак, чтоб не проговорился слуга, прибавил поспешно. – Я сейчас же за тобой… Зови сына!