355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Старицкий » Первые коршуны » Текст книги (страница 13)
Первые коршуны
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:45

Текст книги "Первые коршуны"


Автор книги: Михаил Старицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

Мелешкевич нашел очень удобное место для засады – полуразрушенную сторожку вблизи ходыкинского сада, так что оттуда и в темную даже ночь можно было видеть, если входил кто в садовую калитку с глухого конца; но пока его засады были безуспешны.

Богдана, передавая Семену всякие новости и ободряя его постоянно, сама, между тем, очень сильно тревожилась, что от запорожца, уехавшего с месяц назад в Переяславщину для розыска Галины, не было до сих пор никакого известия: словно канул в воду! Семену-то она объясняла это благоприятными обстоятельствами, а сама тревожилась не на шутку: она боялась, чтобы с самим запорожцем не случилось какой-либо беды. И эта тревога въедалась щемящей тоской в ее сердце. Богдана старалась себя уверить, что ей просто жаль запорожца, как человека, как доброго знакомого, как удалого и завзятого козарлюгу; но сердце с этим не соглашалось и с каждым днем ныло назойливей и больней. Несмотря на свой веселый, беззаботный характер, Богдана теперь часто задумывалась и по целым часам уныло молчала, а то схватывалась иногда, словно от жгучей боли, и уходила куда-нибудь далеко, на Оболонь, к пустынным берегам Днепра, где ходила до изнеможения, а вернувшись домой, бросалась на постель и спала более полусуток.

– Ты, Семен, вот как себе радь, – советовала она и Семену, когда тот говорил ей про свои неукротимые муки, – коли тебя припечет тоска, так ты ходи до утомы и расходишь тоску, а, боронь боже, не сиди и не распускай своих дум: растравят они нудьгу-тугу, и она гадюкой вопьется в твое сердце.

Семен слушал эти советы и любовно, тепло смотрел своему другу в глаза, на которые набегали непослушные, предательские слезы…

Так время тянулось до четвертой недели поста.

В чистый четверг Богдана сидела за вышиванием золотом и серебром воздухов в Рождественскую церковь. Работа как-то не спорилась: Богдана часто опускала руки и, уставив глаза неподвижно в пространство, глубоко задумывалась; тоска начинала одолевать ее с каждым днем все больше… И вдруг, в минуту полного самозабвения, до слуха ее долетел раскат знакомого смеха. Богдана вздрогнула и насторожилась. Краска залила ей лицо, сердце учащенно забилось. За дверями кто-то здоровался с ее матерью и звонким, веселым голосом говорил: «Да я ж, паниматко, не кто, как не шаленый палывода. Наш брат и в воде не тонет, и в огне не горит!»

Дверь приотворилась, и женский голос крикнул Богдане:

– Знаешь, доню, кого я веду?

Но Богдана уже по смеху узнала того, за кем ее сердце било тревогу, а когда заслышала его голос, то уронила на пол работу и, не дожидаясь гостя, бросилась к двери; на пороге стоял уже сияющий радостью запорожец, ее недавний приятель Иван Деркач.

– С коня и прямо к вам, моя люба панночко! И не выпадало бы нашему брату, гуляйветру, а занудывся…

Богдана в порывистом движении чуть было не попала в объятия Деркача, но удержалась вовремя рукой за стоявший у двери шкаф. Своего радостного волнения она, впрочем, скрыть не могла: оно сверкало в ее лучезарных глазах, играло в улыбке, пылало на обворожительном личике… Но Богдана, насколько могла, взяла все-таки себя в руки и проговорила деланным, сердитым тоном на желание гостя подойти к ручке:

– Пану бы не следовало и протягивать руки, – произнесла она кокетливо, нахмурив соболиные брови.

– За что?

– А за то, что до сего часу и вестки о себе не подал и заставил друзей беспокоиться…

– Так и панна обо мне беспокоилась? – воскликнул восторженно запорожец. – Ге! Так это такая счастливая для меня хвылына, что лучшей, верно, уж и не будет… Ей-богу, отмахни лучше кривулей мне башку, – и он обнажил свою домашовку и подал ее рукояткой Богдане.

– Что ты? Здурел, что ли? – крикнула напуганная старуха.

– Жартует наш друг, – улыбнулась приветливо Богдана и, протянув руку, добавила весело – Ну, повинную голову и меч не сечет!

Запорожец почтительно, но и порывисто поцеловал руку Богдане, а она облобызала нежно его в лоб.

– Тут-то голова моя не совсем была и повинна, – заговорил запорожец после приветствий, усевшись в уютном уголке возле Богданы и ее матери. – Ведь я был в проклятой неволе, в леху замурован, так что оттуда никоим образом не мог послать весточки.

– Господи! В неволе? – вскрикнули разом мать и дочь.

– У татар? – добавила с ужасом старуха.

– Какое у татар! В когтях у самого Ходыки, а этот аспид почище татар.

– На бога! Каким робом? – заволновалась Богдана.

– А очень просто. Поехал я в Басань, в главный ключ его владений, чтобы там пронюхать что-либо про Галину и про Ходыкины плутни… Ну, я достал себе лапсердак, ярмулку и патынки, одним словом, нарядился жидом, – я ведь по-ихнему и джерготать трохи умею, – так вот нарядился, чтоб меня не узнали…

– Ха-ха-ха! – не могла удержаться от смеху Богдана. – Вот так штуку пан добродий придумал, уж именно антик, как жидки брешут… Да какой же из запорожца может выйти жид? Где ж таких велетней найти меж жидками? А оселедець, а усы где же пан девал? Да тебя сразу, верно, признали, что ряженый?

– А признали, бесовы дети, угадала панна, как раз! Начал я джерготать с жидками, а они все меня меряют глазами и распытывают, что мне собственно нужно? Я хитро этак подхожу, закидываю на здогад бурякив, щоб далы капусты, и таки одурил… стали они охотно мне все рассказывать, что именно какую-то панну вез Ходыка в закрытом рыдване, что, вероятно, завез ее в Переяслав, а про Ходыку стали брехать откровенно, что напастник и лиходей, обдирает всех и их, бедных жидов, что если бы кто нашелся да прихлопнул этого аспида, то они бы всем кагалом отблагодарили его. Я таки их обчеркнул курячим зубом и вытянул языки! – хвастался запорожец. – Ну, закинул я и про Ходыку, что, мол, может найтись молодец и свести счеты с этим грабителем. Они стали меня еще больше поить и напрашивать… Только вот какими шельмами оказались!.. Напоили меня каким-то дурманом или еще горшим чертовским зельем. Я как хватил этой отруты через край, так замертво и свалился…

– Ой мамо! – всплеснула руками Богдана, пораженная ужасом, – Ведь они могли отравить насмерть! Ведь может быть и теперь еще вада?

– Хе! Добрый камень все перемелет!

– Да как же можно было довериться жидам? Они нарочно все прикидывались, чтобы у пана выведать, а сами, верно, зараз же дали знать об этом Ходыке!

– Именно, как была там, панно! Не помню и не знаю, как они меня нечувственного взяли и куда-то оттарабанили, а прочумался и пришел я в себя уже через добу, не раньше; коли очувствовался я, тогда только понял, что лежу связанный в каком-то мокром и темном, как гроб, леху…

– Матка божа! – вскрикнула старуха. – Да не мучь ты меня, а скажи скорее, как ты вызволился от этих розбышак, что наважились было стратить тебя?

– Я и сам было так думал, но злодеи не хотели меня убить зараз и заморить голодом. Они, очевидно, ждали кого-то, чтобы катовать меня и выпытывать, что им было цикаво. Мне принес кто-то хлеб и воду, сказавши гостро, – ты, мол, козаче, утекать и не думай: муров не прогрызешь и железных дверей не прошибешь… Да и оприч того, коли постережем такую твою думку, то прикуем и руки, и ноги, и стан твой цепями к стене. «А долго мне сидеть тут?»– спросил я. «Пока не сдерут с живого тебя шкуры и не посадят на палю». – «Спасибо, – ответил я, – за добрую весть: рад ждать».

– Славный мой завзятец, – уронила Богдана и украдкой смахнула набежавшую на ее ресницы слезу.

– Да не мучь же!.. Неужто ты так и дожидал этих катюг? – волновалась страшно старуха.

– Дожидался, да не дождался… Я таки сумел развязать зубами веревки на руках. Таки просто перегрыз их, а потом развязал и ноги. Сторож только раз приходил в добу; при нем я накидывал на себя веревки, а без него вольно лазил по леху. На счастье, у меня осталось в кармане кресало и добрый кремень; коли я кресал, то искры освещали хоть на миг темноту, и я при том слабом свете мог оглядеть мою тюрьму, хоть немного распознать, где двери и далеко ли шел мур? В одном месте я нащупал, что мур был обвален, а за ним лежала рыхлая земля. Я нашел в леху обломок кандалов и начал этим железом рыть подкоп… Благо, сторож никогда не входил с свитлом.

– Ну и выкопался, выкопался? – перебивала его терявшая терпение мать Богданы.

– Как видите, паниматко! Жив и здоров и счастливее теперь в сто раз, даже больше, чем был прежде, пока не сидел в этой яме.

– Ну, уже ты пойдешь жартовать. Слава тебе, царица небесная, что минулась беда, а то куда было занесла тебя твоя буйная голова? Ну да теперь я покойна… Пойду сниданком распоряжусь, чтобы подкормить его хоть трохи, а то охлял, да за Семеном пошлю.

– Да, да, пошлите, мамо, пошлите! – подхватила и Богдана.

Оставшись с запорожцем, Богдана долго молчала, закрывши лицо рукой, а потом промолвила вместе с тяжелым вздохом, словно простонала:

– Ой леле, леле! Недаром же меня грызла тревога: на волосок ведь пан был от катувань, от смерти…

– Что ж, панно, наша доля такая! – ответил, глядя любовно на Богдану, козак. – С кирпатой у меня щодня схватки, так и привыкли смотреть ей прямо в глаза… Эка невидаль! Не напугает! Да и что такое жизнь? Забавка! Только день наш – ну и пользуйся им, а завтра протянешь ноги – и то гаразд: отдохнуть тоже приятно!

– У, недобрый! – бросила укоризненный взгляд на запорожца Богдана. – Ему только про себя, а про друзей и байдуже?

– Да ведь друзья вспоминают всегда лучше мертвого, чем живого, – улыбнулся счастливо козак.

– А вот я б мертвого ни разу и не вспомнила, – шутила уже и Богдана. – На дидька мне мертвый? Живому – только живое!..

– Э, коли так, так я теперь зажену кирпату в багнища и на очи к себе ее не пущу! Господи, да как же мне весело да радостно! Ей-богу, сором признаться, а больше чую утехи, чем тогда, когда в первый раз заарканил татарина… Ой лыхо, чтоб не пропал я совсем!

– Чего? – испугалась и вспыхнула невольно Богдана.

– Да того, что вот… черт знает что… словно бы пьян… либо весел так, либо збожеволил: все танцует в глазах и смеется, а в груди словно шмели гудут и отбивает кто трепака. Эх, так и пошел бы зараз кривулей косить направо и налево, чтобы одному на сотню, да с гиком, да с смехом!

– А вот лучше попробуй покосить зубами, – сказала, смеясь, Богдана, завидя, что прислужница и мать ее несли и миски, и полумиски, и сковороды, и сулеи, и пляшки.

Все принялись весело за сниданок, даже старуха чокнулась и поцеловалась с Иваном. Тяжелое впечатление от ужасов, каким подвергался их милый приятель, было заменено теперь лихой радостью, что видят его здоровым и веселым.

Беседа перекрещивалась и возбуждалась искренней радостью и весельем: всякий торопился передать Ивану впечатления, новости и предположения. Запорожец смешил всех своими выгадками, прибаутками и приключениями на разведках. Впрочем, его указаниям про Галину никто не верил, так как они были только от жидов, да и сам козак над ними и над собой теперь подсмеивался.

– Ду, уж можно сказать, что выведал до цяты, – трунила Богдана.

– До цяты? Го-го-го! – хохотал запорожец. – Нет, я таки выведаю до цяты, только вот… – Но ему не дали окончить фразу: кто-то порывисто обнял его и зажал ему рот поцелуем.

– Семене! Брате! – только выкрикивал запорожец и в свою очередь душил побратима в объятиях.

Семену переданы были, конечно, все хитрости запорожца, как он околпачил евреев, выведал все до цяты и как попал в западню.

Забило веселье еще более игривым ключом, и сниданок превратился в пирушку закадычных друзей, светлую, радужную, подогретую лучшими чувствами, какие даны на земле человеку.

Когда приятели возвращались домой, запорожец, несмотря на то что у него в голове и бубны гулы, и склык-казан бил тревогу, завел-таки со своим побратимом и деловой разговор.

– А что, как твоя засада на шпига Ходыки? Выследил, поймал? – обратился он с вопросом к Семену.

– Устроить-то устроил, – ответил Семен, почесывая затылок, – да все неудача. Сколько ночей на чатах провел – и никакого толку. Если кто и проходит в калитку, то все разные люди: то чернец, то крамарь, то жид, то простой мужик, то харпак, то нищий калека, видно, за подаянием.

– В глуху нич? – засмеялся козак.

– Да оно, пожалуй что не слушный час, а проте кто его знает? Ну, а все же хватать первого встречного не приходится. Вот если б я заметил, что один кто-либо вчащает к этому аспиду, тогда я б его сцапал.

– Вот досада, матери его ковинька! Я, знаешь, так лют на этого шельму Ходыку, что всех бы, кто к нему ходит, переловил и перетрощил, а его самого, лишь бы в руки попался, уконтентовал бы добре: на его ребрах выместил бы и Басань, и все грабежи его! Ну, да уж будь я не я, а он моих рук не минет!

– Только ты с запалу не попадись ему сам в руки.

– Черта пухлого! Теперь уж меня не проведешь!.. Да и он, сатана, хоть всю нечистую силу на помощь возьмет, а от меня не открутится. Уж я его! Да стой!.. Почему ты думаешь, что все разные люди к нему ходят? А может быть, что один, да переодягается щовечора в разное?

– Мне это не приходило в голову, – смутился Семен.

– Го-го! То-то и видно, братухо, что ты еще в хитрощах неук, а мы так на них и собаку съели, и котом закусили… Ей– богу, один!

– Пожалуй, – согласился с этой мыслью и Семен, – потому что в последнее время, вероятно, эта тварь заметила меня и стала обходить фортку налево: мабуть, там есть тоже лаз.

– Знаешь что? Идем сегодня же ночью на засады, ты в свою будку, а я налево, и первого, кто наблизится, хотя бы это был и протопоп, хватать и вязать… На свист бежать друг к другу!

Часа через два, когда совершенно стемнело, приятели уже стояли в засаде на условленных постах. Не прошло и часу, как Семен услышал свист запорожца и опрометью бросился к своему побратиму…

В железных руках его бился какой-то сутуловатый и тщедушный старик, одетый в крестьянское платье.

– Заткни ему горлянку платком, а то я задавлю его пожалуй, – прохрипел Деркач, – все пробует кричать. Да у меня, шельма, не пискнешь! Вот так добре… тепер мычи, сколько хочешь. А видишь ты, какая у него борода? Клееная! Дотронулся только рукой и отхватил половину. Поверь, что это тот-таки, какого нам и нужно… Крути ему руки и волоки вместе со мною: у меня тоже есть такой лёшок, такая яма, куда не просунет своего носа Ходыка!

Семен быстро исполнил приказания запорожца. Незнакомцу заткнули рот платком, связали ему руки и ноги. Деркач набросил на него керею, закрывши ему голову и лицо. Пленник не сопротивлялся и не издавал никаких звуков: казалось, он потерял от ужаса сознание. Приятели обвязали его сверху поясом и поволокли свою добычу в овраг.

После отъезда отца и разговора с Ходыкой Галина воспрянула духом: прежние подозрения и тени каких-то предчувствий рассеялись, уступив место светлому жизнерадостному настроению. Ходыка ей показался теперь вовсе не таким сказочным пугалом и зверем, как она прежде предполагала, а ласковым и способным на отзывчивость человеком… Отец, – ну, она и прежде знала, что он ее любит, но в последнее время он ей казался суровым и замкнутым, а теперь разъяснилось, что вся эта суровость навеяна горем людским и скорбью о вере… Да, такая суровость и замкнутость есть проявление высоких и святых чувств, которых она за своими личными муками и не замечала. «О, как права была мать игуменья, – думала теперь Галина, – как права была она в своих речах и порадах, что людское спильное горе давит больше сердце благочестного, чем свое власное, а людское счастье дает больше светлой радости нашей душе, чем свое, что бороться за униженных и оскорбленных, жертвовать собой за гонимую церковь – это такой подвиг, перед которым бледнеют всякие затворничества!»

Светлая головка девушки работала в этом направлении, и прежняя безысходная тоска таяла, как весенний туман под теплом светозарного солнца; не то что у Галины ослабевало и гасло чувство любви к безвременно погибшему Семену, – нет, это чувство еще крепло, росло, но оно не мертвило энергии, а возбуждало теперь на деятельную борьбу с врагами ее родного народа и порождало новую, широкую любовь к своим братьям. Да, она теперь станет помощницей отцу, она пойдет с ним рука об руку, она заменит своими юными силами его старость и не остановится ни перед какой жертвой для общего блага… Одним словом, душа ее жаждала теперь подвига.

Между тем наступила пятая неделя поста, и весна, теплая, ранняя, благодатная, расстелила уже за окном келии по монастырскому дворищу изумрудные, бархатные ковры. В открытую форточку врывались в светлицу Галины струи мягкого воздуха, пропитанного запахом распустившихся почек, ласкающая и манящая свежесть его раздражала сладким трепетом сердце и возбуждала радостное ощущение бытия, а веселое чириканье суетившихся под окном воробьев да щебетание пташек, прорезываемое иногда резким звуком полета шмеля, – весь этот гам ликующей жизни еще усиливал светлое настроение девушки.

Галина стояла у окна, поднявшись на пальцы и вытянувшись, чтобы заглянуть через высокое окно на ясное с жемчужными облаками небо и подставить свое оживленное нежным румянцем личико веянию весны, няня же ее, насулившись, рылась в сундуке, чего-то доискиваясь, и складывала белье.

– Ах, как славно, моя коханая нене, – воскликнула от наплыва восторга Галина после долгого молчания. – И пахощи, и пташка, и ветерок ласковый… Так бы и полынула вон-вон туда, где плывут серебристые хмароньки… Там так светло, радужно, а тут, в келии, какая-то смутная темень…

– Еще бы не смутная, – отозвалась няня, бросив перекладывать белье и усевшись у сундука на полу, – клетка, тюрьма… Насиделись, пора бы и честь знать!.. Уж и то нас тут уважают за вязней: ни в другие церкви, ни по печерам ходить не вольно, даже за браму не пускают…

– Как не пускают? – И Галина от удивления повернулась к няне лицом.

– Э, да что тут говорить! Я ведь тебе не раз об этом говорила! Да вот вчера: хотела я пойти к Николаю, ну, пришла к воротарке: отвори, мол, форточку… А воротарка говорит: «Не вольно без дозволу паниматки игуменьи…» «Да я, – говорю, – не черница, а вольная птица». А она мне усмехается: за вольными, мол, птицами еще больший дозор. Что за притча? Попросила я служку пойти к честной матери, а сама стала себе у брамы… Коли тут воз монастырский подъехал, нужно было ее отворить. Стала я сбоку, пока воз въезжал, да и поглядаю на улицу, на златые главы Лавры, на муры, на лес, на галок… Ей-богу, и им была рада: хоть трохи простору побачила, коли зыр – идет знакомое что-то по улице, присматриваюсь – подолянин!

– Какой подолянин? – вздрогнула непроизвольно Галина и, отскочив от окна, подсела с живым любопытством к старухе.

– Да вот, что крамница его поруч с нашей, молодой еще, высокий, чернявый… Да ты, донько, его знаешь: он у твоей приятельки Богданы раз у раз и к твоему панотцу заходит бывало.

– Кто ж бы это?.. Не Щука ли Иван?

– Во-во, он самый и есть! А мне и не пришло сразу в голову… Вижу, что наш сосед… а не згадаю, как звать, а скучила-то я за киянами, страх! Пропустить жалко: все-таки какую весточку даст… А ведь мы, почитай, мало не два месяца и чутки не имеем, что там делается, живы ли все, чи поумирали?..

– Да правда, и Богдана не озвалась и словом, – вздохнула Галина.

– А ведает ли она, где ты? Вот что непевно! Что-то уж нас чересчур кроют.

– Ну что же, няня серденько, Щука?

– Хе, а вот слушай: гукнула, окликнула я: «Славетный пане». Он оглянулся, да как всмотрелся, так и закричал: «Господи, – говорит, – не ослеп ли я? Сдается, пани господыня, что у пана войта?»– «Она самая, любый, она самая», – обрадовалася я ему, как родному. И он на меня глядит, как на чудо: сам, мол, господь привел, и в думку никому б не пришло…

– Нуте, нуте! – загоралась от нетерпения Галина.

– А вот и нуте: не ну, а тпру вышло! – покачала сердито головой няня. – Не успел он и речи докончить, как воротарка меня оттолкнула, а фортку на засов да на замок! Я было к ней, что знакомый хочет мне, видно, передать что-то, так чтоб дозволила хоть через окошко перебалакать, – так куда! И окошечко захлопнула, и прохожему крикнула: «Проходи мимо, и к браме не смей наближаться!» А тут и служка пришла с приказом, чтоб меня не пускали. Так разве не тюрьма?

– Дивно это, – протянула вдумчиво Галя, – мне и самой чудно сдавалось, что ни от кого ани весточки, словно бы я канула в воду… Даймо, батюшка наведывались, и если бы что там случилось, то переказали б… А все же вот и этот Щука… Уж недарма же он так изумился.

– Мало того, по всему было видно, что он просто хотел сообщить что-то цикавое, нужное – и не дали…

– Отчего вы, нене, мне вчера не сказали про это, я бы сбегала к паниматке игуменье, а теперь уже, конечно, Щуки и дух простыл! Ну, да вот батюшка скоро будут… я все жду, попрошу, чтобы через Подол ехать в это село: вскочу хоть на часынку к Богдане, и та мне про все выщебечет.

– Так, так, моя любая, и сделай, – обрадовалась няня, – а то за этими мурами и свету не видим, а там ведь, сказано, свое гнездо, свое кубельце, как же его минуть? Да и к святу божьему надо дать распорядки, да и тебе, моя квиточка, нужно хоть оглянуться день-другой дома. Теперь там твои подруженьки с Богданой за Кудрявцем танок водят, веснянки поют…

– О, певно! Я так соскучилась за домом, а надто за моей цокотухой Богданой: думала, как ехала сюда, что тут, за этими мурами, и осталась бы залюбки до смерти, а вот тянет туда, на хрещатый Подол, до своих… Ох, и тянет с каждым днем все больше да больше.

В это время кто-то постучал в дверь келейки и проговорил: «Господи Исусе Христе!»

– Помилуй нас! – ответила Галина, а няня закончила: – Аминь, – и отворила дверь.

Вошла послушница, та самая, о которой говорила няня, и объявила, что ее превелебная мосць просят к себе панну.

– А не знаете ли, сестра, для чего? Может быть, батюшка приехали? – обрадовалась Галя.

– Нет, вельможная панна, никто не приехал, – ответила послушница, – а гонец привез лысты.

Галина поспешила к настоятельнице, а няня задержала у себя послушницу: ей просто хотелось поболтать и порасспросить про вчерашнее.

– Посидите со мной, старой, сестрица, – пригласила послушницу няня, – а то ведь здесь и словом перекинуться с кем за редкость; занудилась-таки я порядком, за домом соскучилась! Присядьте, присядьте вот сюда: тут удобнее, – подсунула она небольшой топчанчик, – да выпьем же по келеху медку, что прислала вчера превелебная паниматка.

– Ой, грех! – ответила смиренно послушница. – Как бы не досталось… Спаси меня сила небесная!

– Что вы, сестрице? Медок от паниматки, – значит, не хмельной, а благословенный… выкушайте!

Послушница поцеремонилась еще немного, потом пошептала над келехом очистительную молитву и, осенив его крестом, выпила наконец с удовольствием.

Няня налила еще келехи. Хмельной ли был мед или трезвый, но у послушницы вспыхнули щеки и заискрились глаза. После нескольких общих фраз и расспросов вообще про монастырские порядки, няня попробовала выведать у своей собеседницы, не известны ли ей причины такого страшного над ними надзора?

– Уж именно страшного, – улыбнулась послушница и болтала уже без стеснения, – вот вчера, как услыхала ее милость, превелебная мать, что вы, пани, просились за браму, так – карай меня все святые печерские – даже топнула ногой и прикрикнула: «Не пускать!» А матери экономке, что там была, наказала, чтоб и она не спускала глаз с войтовны и ее няни, чтобы ни их к браме, ни к ним из-за брамы никогисинько не пускала! Истинно, как пять ран Христовых!

– Матко божа, чем же мы это так провинились? – всплеснула руками няня.

– То не кара! – засмеялась наивно послушница. – То, певно, просил вельможный войт.

– Еще гирше! Батько просит, чтоб дочь держали в тюрьме! Что же она такое вчинила, голубка моя чистая?

– Я вот за вельможного пана войта не могу доподлинно знать, а только догадываюсь… а вот про другого вельможного пана, что с ним приезжал, так власными ушами чула… Ох, слуху моему доси радость и веселие!

– Что чула?

– Ой пани, боюсь! Не введи мя во искушение! Крый боже, коли дознаются, – погибель моя!

– Да божусь тебе крестом святым, что не выдам, а мне только нужно знать для обереги, чтобы хоть ведать, кто ворогует на нас?

– Бога ради только… Я стояла возле брамы, в темном кутку, вот когда приехал пан войт с каким-то вельможным паном. Так пан войт пошел, а вельможный пан затрымался и дал воротарке два талера, чтобы та не допускала ни панны, ни вас, пани, до брамы и чтоб ни лыста, ни переказа без превелебной матери, а потом то же говорил и старой проточернице, сестре Евпраксии, и ей дал… мало чи не три дуката на молитвы… Разрази меня пресвятая богородица! Истинно говорю, как пять ран Христовых!

– Так и есть! Он, все он! – вскрикнула няня. – Недаром мое сердце чуяло. Это все его штуки, его! То-то, думаю себе, дивуюсь, чего это вырядил нас нежданно-негаданно пан войт, да еще ночью, да еще в чужом повозу? Ну как приехали сюда, – немного успокоилась, а потом снова думки обсели: чего нас тут держат и не выпускают на свет божий? Ох, это он, коршун! Кружит все и пазури выпускает… А моя дытынка родная, моя горличка ничего и не ведает. Ой, беду он затеял, лиходей клятый… и нашего старого дурит… Да тут ни одному ихнему слову верить нельзя!

– Да воскреснет бог и расточатся врази его! – воскликнула послушница, перекрестившись тревожно, и, заслышав приближающиеся шаги, проворно юркнула в дверь.

Галина вошла в келию, возбужденная, с письмом в руке.

– Батюшка пишут мне, – обратилась она к няне с досадой, – что не могут зараз кинуть город, бо у них там набежали весьма пыльные справы… что эта неделя им будет важка… И еще пишут, что тот самый, лыбонь, селянин, что у меня был, приходил и к панотцу кланяться от громады в ноги, что коли, мол, кто не поспешит, то церковь будет освящена Грековичем в костел… Так вот тато просят меня туда ехать, а они с Ходыкою незабаром тоже надъедут.

– И не думай, дытыно моя, туда без батюшки ехать, – возразила возмущенная няня, – и не думай!

– Как не думать, коли церковь наша, благочестная церковь зовет и громада благает! – заволновалась Галина.

– Церковь с селом не уйдут, а без батюшки могут завезти в такое место…

– Что вы, няня! Игуменья дает своих коней и честную матерь проводаря… Вот только пишет: и поселянин будет, а его почему-то нет!

– Да, квитонька моя рожевая, – и няня нежно поцеловала свою любимицу, – кто то еще знает, чья это стража и какой это проводарь… Как выедем, я тебе все расскажу, моя зоренька, а теперь не вольно… поклялась… Ну, да одно тебе говорю, – нагнулась она к уху Галины, – ни на какие приманки не иди!

– Няню! Мне страшно! – припала к груди старухи Галина.

– И бойся, дытыно моя, всего бойся! Сейчас же лучше просись, чтоб превелебная мать игумения отправила тебя в город: не можно кто его знает куда и зачем ехать, не свидевшись с батюшкой; я старому все расскажу, да и ты поблагословишься у него… А то как же? Селянин какой-то пришел – и ему вера! Вот и нет даже его, а все-таки батько шлет свою дочку неведомо куда! Вот приятель, наш сосед, видимо, давно нас ищет и хочет передать что-то важное – не допускают и свидеться… Что же это, заговор какой-то?

– Да, да, к батюшке, непременно сначала к батюшке, я сейчас пойду просить мать игуменью, – а она наказала, чтоб вы, няня, зараз паковали мои вещи, что она велела уже и колымагу подмазывать и закладывать коней…

– Ого! Как торопится ее мосць, – покачала головой няня, – словно бы пожар… Ну, за мной проволочки не будет: у меня все упаковано… Я давно уже сижу здесь, как горобец на тыну… А вот я еще пойду погляжу, какая это стража, наша ли? Я ведь своих-то всех знаю!..

– Да, риднесенькая моя, мамо моя… Ведь вы у меня одна и я у вас одна, – говорила сквозь слезы, обнимая старуху, Галина, – и люблю вас как, господи… так вы берегите меня, ховайте!

– О, не оторвут они от меня моей рыбоньки, хоть рассядутся! – И старуха, ворча и размахивая руками, направилась к браме.

Сообразивши из рассказа послушницы, что воротарка берет взятки, а так же, что от них не прочь и старая черница Евпраксия, няня направилась до брамы и, оглянувшись, чтобы никто не видел, сунула прямо воротарке в руку талер и попросила сообщить, куда проехали вершныкы, присланные войтом, и как их увидеть?

Воротарка обрадовалась приношению и заговорила теперь с няней по-другому.

– Ох, на что вы, почтенная паниматко, втрачаетесь? Разве я бы для пани и без того не сделала? Да все, что б ни попросили, с великой охотой и радостью! Я ведь только при других соблюдаю строгость, бо наказ… И за мною тысяча глаз смотрит, а если бы не дозор, то я бы для пани распалась… Вы даруйте мне, если что прыкрое прежде… ведь старая ведьма обок стояла, – оглянулась она и понизила голос, – это такая злющая баба, такая ехида, что готова каждого в ложке воды утопить и уже с ока не спустит: коли б наказ ей был не давать мне воды, так она и росу божью вытрет вокруг, чтобы языком не лизнула!.. О, у нее в сердце нет милосердия.

– Для чего ж эту самую Евпраксию нам дает в провожатые превелебная мать игуменья? – спросила с тревогою няня.

– В какую дорогу?

– Да вот в какое-то село отправляют мою панночку любую и меня, вот эта комонная стража прислана войтом для охраны.

Воротарка задумалась.

– Трудно сообразить… какая-то путаница, – сопоставляла она обстоятельства, – если мать игуменья посылала бы кого от себя в село ли или другое какое место, то я бы сказала, что она посылает в заключение, а ведьму приставила для того, чтобы бранка не утекла и чтобы в пути ни она с кем чужим, ни кто-либо с ней не промолвил ни единого слова. Случалось уже это. Но ведь беда, что тут замешался пан войт: за что бы батько карал свою дочку? Куда б он ее паковать думал? Вот тут-то я и не розмиркую: что-то мудреное!

– Ой ненько! – затревожилась няня совсем. – Сестра мне наговорила такого, что у меня и сердце вянет… Ой, тут что-то недоброе! Что-то задумано лихое над моей ласточкой!.. Какой-то лютый человек всем орудует… Ох, это он, он все, коршун! Пойду посмотрю на этих присланных комонных стражников, я-то своих всех знаю… Может, расспрошу их и что выведаю… Как же это так? Отец родной, да еще единой дочки, и любит же ее, грех слова сказать, ну и мать игуменья, ведь и она тоже родичка, да и все уважают ее за святость – так как же они потурать могут лиходею? Вот этого уже я своим старым разумом не пойму… пойду, пойду… порасспрошу еще… Так куда мне до них добраться?

– А вон, пани, как минете этот двор – вон форточка, за келиями направо, то через нее попадете в другой двор… там дрова сложены и монастырские всякие службы, а за дровами есть еще в муре форточка; пройдете в нее и влучите в третье дворище: там уже и стайни, и шопы для коров, и коморы… Там, напевно, и прибывшие эти вершныкы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю