Текст книги "Мой знакомый учитель"
Автор книги: Михаил Аношкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
– Бежал тебя выручать и думал: спустишься с шихана, выпорю, как Сидорову козу. И не за то, что полез черт знает куда, а за то, что ты оказался таким трухлявым. Какой, думаю, у меня сын трусливый, хотя порой гоношиться любит: я да я! Но ты победил страх. Молодец!
Вот эту историю сейчас и напомнил Семен Демин.
Они растянулись под березой. Владимир рассказал о себе, а Семен – о себе. Живет в Карабаше, трудится на медеплавильном, мастером. На войне не был, работал на заводе, медь варил – по брони от армии освободили. Кому-то и в тылу надо было трудиться.
– Недавно узнал, что ты вернулся, взял у товарища этот быстроход, – Семен показал на мотоцикл. – И к тебе. Да вот, понимаешь, слышал о тебе плохое.
Владимир от смущения грыз травинку и молчал. Потом неуверенно спросил:
– Что плохое?
– Дружками обзавелся, ходишь по учреждениям, попрошайничаешь.
– Да это ж… – хотел было возразить Владимир.
– Знаю. Ты что, так и жить собираешься?
– Давай договоримся: не будем поучать. Ясно? У меня на плечах своя голова, у тебя своя.
– Я тебя поучать не буду, я тебе по старой дружбе морду могу набить, не посмотрю, что ты такой израненный с войны вернулся!
– Ой ли?
– Мне за тебя стыдно, понял? Не хватало, чтоб ты еще милостыню просил.
– Не твое дело!
– Мое! И ша – молчи. У тебя вся жизнь впереди, а что покорежило тебя на войне – смирись. Новая нога не вырастет, а жить надо и не так, как ты собираешься. Ты все растерял, у тебя нет завтрашнего дня, как можно жить, не видя впереди огонька?
– Что ж делать?
– Что хочешь, только найди себе цель, слышишь? Цель найди, иначе пропадешь. Учиться иди, задай себе цель – инженером сделаться, а то и педагогом. И добивайся. Тогда у тебя жизнь смысл получит, а все ненужное смоет.
– Эх, как легко ты рассуждаешь. Цель, учиться! Я, может, сам об этом думал, да куда я с таким здоровьем? Кому я нужен?
– Ишь, какую философию придумал, а? Чтоб оправдать самого себя – на что, мол, я нужен. По-моему, ты просто трус.
– Сколько лет не виделись, – усмехнулся Владимир. – И вот, пожалуйста, говорить больше не о чем.
– Найдется о чем, всему свое время. Ты боишься трудностей, прячешься от них за свою подленькую философию.
– Ну, знаешь ли!
– Да, да! Ты почему нюни распустил? Кто дал тебе право нюни распускать? Тетку не слушай – ей бабья жалость не дает далеко видеть. Выбрось из головы, что тебе труднее всех и хуже всех. Бред! Ерунда! Мне тоже трудно, а сил во мне видишь сколько! Я неучем пришел на завод, сейчас мастером работаю, а неучем так и остался. Теперь грызу науку, зубы трещат, в мозгах хоровод от разных формул и задач, но надо, понимаешь ты меня или нет? Надо учиться! У меня ведь семья, у меня ведь работа. Дочурка нынче в школу пошла, да две мал-мала меньше. А ты один, тебя не вяжет по рукам работа. Учись, определяйся в жизни, а ты нюни распустил. Я до сих пор помню слова, которые тебе отец сказал, когда ты сполз-таки сам с шихана. Мол, страх победил и молодец! Давай, дружище, и растерянность побеждай. И на твою долю дел достанется, ой-ой сколько. Не согласен?
– Согласен, – тихо отозвался Владимир.
Сначала ему больно было, когда Семен принялся его ругать, но затем как-то отлегло от души, будто столкнули с груди тяжелый камень, и сразу стало легче дышать.
– Ну, раз согласен, стоит по этому поводу по сто граммов, а? Употребляешь?
– Употребляю.
– Надо полагать, жизнь тебя, однако, потерла. Ну, ничего! Я поехал, все захватил с собой. Думаю, встретимся да не выпьем? Не бывает такого!
Потом Семен много раз еще помогал Владимиру, и сейчас они в переписке. Семен изредка приезжает в гости. Дочку замуж выдал, дедом скоро будет. Время-то как скачет!
. . . . . . . . . . . . . . .
– Вот такова, друзья, вторая моя одиссея. Так я стал учителем, и сейчас мне кажется, будто я мечтал стать не только военным, но и педагогом.
7. Юра Семенов
Провожали домой Владимира Андреевича всей ватагой. Шли посредине ночной улицы, благо движения в этот поздний час почти не было. Лишь прозвенит трамвай да торопливо прошуршит запоздалое такси, устало покачивая светом фар, объезжая шумную ватагу.
– А все-таки в трудностях человек становится чище, – кричал Женька Волобуев. – Мелочи бытия его заедают.
– Брось, – перебил его Юра. – Человек всегда должен быть и чистым, и красивым, и умным, и скромным.
– Должен-то должен, – не сдавался Женька. – В космос корабли умеем запускать, подумать только – чудо! Скоро и человек полетит туда. Великое дело! Ума-то сколько надо. А в магазин зайдешь, тебя обсчитать могут. В трамвае иной рубаха-парень в морду норовит заехать. Это как можно связать между собой?
– Зачем тебе это связывать? – спросила Настенька.
– Чтоб понять, мадам. Я вот знаю одного начальника, он три квартиры себе сменил: первая была без ванны, вторая без газа. Третью взял с ванной и газом. А мой знакомый работяга с большой семьей ютится в комнатушке, ему три года обещают квартиру. Это как связать?
– Я, например, точно знаю, что этого твоего начальника, – возразил жестко Семенов, – исключили из партии и в шею выгнали с руководящей работы. Можешь ты это связать? И вообще, чего ты хочешь, Женька? Чтоб тебе коммунизм готовенький преподнесли на блюдечке?
– Ты не упрощай, Юрка.
– Братцы, разве я упрощаю? Тебе сколько лет, Женька? Двадцать два? Хо! Видали вы его? Значит ты родился в тридцать восьмом, это когда у нас уже социализм был построен. Верно ведь, Владимир Андреевич?
– Правильно, Юра, – подтвердил Глазков.
Он с интересом следил за разговором, не вмешиваясь.
– Ты знаешь, как строили социализм? – продолжал между тем Юра. – Коммунистов убивали из-за угла. Взрывали новые шахты. Устраивали крушения. Кто? Враги. На смерть бились. А врагов сколько было? Не счесть!
– Ну так что?
– И ты еще не понял, Женька! – воскликнул Семенов. – Нет, слушайте, братцы, он еще ничего не понял! Он живет на всем готовом, до него социализм построили, отстояли его в боях, такие, как Владимир Андреевич, на Женькину долю оставили не самое трудное, а он еще ничего не понял. Подумаешь, рубаха-парень в морду норовит заехать. Ты двинь его так, чтобы он извинения попросил, чтоб стал тихим и вежливым.
– Попробуй!
– А как же коммунисты пробовали и брали за горло кулака, хотя тот кулак из обреза в них стрелял? Не боялись! Как же наши солдаты фашистов громили, хотя фашисты до зубов были вооружены? Не трусили! На твою долю кулаков и фашистов не досталось, ну и слава богу. Так ты возьми за горло хулигана. Не бойся! Это нужно для победы коммунизма! Ну, что?
– Чего ты ко мне, в самом деле, привязался, ты всегда против меня! – взмолился Женька.
– Он уже сдается, Юра! – засмеялась Настенька. – Он уже руки поднял. Не спорь, Женька, с моим братом никогда не спорь. Его в армии здорово подковали!
«Ай да, Юра! Башковитый, видать, ты парень, – с теплотой думал Глазков о Семенове. – В армии тебя, конечно, подковали, спору нет, но и ты сам неплох. Интересно будет посмотреть, какие еще стихи ты пишешь!»
На другой день Юра передал ему тетрадку со стихами. Владимир Андреевич обещал прочитать дня через два, но просидел над тетрадкой до глубокой ночи, стихи захватили его. Многие были еще слабые и по мысли, и по форме. Но вот удивительно – вроде бы инстинктивно, словно бы помимо воли автора вдруг в стихи врывалась мощная, необузданная поэтическая струя, и тогда они лепились емкие, выпуклые, пронизанные глубокой мыслью. Но таких было пока мало. Однако хорошо уже то, что они были. В них прорывалась та зрелость ума, которую подметил Владимир Андреевич у Юры во время спора с Волобуевым.
Утром Владимир Андреевич сказал Лене:
– Ты послушай, что я тебе прочту:
Помните, бессонницею выжатые,
Зияющие страшные бои?
Помните, погибшие и выжившие,
Старшие товарищи мои? —
В башне под чернеющими флагами,
В режущих объятиях плетей,
За колючей проволокой лагеря
Умирала молодость людей.
По утрам детина грязно-рыжий
С бюргерской ухмылкой на губках
Выводил из комнаты мальчишек
С сединой в поникших волосах.
Злые прядки кудрей поседелых!
Может, вы упрямо зацвели
Под пилоткой гордою Гастелло
За одну секунду до земли?
Это вы, блестевшие сурово
В рваной яме от фугасных бомб,
Слиплись у Олега Кошевого
Под большим крутым славянским лбом!
– Ну, как? – выжидательно посмотрел Глазков на жену.
– Хорошо! Чьи они?
– Ни за что не угадаешь. Одного моего ученика. Здорово, правда?
Три стихотворения Владимир Андреевич посоветовал отослать в редакцию молодежной газеты. Юра сначала неохотно принял это предложение, но потом все же послушался. Вскоре получил ответ, никому не хотел его показывать. Владимир Андреевич поинтересовался. Юра сконфузился.
– Забраковали?
– Да.
– Покажи-ка ответ.
Прочитал бумажку из редакции: «Ваши стихи нам понравились, но напечатать не можем, потому что таких стихов у нас очень много. Вы где работаете? Может, напишете нам очерк? С приветом…», и следовала фамилия сотрудника. Владимир Андреевич рассердился, обозвал того сотрудника невеждой и позвонил редактору. Тот внимательно выслушал Глазкова, попросил Семенова к нему зайти. Юра идти к редактору отказался, Глазков разозлился, даже накричал на него – мол, если не хочешь, черт с тобой, не ходи, какое мое дело, в конце концов…
Владимир Андреевич потом терзался из-за этой нечаянной вспышки, но Юра не обиделся. Наоборот, гнев Владимира Андреевича подхлестнул его, и Юра пошел к редактору.
В следующее воскресенье Юра ворвался в квартиру Глазковых с неожиданной для его застенчивого характера смелостью.
– Напечатали, – почему-то шепотом произнес он. – Напечатали, Владимир Андреевич!
Отдал Глазкову газету и в изнеможении опустился на стул. Танюшка очень внимательно приглядывалась к незнакомому дяде, что-то для нее было в нем непонятное и чуточку жалкое. Она сбегала на кухню, принесла в чайной чашке квасу и протянула ему:
– Попейте, дяденька.
Юра посмотрел на нее с благодарностью и улыбнулся: как это она догадалась, что он погибает от жажды?
Владимир Андреевич прочел стихотворение и пожал Юре руку.
– Поздравляю! Это первое?
– Первое.
– Желаю успехов! Станешь поэтом, нас не забывай.
Юра застенчиво улыбнулся.
8. У директора металлургического завода
Владимир Андреевич не давал слова Люсе, что поможет получить квартиру. Но слово дал самому себе, и это было не менее важно. Он бы, пожалуй, не объяснил, почему так решил. То ли надеялся других убедить, что молодое счастье Пестунов надо обязательно вытащить из барака на солнце, чтоб оно наливалось силой. То ли просто ему хотелось сделать что-нибудь хорошее Люсе за ее поддержку в трудные дни. То ли потому, что сам Глазков натерпелся в жизни всякого горестного и тяжелого и был чуток душой. Так или иначе, выбрав свободный день, Владимир Андреевич поехал на завод с одной единственной целью: попасть на прием к директору металлургического завода и замолвить слово за Пестунов. Слышал, будто Костенко – человек крутой и не очень приветливый, особенно с теми, кто не имел никакого отношения к заводу. Но Николай Пестун работал в доменном цехе, был на хорошем счету, и это как-то оправдывало визит Глазкова.
В приемной Глазков появился утром и обрадовался, что пришел первым. Секретарша, уже немолодая, опрятная и симпатичная женщина, выведав, какое дело волнует посетителя, ответила, что сегодня не приемный день. По личным вопросам директор принимал три раза в неделю во второй половине дня. Владимир Андреевич постоял в раздумье: приемные дни и часы были для него очень неудобны – у него они всегда заняты. С другой стороны, ему хотелось побывать у Костенко обязательно до Октябрьского праздника. К празднику обычно сдавалось на заселение больше жилья, нежели в будни. Глазков попросил, чтобы о нем все-таки доложили директору.
– У Ильи Михайловича совещание. Не примет он вас сегодня.
– Но я подожду, – упрямо сказал Владимир Андреевич и устроился на скрипучий диван: пружины при каждом движении жалобно дребезжали.
Секретарша пожала плечами: мол, дело ваше, только напрасно теряете время. Звонили телефоны, в кабинет входили и выходили озабоченные люди, секретаршу несколько раз вызывал сам директор коротким требовательным звонком, и она спешила к нему, сохраняя невозмутимость.
Наконец, совещание закончилось. Двери кабинета распахнулись, и оттуда повалил народ – солидный, крупный, прилично одетый; у того виски седые, другой с седыми бровями, а у этого лысина на самой макушке светится. Были среди них и молодые, серьезные, с непривычной для них важностью во взгляде. И сразу приемная наполнилась гулом: одни о чем-то бурно спорили между собой, другие разговаривали мирно и неторопливо, третьи похохатывали. Были и очень мрачные – не иначе пережили только что крепкую головомойку. Народ в приемной долго не задерживался, как-то незаметно рассеялся, оставив после себя тусклый табачный дым.
Последним из кабинета вышел высокий плечистый человек с университетским значком на лацкане коричневого пиджака. Владимир Андреевич сразу же подумал, что где-то встречал этого рыжеватого великана-инженера. И так бы гадал, если бы секретарша не позвала.
– Вы мне нужны, товарищ Липец.
Липец! Видимо, брат Бориса, – удивительно похожи!
Владимир Андреевич поднялся с дивана и направился к двери кабинета, полагая, что раз совещание кончилось, можно, стало быть, и заходить. Но секретарша на полуслове оборвала разговор с Липец, повернулась к Глазкову.
– Я доложу о вас, вот только с товарищем кончу.
Липец с высоты своего чуть ли не двухметрового роста взглянул на Глазкова, кивнул секретарше:
– Хорошо, Галина Петровна, не забуду, пришлю. У меня готово.
Он вежливо поклонился и заспешил к выходу; черные лакированные ботинки еле слышно похрустывали. Секретарша встала и скрылась за двойной дверью кабинета. Появилась оттуда скоро, – Владимир Андреевич даже по часам проверил: ровно через минуту, – и сказала:
– Илья Михайлович сегодня занят.
– В таком случае я доложу о себе сам.
Секретарша обидчиво покраснела.
– Товарищ, – тихо проговорила она, видимо, с трудом удерживаясь, чтоб не повысить голос, – нельзя, товарищ.
Однако сама опять повернулась к двери и вошла в кабинет. На этот раз ее не было долго, минут пять, а то и больше: уговаривала, что ли, директора. Появилась и сердито, даже не взглянув на Глазкова, сказала:
– Заходите!
Кабинет Костенко показался Глазкову неуютным: продолговатый, с высоким потолком и громоздкими окнами. Стол с зеленым сукном, покоящийся на четырех пузатых ножках. На столе в беспорядке разбросаны бумаги, книги, папки и даже телеграмма с красной пометкой «Правительственная». Чернильный прибор из серого с черными прожилками мрамора был тоже под стать столу: грузный, тяжелый, мрачноватый.
Когда Глазков вошел в кабинет, Костенко писал, низко склонив начинающую лысеть голову. Он молчаливо кивнул в сторону стула, приглашая посетителя сесть. Владимир Андреевич опустился на стул, и им овладела робость. Костенко был крупной кости, широкоплеч. На неурочного посетителя посмотрел хмуро и продолжал работать.
– Кончаю, – наконец, объявил он сердитым баском, но зазвенел телефон. На маленьком столике стоял продолговатый с белыми клавишами телефонный аппарат не знакомой Глазкову конструкции. Директор нажал крайнюю клавишу и взял трубку. Говорил по телефону властно, отрывисто и о таких вещах, о которых Владимир Андреевич слышал впервые и не имел ни малейшего понятия. Глазков позавидовал этому крупному горбоносому человеку с властными движениями и повелительным голосом: вот он знает что-то такое, чего не знает Глазков, а это что-то очень важное и составляет частичку того огромного, что вобрал в себя завод. Конечно, Владимир Андреевич на каждом шагу встречал таких людей, которые знали то, что не знал он. И это было вполне естественно. Однако же Костенко подавлял своей уверенностью, каким-то своеобразным ненавязчивым величием и значимостью.
Не успел директор бросить трубку на рычажок, как бесшумно открылась дверь, и в ее проеме выросла секретарша.
– Андронов, – доложила она.
– Подождет, – махнул рукой Костенко. – Только пусть не уходит. Нужен.
Секретарша исчезла. Костенко отодвинул от себя в глубь стола бумагу, над которой только что работал, и обратился к Глазкову, снимая очки в золотой оправе:
– Слушаю вас.
Глаза усталые, коричневые, чуть на выкате. Брови лохматые, разбавленные сединой. Щеки начисто выбриты, до синевы, губы властно сжаты.
– Я прошу извинения, что оторвал вас от дела, – начал было, волнуясь, Глазков.
– Вы о самом главном, – поморщился Костенко.
– Хорошо, – согласился Владимир Андреевич. – Постараюсь быть кратким. Я учитель, преподаю в школе рабочей молодежи. Пришел просить вас за одну ученицу. Около года назад она вышла замуж. Ютится сейчас в бараке, в неустроенной комнате. Оба учатся.
– Так. Ясно.
– Почему бы не выделить им комнату в новом доме? Знаете, когда начинаешь жизнь, всегда хочется начинать ее хорошо. По-моему, у нас есть возможности способствовать этому…
– Так, – обронил Костенко, с интересом поглядывая на Глазкова, и еле заметная усмешка тронула кончики тонких губ. – Продолжайте.
– Я все сказал. Могу добавить не по существу: десять лет назад с такой просьбой я не пришел бы.
– Не пришли бы?
– Нет.
– М-да. Вы поставили меня в невыгодное положение.
– Не понимаю.
– Что ж тут понимать? Откажу – вы скажете: чинуша не хочет, чтобы молодожены начинали жизнь хорошо, в новой квартире. А я хочу, чтоб они жили в новой квартире. Я эти проклятые бараки во сне вижу, я тоже в них начинал жить.
– Так дайте квартиру!
– Не могу.
– Какая же тут логика?
– Железная. Хочу, но не могу.
– Извините, но я не верю. Если я хочу, то уже могу.
– Вы когда-нибудь на хозяйственной работе были? Нет? Тогда вам трудно меня понять. Я хочу всем, не только молодоженам дать приличные квартиры. Всем, кто работает на заводе. Но я не волшебник! Вы верите?
– Нет.
– Ого! – Костенко из ящика достал пачку «Казбека», закурил и пододвинул ее к Глазкову: – Курите.
Владимир Андреевич отказался.
– Так вот, – посуровел Костенко, – у вас сейчас одна забота – помочь молодоженам, я вас отлично понимаю. Кстати, кто они?
– Николай Пестун, доменщик.
– Понятно. У меня забот полон рот: жильем надо обеспечить сотни семей и, обратите внимание, остро нуждающихся. Многосемейных. Пожилых. Больных. Всяких.
– Все это мне ясно; собственно, я ожидал такое возражение. Но согласитесь со мной, что порой квартиры неправильно распределяют. Я знаю, например, что одному инженеру, который нуждался, дали трехкомнатную квартиру, а семья у него четыре человека.
– Кто это?
– Разве это важно?
– Хорошо, пусть неважно. Недавно я настоял в завкоме дать квартиру инженеру Липец. Его вы имели в виду?
– Нет, другого.
– Липец остро не нуждался.
– Вот видите.
– Постойте! – резко возразил Костенко. – Не спешите с выводами. У Липец рабочий день не кончается на заводе, он работает и дома, от его нововведений завод получил тысячи рублей экономии, облегчен труд сотен рабочих. Если мы создадим условия такому инженеру, то я уверен – мы сделаем доброе дело для рабочих, для завода, для государства. Так?
– Да, но это исключение.
Костенко оперся руками о стол, подался вперед, словно собираясь встать, и зло ответил:
– Послушайте, не утверждайте то, о чем плохо осведомлены. Если вам известен случай неправильного распределения квартир, я в этом сверхъестественного ничего не вижу, но считаю именно этот случай исключением. О ваших молодоженах я подумаю.
Костенко подвинул к себе настольный календарь и записал адрес Пестунов и домну, на которой работал Николай. Потом через стол протянул Глазкову руку.
– До свидания! Желаю вам всяческих благ.
Рукопожатие было энергичным, крепким. Взглядом проводив Владимира Андреевича до двери, наблюдая, как он тяжело припадает на правую ногу, вместо которой поскрипывал протез, Костенко левой рукой взялся за подбородок, а правой хотел нажать кнопку звонка, уже потянулся к ней. Решил предложить машину, но подумал, что может обидеть человека, и это его удержало.
Вышел от Костенко Владимир Андреевич неудовлетворенным. Не было определенности: не отказал и обещать не обещал. Если бы директор отказал категорически, то было бы ясно, что делать. Пожаловался бы в райком, а потребовалось, так и в горком партии. А так все осталось по-прежнему.
Дома Глазков записал в дневнике:
«Костенко мне понравился (видимо, потому, что редко встречался с людьми такого склада, и они мне еще не примелькались): уверенный в себе и в деле, которое возглавляет, властный, мыслящий государственными масштабами. В литературе таких пока нет. Пытались писатели вылепить такую фигуру – и Панова, и Николаева, и Панферов, но в каждом их директоре, по-моему, не хватает чего-то чуть-чуть. А в литературе, как и в искусстве, это чуть-чуть порой является решающим.
В приемной наблюдал инженеров, которые приходили к директору совещаться. Это тоже особый, неведомый для меня народ, обремененный неведомыми мне заботами. Подумал с благоговением: ведь в их руках, в руках таких, как они, судьба семилетки, судьба технического прогресса! Я бы хотел быть таким, но тешу себя мыслью, что все они прошли через руки нашего брата-учителя».