Текст книги "Автограф"
Автор книги: Михаил Коршунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
ГЛАВА ПЯТАЯ
Впервые Ксения была в Пушкинских горах со школьной экскурсией. Увидела могилу Пушкина. Все ушли дальше, а Ксения стояла и не могла уйти. Перешептывались листвой деревья, светило летнее горячее солнце, неподалеку по шоссе проезжали автомобили, где-то в поле ровно и однообразно работал трактор. На карнизе Святогорского монастыря сидели голуби.
И снова Ксения здесь. Теперь здесь было много снега. К могиле Пушкина пробита дорожка со следами широкой лопаты по краям: лопатой срезали снежную толщу. Безветренный день. Над печными трубами едва шевелится дым, выплывает в светло-серое небо. Деревья в инее. В инее ограды, скамейки, водоразборные колонки, кресты собора, мачты телеантенн, пустые скворечники на высоких палках. На карнизе монастыря, как и прежде, – голуби, застыли, неподвижны, будто часть архитектуры. Тоже присыпаны инеем.
Ксения села на скамейку и долго сидела, наблюдала, как с деревьев вдруг разом белым сухим дождем падал иней, слушала стук лошадиных копыт, совершенно забытый ею, детский смех – ребята катались с горки, скрип отворяемых зимних калиток. Ксения не могла решить, что ей делать дальше.
– Что вы сидите в снегу?
На Ксению смотрела женщина в платке, заиндевевшем от дыхания, в полушубке, из карманов полушубка торчали теплые рукавицы. Края на валенках выносились и повисли.
– Мне жить негде, – просто сказала Ксения.
– Вы издалека?
– Из Москвы.
– У вас что-нибудь случилось?
– Нет, пожалуй.
– Хотите, пойдемте со мной, – так же просто сказала женщина и провела руками по краям платка, подтолкнула под него выбившиеся волосы.
– Хочу, – ответила Ксения. Ей понравилось, что женщина ни о чем больше не спросила.
Ксения поселилась у Марии Семеновны Челноковой. Работала Мария Семеновна садовником в Михайловском.
В комнате у Ксении – стол с выдвижным ящиком, у которого вместо ручки прибита посредине пустая катушка, мраморный умывальник, похожий на маленькое пианино, в который надо наливать воду из ведра, черный лаковый стул, кровать под гладким шерстяным одеялом и с мягкой с широкой прошвой подушкой, полочка, тоже черная, лаковая – на ней пакеты с семенами и луковицами цветов, баночки с растворами микроэлементов, справочники по цветам и растениям. И по всей комнате живые цветы, в основном ландыши, тоже во всевозможных баночках.
– Любимый цветок, – сказала Мария Семеновна. – Он грустный.
– Вы любите грустить?
– Березы тоже грустные, но их любят и веселые люди.
– Грустно и все-таки хорошо. – Ксения улыбнулась. – Моя мама этого не поняла бы.
Мария Семеновна ничего о матери Ксении не спросила. Она вообще не спрашивала о том, о чем бы Ксении не хотелось говорить. Удивительный природный такт. Ксения сразу оценила.
– Когда я была девочкой, часто стригла траву обычными ножницами, – сказала Мария Семеновна. – Нравилось, потому что сидела среди травы и цветов. Цветы делались высокими среди подстриженной травы.
Жизнь Марии Семеновны была наполнена смыслом и радостью. Сама Ксения пока что просто жила в Михайловском. Мария Семеновна говорила – живешь и живи. По утрам Мария Семеновна уходила в оранжерею или в контору – выписывать удобрения – или в мастерскую, где ремонтировали к лету газонокосилки.
В Михайловском Ксения любила гулять по аллее, где Пушкин гулял с Анной Керн. Ксения подкрадывалась к чужой любви, стыдилась своего поступка. Пушкину не везло, он часто влюблялся в замужних женщин. Он был очень влюбчив. В шутку сказал, что Наталья Гончарова была его сто тринадцатая любовь. Впервые Ксения прошла по «аллее Керн» в тот же год, когда приехала с экскурсией. Ребята уже легли спать в палатках недалеко от усадьбы (тогда еще там позволяли ставить палатки), а Ксения пошла в усадьбу. Был светлый лунный вечер. Ворота усадьбы закрыты. Ксения перелезла через забор и пошла по той самой аллее. Хлопали крыльями цапли, застыли, успокоились к ночи деревья, притихла вода в реке. Ксения вслушивалась в собственные шаги, спотыкалась об узловатые корни. От волнения и страха спотыкалась.
В палатке зажгла свет и написала первую строчку сочинения, которое так и назвала: «Михайловское». «В усадьбе громко кричали цапли». Погасила свет, положила листок под подушку и уснула. Надеялась, приснится что-нибудь особенное. Утром ничего не записала. И потом – тоже ничего. В девятом классе начала писать постоянно, но уже все другое и не так, как думала. Получалось что-нибудь? Это были новые стихи, как бы взрослые. Ксения до сих пор уверена, что они не получались, хотя она перешла от простых рифм к сложным, от звуковых к смысловым, от сопоставлений к противопоставлениям. Знала теоретические книги по структуре и технике стиха Жирмунского, Шенгели, Самойлова. Книгу Томашевского «Стих и язык». Регулярно читала толстые журналы, посещала вечера поэзии, где выступали известные поэты. Но все это теперь в прошлом. Мать не интересовалась ее стихами, и Ксении даже казалось, что матери вообще безразлично, чем живет дочь.
Мария Семеновна помогла Ксении устроиться на работу в дом-музей на единственную свободную ставку: Ксению зачислили истопником. Один художник долгое время был оформлен пожарником. Обязанности Ксении: учет заявок на экскурсии, отправка фотографий Михайловского и Тригорского, помощь библиотеке. Через некоторое время спросили – не затруднит ли отвечать на письма. В письмах люди интересовались: есть ли связь между именем Василисы Прекрасной и семьей Пушкиных? Просил ли Пушкин жену Карамзина, чтобы она приехала и благословила его перед смертью? Виделся ли Пушкин с Айвазовским? Бывал в Кронштадте? Почему не любил весну? Где впервые встретился с Грибоедовым? Правда ли, что Брюллов не отдал Пушкину свой рисунок, а Пушкин уговаривал его: «Отдай, голубчик!» Неужели Брюллов не мог отдать его Пушкину? Ксения стремилась отвечать подробно, убедительно. Совершала маленькие исследовательские работы.
В окна библиотеки видна была река с вмерзшей в нее пристанью и мостками, с которых летом полощут белье. Теперь здесь рыбаки буравили лед и вешали над лунками удочки с колокольчиками: ловили щучек. Было так тихо, что иногда сквозь открытую форточку слышался звон колокольчиков, будто вдалеке мчалась тройка. Когда рыбаки уходили, в лунки вставляли прутики, чтобы кто-нибудь случайно не попал в лунку ногой. Насчет прутиков Ксению предупредила Мария Семеновна.
В письмах интересовались африканской родословной Александра Сергеевича, биографией прадеда Ганнибала. Волосы у Пушкина были каштанового цвета, а глаза – голубого. Трудно поверить почему-то, что глаза были голубые, а волосы каштановые. Любил он печеную картошку, моченые яблоки, клюквенный морс, бруснику. Любил кататься на коньках и в санях. Громко по-детски смеялся, верил в чудесное.
Радовался, когда хорошо говорили по-русски, был членом Академии русской словесности. Любил свой дом в Михайловском – уединение мое совершенно – праздность торжественна.
Ксения не уставала писать эти слова в ответе на каждое письмо. Ксении хотелось и того и другого тоже. Хотелось листать старинные альбомы Михайловского, подштопывать холсты-набойки, которыми были обиты стены, весело разрисовывать деревянных «болванов для шляп», как это делал Пушкин, чистить подсвечники или с трепетом вынуть из полированного оружейного ящика пистолет, как тоже делал Пушкин, и бабахнуть, сквозь неожиданно раскрытое зимнее окно, в зимнее небо и засмеяться громко, еще громче, нежели бабахнул пистолет: многия лета Сашке-боярину! Торжественная праздность. Нетерпение сердца. Тоже его слова. Странные бывают сближенья… Тоже его слова. А сближенья через века? Совсем странные или закономерные? Звон колокольчиков… На самом деле мчится тройка… Нет, все это в тебе одной, это твои колокольчики. И пускай звенят, едут, скачут… Если бы доехали, доскакали…
Снег прилипает и прилипает к памяти и тишине. Что-то не то, да все равно. Две белых трубы на крыше, под окнами – кормушка для птиц. Пушкин – мой тайный жар. Кто сказал? Ксения вспомнить не могла.
Володя тоже присылал Ксении письма. Грустно шутил в них: человек не должен объединяться только с самим собой – это будет уровень галечной культуры. Нужно объединение человечества, планетизация. Ксения разрушает планетизацию, в частности с ним, с Володей Званцевым. И это есть индивидуализм. По-научному, индивидуализм – нравственный принцип противопоставления личности коллективу, подчинение общественных интересов личным. Потом, будто утомившись, обрывал рассуждения на полуслове. Заполнял письма городскими пейзажами, чтобы напомнить ей родные места, из которых она бежала. Москву Володя знал превосходно в силу, как он писал, обстоятельств труда. В конце одного письма изрек: «Через Интерпушкина к Владимиру Званцеву!» Подчеркнул несколько раз. Очень был, конечно, доволен изречением и не скрывал этого. Еще Володя сообщил, что в клинике находится писатель Йорданов. Состояние тяжелое. Около Йорданова дежурит дочь, оказывается, школьная подруга Ксении. Гелю привозит в клинику ее приятель Рюрик. Написал, что обнаружился и один общий знакомый – Петя-вертолет. Гордиться нечем, Володя понимает, но это он пишет так, под конец письма. Петя-вертолет предлагает редкую книгу о еретиках. Не нужна книга о еретиках? Или о райских садах? Или о пиратах?
«Москва до сих пор большая деревня: все мы знакомы друг с другом», – подумала Ксения.
Володины письма бывали переполнены философскими рассуждениями. Он загораживался от простого – скучает, любит. Стеснялся? Не доверял Ксении? Или себе самому, как у него в бригаде не доверяет себе самому Гриша? Володя часто говорил, что составлен из многих судеб, которые принял на себя одного. Ксения старалась доказать ему, что познать надо прежде себя, объединиться с самим собой. Попытаться. Она вот пытается. Володя кидался в спор: собственное Я – неподвижный идеал, замкнутый. «Мы восьмисотое поколение людей на земле, а ты до сих пор не имеешь ответов на простейшие вопросы».
Ксения здесь, в Михайловском, вспомнила, как она была у Володи в клинике. Посадил он ее в учебную комнату, расположенную над операционной со стеклянным куполом. Ксения сидела вместе со студентами, смотрела операцию. Через микрофоны слышны были самые незначительные звуки: капание жидкости, шипение анестезионного аппарата, скрип резиновых перчаток, шорох марлевых салфеток и ватных тампонов, постукивание флаконов с лекарствами, надкалывание ампул, засасывающий звук шприца и потом звон ампул, уже пустых, в эмалированном тазу.
Ксения не смотрела на экран телевизора, который тоже был установлен в учебной комнате: на экран укрупненно передавались детали операции. Ксения смотрела в стеклянный купол, там не видно было никаких деталей, а вообще видны были операционная одежда, бестеневая лампа, подвижные столики на резиновых колесах, мгновенные отблески на инструментах, подаваемых хирургу.
Ксения закрыла глаза. Она только все слышала, и не потому, что так хотела, а именно потому, что не хотела ничего видеть ни на экране телевизора, ни сквозь стеклянный купол. Идет и проходит жизнь. Твоя и не твоя. Каждого из присутствующих. Ксения сжалась, застыла в неподвижности. Борясь за другого, надо не щадить и себя. Ксения готова не щадить себя, но она не готова к борьбе, которая происходила в операционной, и к борьбе вообще. Не хотела этого принять – здесь ли, на заводе, когда сталевары вдували в печи кислород: стояли, охваченные с головы до ног вихрями искр и электрическим сверканием электродов. Она не может быть там, где что-то рушится или воссоздается.
Ксения отшатнулась от стекла и быстро вышла из учебной комнаты. Не подождала конца операции, не подождала Володю. Пошла по городу. Тогда и решила – она уедет сегодня же! Ничего больше не обдумывая, ни в чем больше не сомневаясь. Позвонит в отдел кадров. Если не разрешат уехать сегодня, уедет завтра, послезавтра. И лучше никому больше ничего-не объяснять. Ее отпустят. Сама пришла на завод по такому же первому чувству, по которому и уходит. И не только от них, она уходит, наконец, и от Володи. На какое-то время. Она Володе напишет. Она и ему не могла бы ничего сейчас доказать.
Перед отъездом выбросила тетрадь со стихами. Никакой связи с тем, что видела в клинике, и с тем, о чем в последние дни спорила с Володей, не было. Ни с чем и ни с кем у нее сейчас не было связей. Возникшая и долго созревавшая необходимость отъезда. Она могла бы попросить командировку от газеты «Молодежная», но на это надо было время. А хотелось уехать немедленно. Была внутренняя потребность. Защита от своих бесконечных метаний, хотя, может быть, этот ее отъезд будет больше всего похож на очередное метание.
Вечером в библиотеке Михайловского Ксения написала большое письмо Геле о дружбе, о школьных воспоминаниях, о лицеизме. И что это не позволяет быть одиноким ни при каких обстоятельствах, даже самых серьезных. Что счастье жизни в той верности, которую специально не проверяют и о которой специально друг другу не напоминают. Этим постоянно живут, потому что это постоянно и навсегда присутствует.
«Тебе выпало испытание, – писала Ксения. – Я знаю твою мать, на что она способна, но ты должна быть способной на большее. Тебе нелегко, но ей труднее. Ты слышишь меня? Что касается Володи – верь каждому его слову. Надо верить одному, единственному врачу. Пусть таким единственным врачом будет Володя. Сумей поверить ему, сумей это сделать. Пусть это будет даже вслепую».
Верить Володе как врачу вслепую можно. А любить его вслепую?..
На следующее утро Ксения понесла письмо в Пушкинские горы к первому рейсовому автобусу, который отправлялся во Псков: письмо скорее попадет в Москву. Ксения долго шла одна среди темноты и снега.
В книжной Лавке – Наташа Астахова и Вера Игнатьевна Ковалевская: Наташа приехала выкупить новую книгу мужа, экземпляры которой оставила Вера Игнатьевна. Разговор между Наташей и Верой Игнатьевной зашел, конечно, прежде всего об Йорданове.
– Я держала Артему голову, – волновалась Наташа, – пока не приехала «скорая». Мне казалось, что я с Артемом прощаюсь.
– Главная опасность позади теперь. Я слышала от Буркова, – сказала Ковалевская.
– Что считать главной опасностью. Артем сам для себя опасен в первую очередь.
– Не взял экземпляр своей последней книги. Я звонила, думала – забыл заказать. А он мне: «Благодарю. Не нужно». Мы с Аркашей пустили в массовую продажу. Но потом Тамара Дмитриевна приехала. Сказала, что у Артема Николаевича поднялось давление и он очень устал.
Наташа кивнула.
– Он действительно устал. А подобного еще не случалось, чтобы Артем нам с Левой не подарил новую книгу! Со времен института Лева и Артем обмениваются книгами.
– У меня тоже – все его ранние книги. Есть даже сборник «Акварели».
– Ранний Артем, – произнесла Наташа задумчиво. – И поздний…
– Не всегда поздний писатель лучше раннего, – сказал Аркадий. Потом, улыбнувшись, добавил: – Из-за чрезмерного любопытства был потерян рай.
– Да, да, – кивнула Наташа.
Зазвонил телефон. Вера Игнатьевна начала давать по телефону подробную справку, какие интересные поступления она ожидает в Лавке в ближайшие дни, на что – подписку.
Аркадий поставил перед Астаховой пачки книг ее мужа, спросил:
– Вам помочь донести до машины?
– Если не затруднит. О рае вы, Аркадий, заметили очень точно.
– Не я, классики заметили.
Дома Наташа налила полную ванну воды, опустила в нее палку (палку одолжила у соседки-старушки) и начала смотреть – переламывается в воде палка или нет. Старалась вспомнить веселые школьные глупости. Если Лева застанет ее за этим забавным экспериментом, он по достоинству его оцепит. Как хорошо, что Лева обладает вполне достаточным чувством юмора. Только не думать об Артеме таком, каким она его видела в последние минуты перед «скорой». Прав Степа Бурков, когда сказал, что время усиливает дружбу и усиливает тяжесть потери.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Около себя Артем увидел дочь. Сидела неподвижная, странно застывшая под слабым светом ночника. Лицо дочери несло сейчас дополнительный возраст, внезапно возникшую тяжесть. Артем пошевелил рукой. Геля повернула голову.
– Папа.
– Ты не помнишь, кто написал статью о льде?
– О чем?
– О гляциологах. Недавно в журнале. «Наука и жизнь».
– Папа…
Слабость. К руке что-то прибинтовано. На штативе колбочка с жидкостью. Штатив стоит рядом с кроватью, касается подушки. Манжет на руке, на другой. Вплотную – столик с лекарствами и стерилизаторами, в которых шприцы; столик даже нависает. На спинке кровати прикреплена сумка, виден ее край, из сумки торчит гофрированная трубка. Еще что-то прикреплено к кровати кусочком бинта. Это в ногах.
– Лежи спокойно.
Геля встала. Высокая, красивая девушка. Неужели в ней законченность, завершенность? Волосы подобраны и подколоты на затылке? Разве она так носит волосы? Они у нее всегда распущены. Или он забыл. Да нет же. Концы их Геля наматывала на палец, когда была смущена или задумывалась над чем-то. Когда он в последний раз видел около себя дочь? Ну, теперь войдет Тамара. Но вошел молодой врач. Зажег большой свет. За шею зацеплены полукружья фонендоскопа, а сам фонендоскоп убран в карман халата. На кармане ржавый след. От скрепки, догадался Артем. Халат выстирали со скрепкой. Артема обрадовало то обстоятельство, что он может фиксировать детали. Это ему важно? Очевидно, важно, если это его обрадовало. На кармане, ниже следа от скрепки, приколота табличка с фамилией. Табличка бликует, и фамилии не видно.
Врач положил руку на запястье, спросил:
– Как себя чувствуете?
– Как обычно. – Если спросит, как аппетит, как спал, тогда можно подумать, что Артем лежит здесь месяц. Так оно и есть?
Врач об аппетите не спросил. Появилась медсестра. Лицо строго сосредоточенно. Врач отдал ей распоряжение, и она так же строго сосредоточенно, быстро записала в блокнотик. Артем не слышал, какое.
– Маркин, – сказал Артем.
– Что вы сказали? – Врач оказался совсем молодым пареньком, не старше Гели. Медицинская шапочка была особенно плотно надета.
Артем понял, что он уже видел себя здесь, в больнице. Он просыпался и засыпал. Маркин. Артему стало легче: вспомнил фамилию автора статьи.
В палату вошел еще один доктор, постарше. Тоже полукружья фонендоскопа, только сам фонендоскоп не убран в карман, а подсунут под поясок халата.
– Я должен поинтересоваться, что со мной? – обратился Артем к доктору постарше.
– Не ощущаете боли в области сердца?
– Ощущение льда. В ногах. И немеют пальцы.
– Пройдет. – Врач подозвал сестру и велел принести грелки.
Артем ничего не сказал.
– Придется побыть у нас некоторое время.
Артем хотел спросить, а сколько времени он здесь? Но не спросил.
Сестра принесла грелку, подсунула под одеяло к ногам. Врач отпустил сестру. Потом подержал руку Артема.
– Простите, доктор. Я все-таки хотел поинтересоваться… – Артем не выдержал и решил задать вопрос.
– Вам не надо разговаривать. Владимир Алексеевич, – это врач обратился к молодому, у которого на кармане был ржавый след, – попрошу дочь отправить домой – нечего ей прятаться по коридорам.
– Хорошо.
Хорошо назван фильм у Кипреева: «Лифт в одноэтажном доме», – подумал Артем, оставшись один. Может быть, претензия? Трудно быть простым, естественным. Простота требует времени. Время иногда выпадает из рук, как монета в толпе. Вот это претензия. Конечно. Пытался освободиться от этой привычки всю жизнь. Она, будто капкан, хватает за ноги. Собственно, привычка опять не то слово. Даже вовсе не то. Нет у него никаких точных слов. Артем начал вспоминать недавнее свое состояние, и ему стало страшно. Не оттого, что есть, а оттого, что было. Сердце стиснулось – и потом боль, от которой воздух превратился в тяжелые комки, и Артем задохнулся.
Кажется, сейчас ночь. Еще одна из многих тяжелых однообразных ночей, когда ты спишь и не спишь, живешь и не живешь. Артем лежит один среди других одиноких людей в палате. Боится закрыть глаза. Надо что-то беспрерывно видеть. В средневековье палачи отрезали веки, чтобы человек никогда не мог уснуть.
Он бы хотел сейчас только видеть. Воспоминания не нужны, он боится их. Видеть и ничего не вспоминать. Жизнь слагается из одиночных ударов небольшой мышцы, из отдельных сокращений. Потенциально одиночество в человеке заложено природой, но человек с этим не считается до какого-то момента. Человек несет в себе с детства миллионы жизней и смертей одновременно. Несет и не знает. И не должен узнать. Никогда.
В палате сестра, уже другая, не та, что была с блокнотом, подошла к Артему. Он услышал, закрыл глаза. Сестра отошла. Ее белый халат растворился в полутьме. «Полутьма, как полусознание, отвратительная вещь», – подумал Артем. К кровати Артема прикреплен кронштейн, с которого спускается ременная петля. Он может вставлять руку и так держать ее на весу, двигать из стороны в сторону, даже брать что-нибудь со стола. Он должен вновь открывать пространство своего тела, находить взаимосвязь между собой и окружающим миром.
«Лифт в одноэтажном доме» – в чем там дело? Речь о счастье, но украденном, а поэтому не принесшем радости, – лифт оказался в одноэтажном доме. Удачно придумано и удачно исполнено на экране. Лифт постепенно превращается в кучу хлама, потому что его растаскивают случайные люди. Кипреев талантливый сценарист, можно простить ему заносчивость и нелюдимость. Артем что-то недавно записал… что же… что же… да… вспомнил: ложь в искусстве – нарушенная правда, правда – это понятие, от начала родившееся. Для чего это ему сейчас? Важно до конца довести цепочку рассуждений. Первое движение человека – всегда движение к истине. Ложь рождена ослабленной правдой, она вторична. Сам придумал или где-то читал? Читал, конечно. Истина чему предшествовала? Чему, а? Равнозначной истине. Просто и ясно… просто и ясно… Значит, истина рождает только истину и никогда не рождает ложь. Опять просто и ясно. Дальше нельзя потянуть цепочку? Как учил профессор Асмус в Литинституте.
Артем устал, он по-прежнему боялся упустить себя.
Когда человек умирает, он умирает совсем? Дверь закрывается плотно – и ни единой щели? Глухая однородность? Истина рождает только истину и никогда не рождает ложь. Опять просто и ясно. Жизнь совсем не намного старше смерти. Гёте? Гёте сказал, что жизнь прекрасное изобретение природы, а смерть – ее уловка. Кто же сказал, что жизнь не намного старше смерти? Эмерсон? Эмерсон говорил что-то о вежливости, что жизнь не настолько коротка, чтобы людям не хватило времени на вежливость. Асмус был удивительно вежливым человеком и глубоко образованным.
Понимаешь это только теперь.
Была молодость, был избыток чувств и значительная доля невежества. Невежество помогало, делало все подвластным, доступным и даже объяснимым. Кто такой Эмерсон? Что написал? Злостное отсутствие образования! Чего же удивляться – он продукт среды; залог успеха – усредненность. Да, были в жизни профессор Асмус, профессор Реформатский – специалист по русскому языку, древнему и современному, профессор Шамбинаго – специалист по истории и прочтению «Слова о полку Игореве», но была и среда, которая успокаивала и поощряла. А поощренный, ты уже гордился и никуда не уходил. Начал уходить, но не успел. Опоздал.
Артем смотрел перед собой в негустую темноту, разбавленную ночными лампочками. Подумал: что такое жалость к себе? Продукт беспомощности? Страха? Страха. Да. И это закономерность.
Ему рассказывали, что когда человек умирает, он пытается снять с себя видимую только ему одному паутину. Не увидеть бы паутину. Теперь. В какой-то миг. И именно в этот миг он перестал что-либо видеть. Он не видел, как вбежала сначала сестра, потом вбежали врачи. Кровать быстро покатили в реанимацию, и все началось сначала.
Тамара лежала на диване в кабинете Артема. Накрылась пледом. От жесткой диванной подушки затекла шея, но Тамара не обращала внимания. Рядом на стуле – телефон. Тамара сняла его с письменного стола и поставила на стул. Ждала звонков из клиники. От кого, каких? Геля договорилась с лечащим врачом Владимиром Алексеевичем Званцевым, что он будет звонить, если что-нибудь случится. А что? Что еще? Лечащий врач Артема оказался тем самым, который приезжал на «скорой». Он уверил Гелю, что клиника, куда он поместил ее отца и где он сам работает, – первоклассная. Возглавляет клинику профессор Игорь Павлович Нестегин.
Тамара Дмитриевна со своей практичностью, напором, умением все извлекать из жизни теперь вдруг растерялась. Не думала, что между ней и Артемом такая зависимость: силен он, сильна и она. Сейчас она утратила себя совершенно. Хотелось спрятаться, не верить: с Артемом катастрофа! С ними со всеми катастрофа! Артем работал на пределе. Тамара не уберегла Артема, себя, свою семью.
Все дни звонил телефон. К телефону подходила Геля. Тамара не подходила. Геля повторяла одно и то же, вынуждена была рассказывать о случившемся. Геля достаточно волевая, чего за ней прежде не наблюдалось. Просто она еще не понимает, что она теряет с потерей отца. Что они обе теряют. Они были надежно прикрыты им, его именем, положением. Не понимает, может быть, потому, что родилась поздно, при полном уже благополучии семьи.
Тамара разговаривала только с Левой Астаховым и Степой Бурковым. Лева и Степа ездили в клинику, пытались что-то выяснить, о чем-то попросить. Но им сказали, что Нестегин не любит ходоков.
Тамару знобило. Это не пройдет до тех пор, пока не станет известно, что опасность позади. Только что ушла Наташа Астахова. Наташа близкий семье Йордановых человек, и Тамара в ее присутствии всегда откровенна.
– Зачем надо было так работать? Имя давно работало на него. Я сделала его честолюбивым. Но я не из-за денег. Наташа, ты мне веришь?
– Успокойся. Артем сам нагружал себя. Он бы никому не позволил вмешиваться в работу. Даже тебе.
– Но я постоянно была рядом. Я должна была…
– Не смогла бы. Не обманывайся. Ты жена писателя. Я тоже.
Наташа ушла только тогда, когда Тамара перестала плакать.
На письменном столе стояла портативная машинка, в нее был вставлен лист бумаги и напечатаны первые фразы делового письма. Печатал Артем. У него была манера: надо уходить из дома, он вдруг вспоминает, что должен вычеркнуть слово в рукописи, или заменить его, или составить на машинке начало какого-нибудь делового письма. В обычном, нормальном порядке деловое письмо было для него мукой, а в одну стремительную минуту, даже вроде бы незаметно для себя, – готово начало. Значит, готово и почти все письмо. Написать первую фразу в деловом письме не менее сложно, чем первую фразу романа.
Тамара сердилась, но постепенно привыкла. Она ждала в коридоре, не надевала пальто, если это было, как теперь, зимой, и наблюдала за Артемом, как он судорожно ворует для работы минуту-другую. Эти минуты казались ему особенно дорогими и необходимыми. Она не протестовала – если так ему хотелось, так всегда и было. Она жена писателя, как сказала Наташа, и все, что касалось работы мужа, должно принадлежать ему. Нет и не может быть никаких ограничений. Писатель в семье – в значительной степени эгоист. Тамара заявляет с полной ответственностью.
В прошлом месяце они собрались к Геле в театр. Артем улизнул из коридора, присел к рукописи. Тамара вытащила его из-за стола, но вид у Артема был счастливый – успел заменить слово. Но это вовсе не значило, что замененное слово останется в рукописи: пройдет время и Артем может вернуться к первоначальному слову – сочтет его более удачным, точным.
Тамара смотрела на белеющий лист, вставленный в машинку. В нем была тревога. Тревога была во всем – в жесткой подушке дивана, в переплетах книг, в фотографиях, развешанных на стенах, в пустых темных комнатах с раскрытыми повсюду дверями и, конечно, в телефоне на стуле рядом с Тамарой.
Когда у Артема был опубликован первый в жизни рассказ – в журнале «Молодой колхозник», – Тамара купила десяток номеров и выстелила ими пол в комнате, сделала ковровую дорожку. Артем пришел и засмеялся. Он был тогда молод и Тамара была молода. Артем часто потом говорил, что с этим журналом связана целая группа молодых писателей начала пятидесятых годов, студентов Литинститута, – Борис Бедный, Юрий Трифонов, Николай Евдокимов из семинаров Паустовского и Федина. Борис Бедный опубликовал рассказ «Землянка». Юрий Трифонов рассказ «Знакомые места». Все они обменялись первыми автографами со словами – «в надежде и с уверенностью». Заведовал литературным отделом журнала писатель Анатолий Ференчук.
Тамаре показалось, что она слышит стук машинки: кто-то печатает. Задремала. Открыла глаза, испуганно взглянула на машинку, на торчащий из нее неподвижный лист. О чем новый роман Артема? Он перестал ей показывать рукописи, пока не надо было их окончательно перепечатывать на большой машинке. Этим занималась она. Тамара встала, подошла к столу, зажгла лампу. Выдвинула нижний ящик стола, вытащила папку, потертую, проклеенную на сгибах для прочности полосками ткани и белыми зубчатыми лентами от листов с почтовыми марками. На одной из бумажных лент было пятно с подрисованными ногами и руками. Папке столько же лет, сколько номеру журнала «Молодой колхозник», где был напечатан первый рассказ. Артем, пока работал над рукописью, обязательно держал ее в этой папке. Когда рукопись была готова, перекладывал в другую, новую, и сдавал Тамаре. Этот день отмечался: уезжали гулять, напрашивались к кому-нибудь в гости или собирали друзей у себя. Будучи молодыми и здоровыми, пили водку, крякая при этом и веселясь. Постарев, водки пили меньше, но все равно веселились. Наташа Астахова брала в руки гитару: «Зачем растить побег тоски и сожаленья?..»
В старой потертой папке лежал роман. Не закончен. Назывался «Метрика». Тамара не развязала ленточки на папке, не достала рукопись. Смотрела на папку, на пятно с подрисованными ногами и руками, странно обессилев, потеряв решительность.
Артем долго сохранял картонную обертку на паспорте. Такая обертка была на его паспорте и на Тамарином. Оберткам тоже лет по двадцать с лишним. У Тамары на обертке был записан номер телефона Артема в общежитии Литинститута. Артем любил период цветения тополей, уходил в сквер института. Ее с собой не приглашал. Уходил всегда один. Старался исчезнуть незаметно, как старается незаметно, уже в пальто, убежать к себе в кабинет и присесть к машинке. Артем никогда не рассказывал Тамаре о себе, о своем детстве, юности. Познакомились они, когда он поселился уже в общежитии, хотя он вырос в Москве, учился в школе. Потом служил в армии. Но каких-либо подробностей о детстве и юности Тамара не знает. Артем никогда не рассказывал, никогда ничего об этом не писал. Может быть, в новом романе будет что-нибудь? Не напрасно же он называется «Метрика».








