Текст книги "Первые коршуны"
Автор книги: Михаил Старицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
– Сожжем свои храмы, – закричал, захлебываясь от рыданий, Шевчик, – своими руками сами себя, жен и детей погребем под их развалинами, а не отдадим, не отдадим нашей святыни нечестивым унитам!
– Не отдадим! – прокатился по зале единодушный крик.
– Да будет так! – произнес строго Мачоха, подымаясь с места, и, простирая руки над собравшимися, добавил дрогнувшим голосом: – И да будет его святая воля над нами.
– Аминь! – ответило все собрание суровым, решительным тоном.
XIII
В лучшем покое ходыкинского будынка, убранном особенно вычурно – и тяжелыми штофными занавесями, и дорогой гербованой мебелью, вывезенной им из шляхетских маетностей да княжеских замков, – горит много свечей; свет от них лучится в резных рамах портретов, картин и киотов, играет в золотой и серебряной посуде, расставленной в шкафах, сверкает в хрустале и мягко тонет в роскошных коврах, раскинувшихся причудливыми гирляндами цветов по всему полу. Этот покой отворялся у Ходыки лишь в особенно важных случаях, и сегодня хозяин принимает в нем наипочетнейшего гостя, польного гетмана и сенатора, а вместе с тем и киевского воеводу ясноосвецоного пана Жолкевского. Воевода заехал к Ходыке уже ночью, без конвоя, желая скрыть свое посещение, оттого-то и в роскошной светлице не видно кого-либо из семьи Ходыки, ни даже слуги; двери все заперты, и за столом, уставленным флягами, жбанами да сулеями с мальвазиями, старыми медами и дорогим венгржином, сидят лишь Ходыка да воевода и ведут на польском языке таинственную беседу.
Воевода – плотный и крупный мужчина с мужественным лицом, подбритой чуприной и закрученными вверх усами; взгляд его серых глаз холоден и надменен, но не лишен проницательности; в прерывающейся изредка легкой улыбке кроется всегда оттенок презрения. Жолкевский одет в скромный кунтуш, только шпоры у его сафьяновых сапог блещут кованым золотом да рукоятка сабли дамашовки сверкает самоцветами.
Ходыка подобострастно угощает своего пышного, нежданного гостя и ведет речь вкрадчивым сладким фальцетом.
– Да, требуют… И пора наконец, пора! – продолжал с возбуждением монолог свой Жолкевский. – Перун меня убей, а это нежничанье с схизматским хамьем даже обидно! Пятнадцатый год идет со времени Брестского собора, а до сих пор почти ничего капитального для папского престола не сделано. И митрополит ваш Михаил Рогоза, и епископы Поцей, Терлецкий, Балабан приняли тогда унию и склонили к ней почти всю высшую иерархию, да мало, черт возьми, с этого вышло толку!.. Вот и наш знаменитый Скарга говорит, что дали маху: не обратили внимания на низшее духовенство… Но, по моему мнению, этих схизматских попов, это безграмотное быдло стыдно и в расчет принимать… Бог создал пóпа – для хлопа, а плебана – для пана!
– Видите ли, ваша ясновельможность, попов поддерживает мещанство, козачество и Запорожье.
– Ну, мещанство это нужно приборкать, и слово гонору, что я за него примусь, если только меня не отозвут высшие потребы крулевства; а это проклятое козачество, а особенно Запорожье, это гадючье гнездо, нужно раздавить каблуком, чтобы и следа его не осталось… Я не разумею, почему ясный круль и сенаторы с ним еще панькаются. Стонадцать им ведьм! Это бунтарское кодло, это саранча, которую, если не вытопчешь гусеницей, то она, окрылившись, все пожрет! Ведь были уже и Косинский, и Наливайко, и Лобода… так еще мало? Хотят выждать лучшего дьявола?
– За козаков ясный гетман прав неотменно, – кивал головою Ходыка, – у ясновельможного пана разум прозорлив и меток, но Запорожье потребно еще для охраны нас от татар.
– Ну пусть их до поры, до времени и сторожат… Но только сюда чтобы не смели тыкать и носа, а то еще, шельмы, станут поддерживать попов.
– Все они: и запорожцы, и козаки, и мещане, и хлопы – все это схизматское русское быдло из одной шкуры выкроено… И ведлуг того прилученье их до католицкого лона не только бы оказало Речи Посполитой услугу, но и самому этому бараньему стаду поскутковало б на доброе… дало бы освиту и некоторые права.
– Да, да… як бога кохам. Теперь решено не давать схизматам никаких должностей и конфисковать у них все маетности и все добра… Одним словом, извести их измором… Вот и Скарга привез мне наказ от святейшего папы и просьбу примаса крулевства, чтоб наискорее отобрать у схизматов киевские святыни: Софию, Печеры, Богоявленский монастырь и другие. Киев ведь в Украине найпервое и вельми чтимое место; на него все взирают… Если здесь перейдут храмы в католические руки, то и прихожане их перейдут несомненно, а за Киевом последуют и другие города: упорному схизмату останется лишь нищенство и бесправье да для поповского хрюканья хлев. Ха-ха! На раны пана Езуса, так будет!
– Ясновельможный, ласкавый пане! – Ходыка в умилении дотронулся рукою до полы воеводинского кунтуша. – Все это было бы досконале, но меня удивляет одна околичность: каким же способом ясновелебнейший примас, за згодою его милости короля Сигизмунда, может давать наказы – отбирать от схизматов и церкви, и имущества, и права, коли сейм в 1607 году постановил конституцию, утвержденную королем, о религии грецкой, а в прошлом году его яснейшая мосць снова подтвердил оную конституцию во всех статутах и артикулах?
– Какая такая конституция? – вскипел воевода Жолкевский.
– А вот пусть ясновельможный пан гетман полюбопытствует.
Ходыка отпер ящик в дубовом, почерневшем шкафу и вынул оттуда свернутый в трубку пергамент с большой восковой печатью, привешенной на большом красном шнурке.
Ходыка развернул перед гетманом свиток, написанный по-польски с примесью латыни, и, пробежав его глазами, остановился на одном месте и прочел его вслух:
– «В обеспечение греческой религии, издавна пользующейся своими правами, мы постановляем, что никаких должностей и церковных имуществ не будем никому представлять на ином праве, как только согласно духу их учреждения, по обычаям и правам, подтвержденным нашими предшественниками, т. е. исключительно дворянам русского происхождения и чистой греческой веры, не нарушая никаких законов свободы их совести и не препятствуя ни в чем свободе их богослужения».
– Что-о? Досыть! Помню, – ударил воевода по пергаменту кулаком. – Это потворство слабодушного короля, заразившегося чужеземным свободомыслием… Но сейм крикнет ему «veto»! О, крикнем и брязнем кривулей. Вот этой штукой прописать нужно схизматскому быдлу конституцию!
– Пан гетман прав; но это будет со временем, а пока конституция не отменена, то…
– Мы ее отменим, а святейший отец отпустит нам грехи.
– Да, но за конституцию вступится и русское шляхетство…
– Много этого шляхетства осталось? – захихикал Жолкевский. – Благодаря Скарге и его сподвижникам, вся молодь путем эдукации уже просвещена истинами вечной вселенской католической церкви, а отцы этой молоди или передохли, или пошли за детьми по истинному пути. Скоро и следа русского шляхетства не будет.
– Тогда-то уже смело приступим. Но пусть заметит ясный пан воевода, что, кроме дворянства, есть еще грозная сила, дающая оплот схизме, – это ставропигиальные братства, и яснейший король наш и пан, Сигизмунд, подтвердил дважды права им вот, – прочел Ходыка еще одно место в конституции: «Братствам церковным греческой веры подтверждаем все их права и привилегии». А эти братства здесь никому не подчиняются, а сносятся лишь с патриархом и имеют право ставить своих выборных попов и даже епископов.
– Тысяча дзяблов! – вскипел Жолкевский. – Я давно был против этик шаек и завтра же разгоню их. Это позор для нашего рыцарского сословия, чтобы в крулевстве кто-то имел, кроме шляхты, независимые права! Нет! Теперь я настаиваю неуклонно, чтобы сейчас были преданы унитам наиважнейшие схизматские храмы и чтобы уния перестала играть в жмурки, а подняла бы победоносно свой стяг. На тебя, Ходыка, я возлагаю надежду: ты унит, хотя не знаю, почему скрываешь свое почетное звание. Ты и должен способствовать исполнению желаний святейшего папы и Речи Посполитой, за это тебя ждут большие милости. Я тебя здесь не только войтом поставлю, но и устрою, на гонор, еще кресло в сенате.
У Ходыки захватило дух от прилива радости; прикоснувшись обеими руками к коленям воеводы, он низко нагнул голову и проговорил тронутым голосом:
– Припадаю к стопам ясновельможного пана за ласку и клянусь, что для престола святого Петра и для великой Посполитой Речи не пожалею ни добр, ни живота своего. Но, за позволением панским, я осмелюсь объяснить нижеследующее: до сего часу я скрывал свое почетное просветление не страха ради, а взглядно высшей потребы; я, корыстуючись мнимым благочестием грецким, снискивал себе однодумцев и навертал их к латынству. Теперь уже и в магистрате, и среди купечества имеется у меня некая громадка, которая будет стоять за панские наказы, ведлуг чего я просил бы ясновельможного пана гетмана повременить немного со своими мудрыми мерами.
– Но, пекло! До какого же времени?
– Не больше, как до великодня. Я к этому времени все подготовлю: верных ополчу, а неверных лиходумцев попрошу панскую милость устранить…
– Да ты мне только их укажи, то я в сей мент всех этих бестий перехватаю, посажу на цепь в подвалы, а то и на пали… Смотри же, это последняя отсрочка, и чтоб ты был готов! – Воевода поднялся с места. – Ну, мне пора… Выпроводи меня без шума да помни, что я как в милости, так и в гневе границ не имею!
Ходыка поклонился низко своему гостю и на протянутую им снисходительно руку ответил почтительным поцелуем в плечо.
Проводив своего именитого гостя, Ходыка возвратился в парадный покой, посливав в соответствующие фляги недопитое в кубках вино, потушил в шандалах и канделябрах свечи, кроме одной, с которой, заперши на замок двери, и прошел тихо в свою светлицу. Во всем будынку царила полная тишина, и шаги лавника раздавались гулко в мрачной светлице. Требование всесильного воеводы, поддержанное угрозою, хотя отчасти и пугало его, но зато обещание войтовства, а особенно сенаторского кресла покрывало страх и навевало на его душу умиление. Ходыка уже рисовал радужные картины будущего величия. О, лишь бы ногу в стремя, а там он пойдет и пойдет! Здесь он сумеет спихнуть риск с своих плеч на другие, он не раз уже загребал жар чужими руками, да и то кстати: теперь ему, при этой оказии, будет легко избавиться от своих врагов, вот и этот вырвавшийся на его голову ланец Семен, что три дня не дает ему ни сна, ни покоя… Вот теперь и с ним он сведет последние счеты! А там – дело решенное… И все балыкинские дукаты и добра очутятся здесь! Ходыка ударил себя игриво по карману и вспомнил, что перед приходом воеводы привез ему гонец от официала киевского униатского митрополита, бискупа Грековича, письмо, которого он не читал. Ходыка подошел торопливо к столу, на котором стояла шкатулка, и вынул оттуда это послание, скрепленное желтой печатью. Послание начиналось с благословения святейшего непогрешимого папы, передаваемого ему через Поцея; далее шел запрос, сколько вновь приобрел адептов костел стараниями верного сына воссоединенной с Римом церкви, раба Федора, и нет ли среди неофитов надежных людей, которых бы можно было посвятить в ксендзов и плебанов? Наконец, Поцей, как глава киевской иерархии, приказывал Грековичу прежде всего отобрать от схизматов святую Софию и передать ее унитам.
Грекович в заключение замечал, что он сам вскоре возвратится в Киев и при содействии вельможного пана лавника, обещавшего передать в руки своих единоверцев-унитов все киевские святыни, да при помощи пана воеводы исполнит немедленно поручение его ясновелебности.
В приписке были еще кое-какие двусмысленные поручения Ходыке.
– И этот бывший расстрига туда же гнет, – пробурчал вслух Ходыка, раздраженный тоном письма, – тоже призывает, вот пусть попробует сам распорядиться! Нет, – решил Ходыка после некоторого раздумья, – нельзя того допустить, а то он, не спросясь броду, полезет в воду да и других потопит! – И Ходыка, доставши из шкатулки лист толстого синего паперу, придвинул к себе чернильницу и затемперовал перо, чтобы ночью же написать ответ его превелебию, как вдруг за стеной, прикрытой тяжелым ковром, раздался глухой стук.
Стук этот раздался так неожиданно и в такое неурочное время, что Ходыка схватился с места и расширенными глазами стал озираться кругом и вслушиваться в чуткую тишину; через несколько мгновений снова раздался стук, а потом, после небольшой паузы, повторился и третий раз.
– Юзефович? – прошептал Ходыка. – Но в такой поздний час? Что могло случиться?
Ходыка нерешительно подошел к стене, отдернул полу ковра и, нагнувшись к скрытой за ним потайной двери, проговорил сдержанно:
– Кто там?
– Я, я… раб ясноосвецоного! – послышался за стеною глухой ответ.
– Что там прилучилось? Ведь далеко за полночь!
– Пустите! Важные новости.
Щелкнул замок, отсунулась задвижка, и из-под ковра вынырнула жалкая фигура дрожавшего и бледного, как полотно, клиента можновладного дуки.
– Говори скорей! – уставился на него глазами встревоженный и тоже побледневший Ходыка.
– Мне нельзя больше оставаться здесь и одного дня… – заговорил прерывистым голосом, жмуря от света глаза, Юзефович. – Нужно бежать немедленно… да так, чтобы и след простыл.
– По какой случайности?
– Я только что из братства… был на их раде.
– Ну?
– Принят в братчики Семен Мелешкевич. За него Скиба, старый Мачоха, и все требуют, чтоб немедленно подавал он в магистрат позов на твою милость за растасканное его добро и жалобу бурмистру на подлоги и лжеприсягу… Называли даже меня: я едва улизнул.
– Гм! Щеня! – прошипел Ходыка, хрустнув пальцами. – Думает укусить? Ну, ну, потягаемся; я тебе утну хвост и выломаю зубы.
– Вельможному-то пану бороться легко, а мне, несчастному, не дадут и пискнуть: ведь докажут же, наведут справки, что я ради пана ложно показывал и присягал. А за это, ласковый мой добродий добре знает, что по голове не погладят. А, пожалуй, совсем ее отберут. И что же тогда я без головы? Ни себе, ни пану!
– Положим, что она у тебя не такая и важная, а тебе все-таки ее шкода, поелику своя… Только ты успокойся: этого ланца Семена я и завтра могу бросить в тюрьму!
– Разве один Семен? – продолжал плаксивым голосом Юзефович, – Их там целая зграя… Они разорвут меня, как псы кота.
– Ну, как хочешь, а ты мне теперь отменно потребен… Своей башкой ты не раз рисковал, так тебе это за звычай…
– На милость, ясновельможный, – взмолился Юзефович, хватая за ногу Ходыку, – видима смерть страшна… Я все… всегда… по гроб живота… только в другом месте.
– Цыть, блазень! – топнул ногою Ходыка. – Со страху растерял последний свой разум: ты внимай тому, что я говорю. Вот лежит лыст ко мне от Грековича. Светлейший пан, ясный круль, и Речь Посполитая объявляют в нашем панстве лишь одну католическую с подручной ей унией веру; схизматская же вера уничтожается, все схизматы лишаются прав и имущества; оно будет разделено между унитами. Грекович запрашивает меня, – указал на лыст пальцем Ходыка, – кого бы посвятить в ксендзы? Ну, конечно, я первым поставлю тебя. Вот тогда и посмотрим, что сможет учинить бесправное хамье с полноправной, неприкосновенной персоной, подлеглой духовному лишь суду?
Юзефович все еще дрожал и не мог сразу оценить слов своего властелина. Он вздохнул несколько раз, отер рукавом пот, выступивший росой на его лбу, и, несколько успокоившись, попросил позволения самому прочесть этот лыст.
– Читай, читай! – засмеялся Ходыка. – Присядь к свечке да выпей от переполоху чарку зверобою.
– Коли панская ласка, – осклабился Юзефович.
Ходыка поднес ему добрую чару и, отойдя в сторону, стал наблюдать за выражением лица своего клиента.
По мере чтения лыста лицо у Юзефовича прояснялось, на щеках выступал пятнами густой темный румянец и глаза разгорались огнем.
– Да, теперь я уразумел и головой готов заплатить за панскую ласку, – заговорил он наконец. – Но пока все сие совершится, меня заквитуют.
– Пожалуй, – согласился и Ходыка, – тебя мало долюбливают… Видно, твоя матка забыла тебя в любистку скупать, – захихикал он ядовито. – Так мы вот как уладим сию справу: я заявлю в магистрате, что выпроводил тебя по своим препорукам в чужие края, а ты потай останешься здесь, на Подоле… перерядишься, переменишь личину… тебя этому не учить – и будешь следить за Семеном и за его сподручными, пока их всех не прикрутим… Это не забарится… А тем часом Грекович посвятит тебя в ксендзы униатские, а мы подцепим и попадью.
– У меня уже есть на примете, – улыбнулся до ушей Юзефович.
– Ну, значит, згода? А вот тебе для укрывательства еще десять дукатов.
Юзефович поспешно спрятал в карман предложенное золото и сладким голосом произнес:
– Ясновельможный пан знает, что я преданный раб ему до могилы. Значит, на все готов: предаю опять свой живот в панские руки – ох-ох! А вот тут я вижу в лысте ясновелебного плебана некие препоруки… Если дозволите, ясновельможный, взять лыст, то я все их исполню.
– Нет, ты выпиши лучше эти наказы, а самому лысту место в шкатулке. Вот папер.
– Так, так, – согласился смущенный Юзефович, закусив губу, и принялся выписывать некоторые места из письма, поглядывая искоса на Ходыку. А Ходыка, опустив на грудь голову, задумался глубоко.
Юзефович следил за ним зорко и усиленно скрипел пером, выводя уже просто какие-то каракули; левой же рукой он вытянул из-за пазухи лист бумаги, приложил его к письму, и убедясь, что он подходит по величине и по цвету, сложил его так, как было сложено письмо плебана, и посмотрел подозрительно на своего патрона.
Ходыка, видимо, дремал. Тогда Юзефович, подложив осторожно лыст Грековича под локоть, проговорил громко:
– Кончил!
Ходыка вздрогнул и стал протирать глаза.
– Вот! – поднял торжественно Юзефович пустой, сложенный лист бумаги, положил его осторожно в шкатулку и, заперши ее, передал ключ Ходыке.
– Ну, исполни же все гаразд, – поднялся довольный господарь, так как многие поручения были для него щекотливы, а отказать в них не входило в расчет. – Смотри же, береги язык.
– Могила! – проговорил торопливо Юзефович, приложив руку к груди, и поспешил улизнуть поскорее.
XIV
По уходе Юзефовича, Ходыка, несмотря на поздний час, не лег спать, а принялся отписывать официалу Грековичу, стараясь подыскать довольно веские причины, чтобы оттянуть хоть на некоторое время исполнение желаний униатского митрополита Поцея. Воеводу-то он успел отговорить от немедленных мер, но удастся ли в этом убедить хитрую иезуитскую лисицу – это было вопросом, и если Поцей решится настаивать, то Жолкевский приступит к насилиям, а тогда ему, Ходыке, нужно будет снять маску и отказаться навсегда от родственных связей с Балыкой, от его добр и от своего влияния и господства над горожанами.
Ходыка тер себе рукой лоб и старательно подбирал доводы и факты, доказывающие, что через месяц, через полтора победа унии будет несомненна, но что компания, поднятая раньше этого срока, может быть скомпрометирована бурным отпором, а это во всяком случае нежелательно. Ходыка перечитывал написанное, обдумывал дальнейшее изложение и в эти антракты либо чинил гусиное перо, либо снимал щипцами нагар со свечей, либо, глубоко задумавшись, ломал свои пальцы.
«Да, если они поторопятся, тогда пропадет вся моя справа с Балыкой, – вихрились в его голове тревожные мысли, – а потому нужно и мне действовать нагло: с одной стороны, удержать рвение Грековича, а с другой – принудить этого старого дурня к скорейшему решению судьбы моего сына. Осталось до масленой лишь десять дней, а после ведь месяца два с лишком нельзя будет брать шлюба. Но так долго сдержать латынский наезд я буду не в силах. Значит, нужно воспользоваться этими десятью днями, напрячь все усилия и сломить Балыку вместе с его богобийной дочкой!.. Нужно поскорее… завтра же с ним увидеться, если он вернулся… Кстати, я вчера получил письмо от сына за наши товары: могу порадовать и его».
– Да, завтра же! – повторил он вслух и принялся снова за свое послание.
Почти перед светом улегся в постель Ходыка, да и то не сразу заснул: тревога, поднятая вернувшимся так некстати Семеном, сомнительный страх Юзефовича и предстоящая борьба с войтом не давала успокоения его нервам; мысли не улегались, а перелетали то от Балыки к Семену, то от Семена к Юзефовичу и ткали различные комбинации для поражения врагов и для самозащиты.
Наконец-то все это слилось в какой-то хаос путаных и нелепых картин…
На другой день посланный им челядник к Балыке сообщил своему хозяину, что пан войт вернулся вчера еще ночью и сегодня утром рано пошел в свой склеп суконный. Ходыка немедленно накинул на плечи дорогую шубу, надел соболью шапку, взял в руки трость с золотым набалдашником и поспешил на братскую площадь, чтобы не утерять войта и застать его в лавке, где удобнее всего было переговорить о деле.
Суконная лавка Балыки помещалась на площади против Братства, в каменном ряду, среди лучших тоговременных магазинов – склепов. Алый, развевающийся наподобие флага кусок материи у входной двери составлял ее вывеску. Самый магазин помещался в полутемной низкой, сводчатой комнате, а главный склад сукон и других материй находился в подвале, куда вела крутая лестница, спускавшаяся из склепа в колодец, закрывавшийся лядой; кроме входной, застекленной двери, в глубине магазина было еще две небольших: одна с прорезанным окошком вела в контору порядника, а другая, глухая – в отдельную светличку самого хозяина.
Когда Ходыка вошел в лавку, там уже толпилось немало покупателей: панов в аксамитах и блаватах, козаков в кармазинах, горожан в более скромных и темных костюмах; среди толпы виднелись у лав и женщины в длинных охватах и кунтушах, в корабликах и в очипках на головах, повязанных тонкими, как кисея, намитками. На лавах были разбросаны сукна заграничных фабрик (лионские, фаляндышевые и др.) ярких цветов – кармазинного (ярко-малинового), шкарлатного (пунсового, кардинал), червоного, жовтогорячего, вишневого, синего, блакитного (голубого), белого; темных же цветов виднелось мало, а черного и совсем не было.
В склепе стоял гомон голосов разнообразного тембра: крамарчуки задорно и шпарко выхваливали достоинства товара и ничтожество за него цены, женщины звонко оспаривали крамарчуков, смеялись и сбавляли цену, козаки молча, угрюмо рассматривали крам и одним словом решали покупку; паны больше брали на бор (в кредит) и уславливались гордо о сроках платежа.
Ходыка обратился к ближайшему крамарчуку:
– Где хозяин?
– В светличке, ясновельможный пане, – ответил с особым почтением приказчик, указав на глухую дверь.
Ходыка протиснулся в толпе покупателей и поспешно вошел в указанную дверь, к которой вели четыре ступеньки. Он очутился в небольшой, светлой, уютной комнатке, два окна которой выходили на внутренний двор; комнатка обставлена была низкими диванами, покрытыми коврами, между окон помещалась конторка, за которой и сидел спиной к двери пан войт. Ходыка вошел так тихо, что его не заметил хозяин магазина, погруженный в коммерческие расчеты. «А не пошкодит и эти склепы приобщить тоже к моим, – блеснула в голове лавника мысль, – да и торговать смело именем невестки, не боясь этих подставных ошуканцев». И Ходыка, кашлянув в руку, заставил обернуться пана войта.
– Пан добродий! – произнес он удивленно. – А я было собирался к тебе.
– А я, как видишь, любый свате, не дождался дорогого гостя, а сам завитал.
– Спасибо, спасибо!
Приятели обнялись, и Балыка усадил на диван своего гостя, подложив ему под спину сафьянную, хитро штукованую подушку.
– Ну, что доброго? – спросил заинтересованный войт, зная хорошо, что Ходыка не пришел бы даром.
– Нет, пусть сначала сват мне расскажет, как все там уладил?
– Да там все благополучно; дочка довольна, с другими я переговорил, доступу не будет, а на думки дытыны будут благодеять почтивые люди… Там-то все гаразд. А вот тут вчера я встретил этого ланца Семена, что бежал из нюренбергской тюрьмы. Он с такой грозьбой налетел на меня, что я сначала дажа опешил; этот блазень стал требовать, просто править Галину, похвалялся, что не допустит, чтоб ее выдали за дурного Панька, что, мол, батько над своим дитем не властен на гвалт, что он потянет на суд и в магистрат и Ходыку.
– Неужели насмелился он в очи пану войту говорить такие прикрые речи?
– Да просто нависной какой-то: глаза как угли, дрожит весь, то бледнеет, то червонеет…
– С этаким харцызякой опасно и встречаться, – проговорил угрюмо Ходыка, бросая исподлобья вокруг тревожные взгляды. – Я удивляюсь, как пан войт не поступил с ним по закону? В книге правной, саксонским зерцалом именуемой, под словами войт и бурмистр, а також в Литовском статуте, раздел 14-й, артикул 7-й и пункт 1-й, значится: «Же кто дерзнет войта, судию, либо бурмистра, чи лавника чести коснуться и погрозками образити, такового, не гаючи часу, брать под арест и держать на веже до шести тыжней». Но паче сего: зерцало саксонское, под словом гвалт, и литовский статут, раздел 4-й, артикул 32-й и пункт 1-й, гласит нижеследующее: «Кто до кары на горло декретованный есть, а утеком сбег, того все гражданское жительство ловить всячески мусит, а кто бы такового злочинца, маючи до того способность, не ловил и не арештовал, то таковой належит ровной вине и каре, яко и той злочинец».
– Нет, я осадил его, – заговорил перепуганный войт, – я ему… тее… запретил переступать порог моего дома… а про Галину и думать… да и пригрозил, что как утикача-баниту велю взять до вежи… если он своей волей не уберется тотчас же из Киева.
– А эту бестию подобает взять до вязенья, понеже большое небеспеченство для всех, если душегубы-гвалтовники будут ходить без зализ и без дыб по улицам вольно, да и заарестовать его нужно найхутче, пока не случилось беды… Но все это покоя не даст. У него тут найдутся головорезы-приятели, которым всякое бесчинство – за жарт, а то и из старых голов кто пристанет, пакости ради: ведь многие же меня за ворога мают… Ну, да на это начхать! Я не боюсь, же меня покликают до права, я и сам за него держусь и другому сломать не дозволю! А вот дивно мне, что ты говоришь, сват, будто запретил ему видаться с Галиной… Да он всякого затопит ножом, а розшукает ее и, не спрашиваясь батька, просто умкнет да и обесчестит навек!
– Господи, что же его начать? – растерялся Балыка, думавший и сам, что угрозами такого завзятого не отвадишь. – Утнуть разве голову для спокою, да нет, жаль… сын старого товарища…
– Жалеть-то нечего… И сам бы батько не пожалел его, когда бы встал теперь из гроба. Самое было бы лучшее утнуть голову, и право, и статуты, и артикулы на то подобрать можно, и воевода ствердит, но пойдут ли на такой декрет панове бурмистры?.. Ой, не думаю! Нужно, конечно, и про то дбать, но потребно зело и другие меры принять. Вот я пришел к тебе, свате, окончательно и решуче обрадыться о разных околичностях и о нашей справе. У тебя один этот разбойник, а у нас за спиной погрознее еще разбойники, каких так просто и не сдыхаешься… Я получил из Варшавы певные вести, что король вместе с примасом королевства, архиепископом Гнезднинским, по пропозиции святейшего папы, вознамерились обратить всех схизматов в унитов, а потом и в латынов, и к сему немедленно приступить; для чего они задумали у всех русских грецкого закона отнять все добра, все земли, все права и привилеи, и у шляхты, и у горожан, и у мещан, и у козаков, и селян, кроме сего, отобрать у них и церкви, и руги, и священные шаты, сосуды да и передать все это католикам. По этим забегам католическим собирается сейм, и если он утвердит постановы римской курии, то весь русский край пропадет и погибнет.
– Боже всесильный! Ужели не защитит нас десница твоя? – воскликнул потрясенный этой вестью Балыка.
– На бога надейся, а сам не плошай. Оттого-то я и прибежал к тебе, свате, чтобы наших прав и привилеев поторопить оборону: не можно терять и хвылыны. Ведлуг чего довлеет зараз лететь в Варшаву с петициями к королю и сенату, Дабы искусно и хитро доказать им, же русский народ ни за что не подчинится гвалту и скорее потонет в ворожей крови, чем продаст веру отцов, что вспыхнет страшный мятеж и разольется по всей Польше пожаром.
– Да поезжай поскорее, на бога тебя молю, борони нас. Будь ходаком, друже мой, от целого города, – промолвил тронутым голосом войт, – и не забудет родной край повек добра, какое ты всем нам учинишь!
– Нужно пыльно спешить, иначе грозит страшное лихо и разор неминучий, – продолжал убежденно Ходыка. – Но я с места не рушу, – подчеркнул он, – пока своей справы не выправлю, сиречь пока не повенчаю своего Панька на твоей Галине.
– Но разве же это возможно так нагло, так раптовно? – взмолился войт, чувствуя, что Ходыка захлестывает на его шее петлю. – Я ведь обещал и слова не сломаю, но дай срок… Теперь масленица на носу, так, значит, вязать, что ли, веревкой дитя?
– Вот это самое и меня допекает, что масленица на носу, а там наступит и великий пост, да светлая седьмица… Я буду хлопотать за горами, за реками, а тут этот шельмец над войтовой дочкой насмеется. Нет, свате, обицянкы-цяцянкы, а дурневи радость, а я дурнем жить не желаю. К моему горлу, свате, приставлен нож, так мне не до обицянок: мне либо связать себя перед богом с вами навеки, либо прилучиться к можновладному рыцарству, что, конечно, прибыльнее…
– Остановись, свате! Бойся бога! Ты произнес такое страшное слово, от которого содрогнутся и печерские страстотерпцы, – ужаснулся войт и даже перекрестил Ходыку от наития на него злого духа.
– Почто же я, будучи чужим для ваших мещан, ненавистным, почто буду я, не породнившись с их головою, подставлять за мийские права свою спину, стану отказываться от власти, почету и всяких прав? Ха-ха!! Это было бы не по-ходыковски, а потому вот мое последнее слово: там что хоч про меня думай, свате, а я повторяю, что или до масленой шлюб, или я вас покину…
– Пощади же мои седины! Да разве можно на такое дело пойти? Да если бы я наложил на родное дитя руки и связанное приволок к алтарю, так и то ни один поп не станет из-под гвалту венчать… Все, что я могу обещать, – это приневолить ее и просьбами, и угрозами, и разными обещаньями да наставленьями, чтоб согласилась дочь хоть на обручение, а это ведь все равно.
– Обручение – не шлюб; уже если можно склонить на обручение, то можно склонить и на шлюб. Ты, свате, втолкуй ей, что она совершит святой и великий подвиг, что она согласием своим купит защитника для ее веры и для ее народа… Это может сломить каждого, а она богобийна…
– Хорошо… все испробую… только не требуй невозможного. А то ведь раз человек заявляет, что может изменить и своему народу, и своему благочестию, то какая же ему вера?