412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Коршунов » Автограф » Текст книги (страница 10)
Автограф
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 06:46

Текст книги "Автограф"


Автор книги: Михаил Коршунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Когда на подстанцию вернулась двадцать первая и Толя с Гришей вошли в комнату, они увидели спящего в раскладном кресле Володю. Работал телевизор; перед телевизором сидел инспектор ГАИ Леша, положив рядом на стул шапку, белые краги и жезл. Володя спал, накрывшись пальто.

– Чего это он? – Толя опустил на пол медчемоданчик. Размотал длинный шарф, который у него появился одновременно с бородкой, и высвободил конец бородки.

– По ошибке прирулил, что ли? – Гриша поправил линзы, чтобы лучше разглядеть Званцева. После мороза в тепле они немножечко мутнели.

Растолкали Володю.

– Каждый раз приходить будешь?

– Эге, – ответил Володя, поднимаясь в кресле. – Что, уже утро?

Гриша уставился на Володю, сверкая линзами.

– Заболел? Проверим…

– Здоровый до жути. – Володя постучал себя в грудь. – До смеха.

– Мало смеха, – серьезно сказал Гриша. – Иди в барокамеру грызть леденцы. Понравилось ведь.

– Оперируют круглосуточно, – продолжал о своем Володя.

– Не от хорошей жизни. Мы тоже мотаемся круглые сутки.

– Нету аппаратуры. Ребята, мне математики сообщили количество симптомов по всем болезням. Посчитали на машинах. Десять в пятой степени симптомов. Болезней – десять в четвертой. Ничего себе многочленчики, а? Не объедешь, не обскачешь!

Гриша пошел в кабинет к начальнику и принес большой термос. На термосе масляной краской было написано: «Семейный уют». Толя налил три чашки.

Вернулись с вызовов еще бригады:

– Хворенького привезли?

– Уколите ему «поперечный».

«Поперечный укол» – это когда из медчемоданчика, из планшетки, в которой собраны ампулы с различными лекарствами, вынимают все ампулы, расположенные в планшетке «поперек», и заряжают в один большой шприц. Чаще всего «поперечный» делают при «диагнозе» синдром усталой женщины.

– Я вам уколю. Образец моей подписи в торговой палате. Я валютный человек.

Разлили по чашкам кофе. Начали пить, одновременно покуривая сигареты. Дым пускали в потолок, чтобы не так было заметно, что накурили. Ругается Нина Казанкина, и правильно: недавно появился приказ министра здравоохранения, чтобы врачи на рабочих местах не курили.

– Скучаю без вас. Когда явитесь?

– Когда выйдешь в кандидаты наук.

Приехала еще бригада. Загремели медчемоданчики, брошены сумки. Ночная жизнь. Приезды, отъезды. Короткие фразы приветствий. Перекуры. Заполнение документации тут же на ходу. Безостановочный ритм. И все время: ты и больной, ты и пострадавший. Операции в клинике – это что-то высочайшее, академическое. Каждая операция – длительная подготовка, так же, как и в барогоспитале. А Володе нравилась быстрота, активность вмешательства. Незамедлительность действия. Передний рубеж. И, конечно, независимость. Самостоятельность. Как теперь выяснилось.

– Двадцать первая, на выезд! Дорожное происшествие на Старокалужском шоссе. Восьмой километр, – сообщила Нина Казанкина.

– Поеду с вами.

– Сбросим тебя по пути.

– Никаких – сбросим. Еду с вами.

– Владимир Алексеевич.

– Отправляемся…

Только под утро ребятам удалось выдворить Володю из «микрика».

Володя открыл дверь квартиры. Его встретила сестренка. Она была в пижаме.

– Ты… – Она покрутила пальцем у виска. – Совсем…

– Вегетативный бунт?

– Мама сказала, что пожалуется отцу, когда он вернется из экспедиции: что мы от тебя скоро с ног попадаем. Комнату снимал бы, что ли.

– Преотличная мысль. Скажи, москитик, что чувствуют девушки, когда их любят?

Володя нахлобучил свою шапку на сестренку.

– Где ты был? На свидании?

– Дежурил.

Володя стянул с себя и набросил сестренке на плечи и свое пальто.

– В клинике сидел?

– В «скорой». Не сидел, а ездил.

– Ты ушел со «скорой». Объявил. – Сестренка поволокла шапку и пальто на вешалку. – Тебе надо жениться, вот что. Домашний очаг с пирогами.

– Сама придумала?

Сестра пошла, надела халатик, а потом отправилась на кухню и поставила на плиту чайник.

– Когда приведешь?

– Кого?

Володя помыл руки и тоже пришел на кухню.

– Невесту. Когда ты ее нам покажешь?

– Женюсь и покажу.

– Когда женишься?

– Когда сам ее увижу.

– Занимаетесь перепиской. Старомодно, уходящий век. Здравствуйте, почтеннейшая Пульхерия Ивановна.

– Ну… ты выступаешь!

– Письма да письма. Скучно. Доспутниковая эпоха.

Они беседовали на кухне, ожидая, когда закипит чайник. В холодильнике запустился мотор, холодильник встряхнулся, и в нем загремели молочные бутылки.

– Она стихи пишет?

– Вроде.

– Почему от тебя уехала?

– Чтобы писать мне письма.

– У тебя все не как у людей.

– Я ее люблю.

Сестренка хихикнула, но тут же замолкла.

– Ты ее много раз целовал?

– Немного. Ни разу.

– Ты поцелуй.

– Когда?

– Когда увидишь.

– Сразу поцеловать?

– Сразу.

– Откуда знаешь?

– Девочки говорят.

– А ты сама?

– Я сама не знаю.

– Зачем советуешь?

– За тебя переживаю. У нас одна девочка из класса влюбилась, как ты.

– Что значит, как я?

– Безответно.

– С чего ты взяла, что я влюбился безответно? Говори, да не заговаривайся.

– Ой-ей!.. – смешно запричитала сестренка. – Зачем она уехала?

– Надо.

– Ой-ей!..

– Да перестань ты.

– Когда ее мать узнала, что она влюбилась…

– Чья?

– Девочки из класса. Когда узнала – уронила белье с балкона.

– Врешь. Об этом было в «Молодежной».

– Она и написала в «Молодежную».

Закипел чайник. Сестра быстро поставила чашки, сахарницу, достала из холодильника сыр.

«Неужели взрослая уже? – подумал Володя, наблюдая за сестрой. – Во всяком случае, разговариваю с ней, как со взрослой».

За окном, было еще темно. Город только просыпался. Брат и сестра сели пить чай. Володя, глядя на сестру, сказал:

– Здравствуйте, почтеннейшая Пульхерия Ивановна.

Опять загремели в холодильнике молочные бутылки. Надо отчаяться и поцеловать Ксению. Ну, если девочки рекомендуют. Поцеловать – и в сторону с этим вопросом. А там уже, чья мать уронит белье с балкона, не его забота. Его забота – поцелуй. На всякий случай переспросил сестренку:

– Сразу поцеловать?

– Сразу, – подтвердила сестра. – Не тяни.

Леня наиболее интересные номера «Молодежной» отправлял в клинику к Йорданову. Ему хотелось проявить внимание к Артему Николаевичу. Леня относился к Гелиному отцу с уважением. И если он не всегда одобрял то, о чем и как писал Йорданов, он все равно не высказывал своих замечаний. Молодым авторам или своим, так сказать, однокашникам он может высказывать соображения, а что касается больших писателей, их «творческих платформ» – Леня уступает место признанным критикам и литературоведам: равный пусть судит равного.

Посылая Йорданову отдельные номера газет, Леня полагал, что поможет ему отвлечься от болезни и заставит его внимательней взглянуть на произведения молодых. Идею Лени поддержал Бурков: «Побольше, побольше посылайте». И Леня посылал. В ответ через Гелю получил от Артема Николаевича благодарственные слова, а потом и коротенькую записку:

«Вы умно и правильно работаете. Обладаете чистотой вкуса в отборе материала. Я тоже работал в газете, точнее, в листке районного масштаба. Вы меня заставили вспомнить этот период моей жизни и то, что мне было тогда спокойно и радостно».

Леню записка приятно обрадовала. Показал ее Зине.

– Он мне нравится, а его дочь… – Зина подняла и опустила одно плечо. – Но я, наверное, несправедлива.

– Конечно, Зина.

– Сытенькая.

– Это мелко, – серьезно сказал Леня. – Зачем вы так, Зина?

– Я сказала, что несправедлива.

– Все же зачем? Не заставляйте меня…

– …разочароваться во мне. Договаривайте.

Леня молчал. В отделе в тот день было тихо: ни событий, ни всегдашней работы. Бывает такое перед тем, как бешено закрутится колесо. Зина сидела, поставив ноги на сейф, опираясь о его крышку только кончиками туфель. Зина умела аккуратно, красиво сидеть.

– Сытенькая! – Зина просто упорствовала. Она элементарно ревновала.

– Вы от природы совсем не злая.

– Злая, – коротко ответила Зина. – И вас об этом предупреждала.

– Не верю.

– И напрасно. Потом будет поздно.

– Когда?

– Когда выйду за вас замуж.

Леня полез в карман за носовым платком, хотя он ему совершенно не был нужен. Подержал платок, снова сунул в карман. Взял со стола стерженек от шариковой ручки, подержал, положил на стол.

– В таких случаях чешут в затылке, – сказала Зина, и уголки ее губ слегка дрогнули. – Не волнуйтесь, вы будете мною гордиться.

Леня почесал в затылке.

Человек может быть угнетен. Но то, что его угнетает, он стыдливо скрывает. Так обстояло дело и с критиком Вельдяевым: он считал себя обойденным. Говорить о своем беспокойстве официально – неудобно. Даже для Вельдяева. Да и как прямо скажешь? Что именно? Он и без того постоянно на глазах. Если нет никаких собраний, семинаров, он заглянет в кабинет к секретарю правления – переброситься какой-нибудь, пусть малозначащей, фразой, отметить свое присутствие. Он пишет нужные критические статьи, как он считает. Все статьи в полном согласии с критикуемым, а точнее – восхваляемым. Умеет кого надо и бичевать; никаких похлопываний по плечу, никакого лицеприятия, экивоков, недомолвок. Он знает, где домолвливать и где недомолвливать. Так в чем же дело? Почему обойден? Составляют наградные списки (Вельдяев всегда знает), но он в них, как правило, не значится. Если и значился, то его потом, как правило, вычеркивают. В последний раз вычеркнул Астахов. Вельдяев написал об Астахове в ту пору две большие статьи, и на тебе – благодарность. Астахов статей о себе не просил и даже, напротив, где мог придерживал. Но Вельдяев подсуетился, сумел обмануть Астахова. И вот своеобразная благодарность. Вельдяев смолчал, проглотил обиду. Но сколько можно глотать? Да и с какой стати? В конце концов ему положено – награда положена: давно немолодой человек, если не сказать большего, работает с пользой, работает продуктивно. Никогда не злобствует. Но в статьях непримирим, он считает. Так почему его общественное лицо не поощряется? Скажем – достойно не поощряется. Правда, грамоту он недавно получил ко Дню печати. Имеет благодарственную папку. Ко дню рождения – телеграммы от правления и от Совета клуба. От Совета клуба на двадцать шесть слов, и это не считая адреса. Если посчитать слова с почтовым адресом, то будет за тридцать. Имя и отчество полностью. Уважительная телеграмма. От правления на девятнадцать слов, но это с почтовым адресом. Тоже уважительная. Два раза упоминается слово «творчество». И подпись солидная – члены правления. Но вот с орденом-то что делать? Сколько ждать? Что написать и о ком? Или куда?

Все эти мысли Вельдяев, конечно, таит. Переживает молча. Узнает Вася Мезенцев или хотя бы почувствует, беды не оберешься: осрамит публично. Его хлеб – смешить, высмеивать. И не отомстишь. Как Васе Мезенцеву отомстишь? В лодке спит дома, юродствует. Вельдяев тут позвонил ему, так он ответил, что Вельдяев ошибся. Вельдяев, конечно, вознегодовал: «Да это вы, Мезенцев, у телефона!» – «А у меня вообще нет телефона», – и положил трубку. В шутках Мезенцева, как в болоте, увязнешь. В связи со своими терзаниями по поводу награды Вельдяев боялся еще Глеба Оскаровича. Тот защитить может и защитит – он для этого могуч и по-справедливому суров, но в отношении награды не поймет. Ну никак. Лучше молчать. Пытель в оценке подобных понятий непримирим. Он не засмеется.

Орден преследует, снится. Был случай – Вельдяев надел его. Дома пристегнул к пиджаку. Долго стоял, смотрел на себя в зеркало, пока не вышла из кухни мать и не подняла удивленно брови, глядя на его пижамные штаны и пиджак. Ордена мать не заметила. Зрение у старушки давно ослабло. Орден был ее. Получила как заслуженная учительница. Вельдяев с сожалением отколол от пиджака орден. Снял пиджак, надел пижамную куртку, которая полностью соответствовала штанам, и угрюмо направился к письменному столу. Писал он всегда в пижаме. Астахов, говорят, пишет в белоснежной рубахе. Вольному воля. А Вельдяев считал, что пижама его раскрепощает: в ней так легко и удобно работать. Неожиданно положил ручку – надо заказать визитные карточки. Все-таки утешение. «Член Союза писателей, критик Дементий Акимович Вельдяев. Москва». Носить визитные карточки надо в жилетном кармане. Вынимать из кармана следует небрежно, двумя пальцами: «Вельдяев».

Статья, которую Вельдяев писал, называлась «В борьбе за общие цели». Кого в статье ругать, кого хвалить – он знал. «А вот поменяю местами», – вдруг подумал Вельдяев и одиноко засмеялся.

Писал он долго и так же одиноко. Никого местами не поменял. Писал, как всегда, о том же и о тех же. Мать возилась на кухне. Она с каждым годом заметно старела, и от этого на кухне прибавлялось шума: выскальзывали у матери из рук ножи и вилки, падали чашки и блюдца, гремели, не подчинялись рукам кастрюли.

Вельдяев зябнет в пижаме: к весне топят плохо, в комнате прохладно. Он набрасывает на плечи байковое одеяло. Теперь он похож на огромную серую птицу. Ему делается жаль себя. Старость отнимает у Вельдяева мать – единственного близкого ему человека.

Он кладет перо, опускает на руки голову и плачет, открыто страдая, как плачут пожилые и по-настоящему несчастные люди. Вельдяев плачет о невосполнимом, навсегда утраченном. Он хотел в ту минуту лишь одного: чтобы мать жила долго, и чтобы постоянно была в доме, и чтобы посуда вновь была подвластна ее рукам и подвластна была бы ей и сама жизнь. И ничего ему не надо.

Когда Глеб Оскарович заглядывал к Вельдяеву, он, собственно, приходил к Клавдии Петровне, матери Вельдяева. И они не спеша беседовали. Подключался к беседе и Вельдяев. Ни о литературе, ни о литераторах никогда не говорили. В такие минуты Вельдяеву делалось стыдно за себя. За свою, часто такую мелкую, жизнь. И по сути никто в этом не виноват, кроме его самого. Он даже не женился – боялся своей незначительности, неустроенности.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

В снегу была проложена тропинка и посыпана свежим песком. Напоминала высохший ручей. Стояли скамейки, покрытые снегом, на котором лежали упавшие с деревьев веточки и прошлогодние увядшие шишки. Пробиты воронки: в солнечный день упали с подогретых веток капли и застыли в глубине снега дробинками. Дробинки можно доставать и класть в рот. Стебли кустов покраснели, увлажнились в предчувствии весны; заблестела хвоя.

Ксения, как приехала в Михайловское, вскоре решилась на первый очерк – впечатление. Миниатюра. Как она в снежный день шла по глубокому снегу, в валенках. А у валенок края были мягкими и обвислыми. Из карманов полушубка торчали рукавицы. Ксения изредка всовывала в них руки, не вынимая рукавиц из карманов. И как потом стояла и смотрела на вершины деревьев так долго, что начинала кружиться голова, на ресницах нарастал иней и она переставала уже что-либо видеть. Тебе подарена способность мечтать. Стоишь, вскинув голову, и пусть голова кружится, и пусть приплывают откуда-то издалека и уплывают куда-то вдаль беззвучные звуки, которые слышишь и понимаешь ты одна. Они из прошлого. И они летят над тобой, не замерзая, не старея, никогда и ни в чем не изменяясь.

Очерк опубликовали.

Леня требовал продолжения такого вида очерков. Прислал редакционную телеграмму с оплаченным ответом: «Вам оплачен ответ на 150 копеек». Ксения ответила на 170 копеек – поблагодарила Леню и редакцию за внимание и подтвердила готовность сотрудничать с «Молодежной» как ее спецкор в Пушкинских горах. Назвала тему следующего очерка «Василиса Прекрасная и ее дочь Марья». Ксении хотелось подробно рассказать о Василисе Прекрасной, или Василисе Мелентьевне, и ее дочери Марье. Имя Василисы Прекрасной упоминается у Карамзина. Царь Иван Грозный «имал молитву со вдовою Василисою Мелентьевою… Мудрой да лепообразной». Была она «урядна и красна». Царь Иван женился на Василисе, но вскоре оставил ее. В монастырь не заточил. Не напрасно Василиса считалась мудрой. Она сумела избежать царской опалы, и даже больше того: ее дети – сироты Федор и Марья от худородного дьяка Мелентия – были пожалованы царем в вотчину большим поместьем. Самые высокородные бояре не всегда получали в заслугу подобного размера вотчины. А потом Марья, дочь Василисы, шла замуж, да не за кого-нибудь, а за «Гаврила Григорьева сына Пушкина, и тое вотчину Гаврило Пушкин да Федор Мелентьев промеж себя полюбовно поделили пополам». Так имя Василисы Прекрасной сошлось с фамилией Пушкиных. И, как писал профессор Скрынников, статью которого «Василиса Прекрасная – историческое лицо или легенда?» Ксения внимательно прочитала, народные сказители дали бессмертие Василисе. Гаврила Пушкин получил не меньшую известность благодаря трагедии «Борис Годунов». Как известно, Пушкина всегда интересовала история его предков, и среди них он особенно выделял Гаврилу Пушкина и отозвался о нем как об одном из самых замечательных лиц в эпоху самозванцев.

«Какая сила толкает людей к чужому прошлому и делает его собственным прошлым? – думала Ксения, садясь за очередное маленькое сочинение. – В тебе жизнь предыдущая и последующая».

И Ксения радостно-старательно сидела за своими сочинениями. Старательно, потому что радостно.

Очерк был отправлен и опубликован. И теперь Ксения, войдя в свой внутренний ритм, и работала ритмично. Это ей было необходимо. Как дыхание необходимо, которое постоянно от первого дня до последнего. И то, что Ксения здесь, было в ней постоянно от первого дня и будет постоянным до последнего. Надо ждать и надеяться.

Лене на работу позвонил Вадим Ситников:

– Что ты там печатаешь о Пушкине?

– Что печатаю?.. Очерки из Михайловского Ксении Ринальди. Идут отзывы – читатели довольны.

– «Читатели довольны…» – мрачно повторил в трубку Ситников. – Я читатель, и я недоволен. Это же Пушкин, а… не мой дядя самых честных правил. Детский лепет. Сердечная говорливость. Хватит или еще?

– Ты не прав, Вадим. Свежее зрение, детали…

– Пушкин – не детали, – прервал Вадим. – Пушкин – необходимость. Пушкин – очная ставка. Пушкин – общественное выздоровление. – Вадим помолчал. – И мое, например. А я – тяжелый случай: литературное косоглазие. Примат времени.

Ситников не был пьян, но и трезвым не был. Как всегда, не разберешь.

– Ты в газете разводишь вокруг него декламацию. Как по писаному. – И Ситников бухнул трубку на рычаг.

Леня знал, что Вадим не любит, не выносит, когда литературой, да еще прозой, занимаются женщины, потому что Вадим считает, что женщины не могут служить литературе «на вечный срок».

Честно говоря, Леня сам не был уверен в обратном. Но никогда никому этого не говорил и не скажет. Тем более Ксении. Занятие литературой, прежде всего, непомерная физическая сила, непоколебимость. Кажется, Толстой написал Фету: страшная вещь – наша работа. Кроме нас, никто этого не знает. Леня давно запомнил эту фразу.

Йорданов вдруг понял, что процесс жизни, мышления – расход энергии, которая иссякает и однажды может исчезнуть совсем. Теперь у него проявилась крайняя форма скептицизма, и прежде всего в отношении к самому себе и своим возможностям. Жизнь на ощупь, без определений и предзнаменований.

Володя наблюдал за Йордановым. Искал подходы к нему. Дело было теперь не в физическом состоянии больного, нет. Люди после тяжелых заболеваний часто трансформируются, теряют себя духовно, тем более такие, как Йорданов. И если еще учесть, что его творческая неудовлетворенность, кризис начались задолго до болезни.

– Позвольте, я вам прочту, – предложил Володя.

Артем кивнул. Он сидел в прикроватном кресле, в старом, растянутом на локтях свитере и в обвисших вельветовых брюках. Именно этот свитер и эти брюки он потребовал из дому. У него была привязанность к этим вещам, как и к потрепанной, проклеенной на сгибах папке с разрисованным пятном.

По-прежнему находился в палате один. Распорядился Нестегин: хотел предоставить ему возможность начать потихоньку работать. Но Артем не начинал и не стремился начать.

Володя раскрыл журнал, который он принес, и прочитал о тореро Луисе Мигеле Домингине. Очень коротко.

– Он был великий тореро, но после ранения потерял афисьон. Слово это, как и любое чувство, неуловимо; афисьон – призвание, одержимость, творческая раскованность, полетность, свобода, чистота и легкость движения и еще очень многое.

Володя замолчал. Был, как всегда, в плотно надетой медицинской шапочке. Молчал и Артем.

– Я потерял афисьон? – спросил Артем.

– Да. – Володя почувствовал вину перед Йордановым. – Не хотел вас обидеть.

– Вы меня не обидели. – Артем опять замолчал. – Насколько я понял, вы против тех, кто в меру знает и в меру желает.

– А вы – нет?

– Всю жизнь только и делал, что в меру знал и в меру желал. – Он сидел, покачивая одной ногой, с которой свисала больничная тапочка.

– Неправда.

– Правда, Володя.

– Вы за полную нагрузку и за полную отдачу. Были.

– Нет, не уверен.

– Почему раньше не прекратили работу?

– Тогда, Володя, вы упрощаете природу чувств. И по отношению к тореро тоже.

– Не упрощаю, а проясняю. Все делать в меру – постыдное успокоение.

– Может быть, норма поведения?

– Человек должен неустанно накапливать объемы наблюдений, чтобы выхватывать из них самые отчаянные. И никакого смирения, преднамеренной гармонии, последовательности.

Артему нравилась Володина категоричность. Еще с первого разговора, который они начали в клинике.

– Что такое, по-вашему, художественное отражение действительности? – вдруг спросил Артем. Тапочка упала с его ноги, он ее надел и теперь просто сидел и не покачивал ногой.

– Искусственность выражения, простите меня, Артем Николаевич. Навязчивость собственного присутствия.

– Художественное выражение действительности – это чудо импровизации, Володя. И оно должно резко отличаться от искусственности.

– Согласен. Но даже искусство – чудо импровизации – все равно не жизнь. Обработанная жизнь. Сымпровизированная.

– Вы хотите необработанной жизни?

– Хочу, первичности. Жизнь – как объект, а не как произведение. Бутылочная этикетка. Этикеткой жажду не утолишь.

– Подумайте, Володя, что вы говорите? – Артем заволновался.

– Мне нужен мгновенный надрез и сразу то, что я могу видеть. Нет времени.

– Вас погубит рационализм. Вы хотите препарировать словами.

– Что плохого в рационализме? Я обескровленный технарь.

Володя говорил с Йордановым, как если бы это был Леня Потапов, Николай Лобов или ребята с подстанции. Была в Йорданове ревность к настоящему; к тем, кто сейчас приходил в активную жизнь, кто молод. Он не тянулся к молодым преднамеренно, это в нем было. Он этого стеснялся, скрывал, но это угадывалось помимо его воли, и очень быстро. И делало его партнером в спорах, почти сверстником. Но не всегда. И тогда он с любовью цеплялся за возраст и опыт.

В другой раз Володя спросил – всего ли Йорданов достиг просто объемом книг? Механизм движения обязательно должен зависеть от большого количества шестерен?

– Не от большого, но от достаточного. – Артем опять сидел в том же кресле, и в той же позе, и в том же настроении.

– Что считать достаточным?

– Которые обеспечивают наилучшее движение.

– Извините, Артем Николаевич, а что считать наилучшим движением? Каждая эпоха располагает своей техникой, теперь даже каждое десятилетие. Иные скорости, иные соизмерения.

– Володя, но вы же не за то, чтобы переписать классиков на короткие варианты? Сокращать срок общения с ними?

– Конечно, нет. Если пользоваться вашим примером, то почему не должно быть все-таки нового короткого Толстого? Короткого Достоевского? Говорю утилитарно, вы понимаете. Короткого во времени, в объеме, но не менее выразительного в обобщениях, выводах, доказательствах. Новый этап жизни, новый социальный материал требуют и новых форм воплощения, новых объемов физических и психологических.

– Но кто против этого спорит?

– Мне кажется, вы спорите. Вы же так просто с этим не соглашаетесь?

– Новый Толстой не будет новым Толстым. Это будет Званцев. Со своими выводами, доказательствами. Мгновенными надрезами. И надрезы будут совсем другими, по другому поводу и в других местах.

– Поводы и места должны быть другими. Вот мне и необходим рационализм. На прошлое я смотрю уже с этих позиций. Время уплотнилось.

– Допустим.

– Убыстрилось.

– Допустим и это.

– Человек должен убыстриться в развитии. Уметь отрекаться от того, что его постыдно держит на месте. Цепляет. Прежде всего надо моделировать будущее.

– Тогда вовсе без прошлого. Неоглядный оптимизм. Но оптимисты, как правило, пишут плохо.

– Вы передергиваете.

– Передергиваю. За счет чего же убыстриться?

– За счет рациональности. Экономичности. Здравого оптимизма.

– Отжать культуру прошлого и получить концентрат. Намазываешь на хлеб и в один присест… – Артем улыбнулся.

– Проще – таблетку, – засмеялся Володя. – Быстрее усваивается, и жевать не надо. Артем Николаевич, боитесь, что я убью в себе поэта? Но я-то не поэт.

– Каждый человек несет в себе нераскрытость. Незнание себя. И потом, вы бы не говорили со мной о Толстом и Достоевском.

– Артем Николаевич, я не хочу быть противоречивым, непоследовательным. Колотить себя в грудь, чтобы меня услышали.

– Не понимаю.

– Я, может быть, еще слабее вашего чувствую себя в убеждениях, касающихся категорий жизни. Где-то прочитал: «Гималаи наводят на меня тоску. Буря меня тяготит. Бесконечность меня усыпляет. Бог – это слишком».

– Володя, вы же…

– Я узкий специалист, и только. – И Володя повторил: – Узкий.

– Но ваша специальность?

– Она обязывает, в то время как ваша…

– Не обязывает, вы хотите сказать?

– Ну, в меньшей степени. Я должен постоянно подновлять себя, чтобы максимально и современно быть готовым к борьбе. Нет времени на дворец тихоходных идей или, как говорит мой профессор, на сидение в «засасывающем себе».

– Энергия от энергии.

– Да. Как на электростанции. Постоянная однозначность.

– Володя…

– Я догадываюсь, о чем вы хотите спросить.

– Вы уверены, Володя?

– Да. Вы хотите что-то спросить в отношении себя.

– Неужели это заметно?

– Заметно, Артем Николаевич, к сожалению.

– Не спрашивать?

– Не надо.

– Володя, но вы же врач.

– Я не врач. Я реаниматор. «Ре» – вновь, «анима» – душа.

Володя ошибся: Йорданов не хотел спрашивать о себе, он хотел сказать Володе, что если он и ранен, как тореро, то не телесно, а душевно. Ранен с тех самых пор, когда решил заново осмыслить себя и то, что он делал до сих пор в литературе. А нынешнее его состояние – это рубеж, на котором он окончательно продумывает свое будущее и, может быть, сидит в засасывающем себе.

Сегодня у Гели в театре был спектакль из двух одноактных пьес. Геля была занята только в первой пьесе. Рюрик был занят и в первой и во второй. Это устраивало Виталия Лощина. Ему нужна была Геля одна, без постоянного партнера по спектаклям и по жизни. Виталий до сих пор еще не выяснил степень отношений между Гелей и Рюриком.

Виталий подъехал к театру на такси, к служебному входу. Предварительно позвонил администратору и узнал, когда заканчивается первый спектакль и когда будет свободна Йорданова. Назвался ее другом. Пусть дойдет до Рюрика. С Рюриком потом придется иметь соответствующую беседу. Наверняка Рюрик конкурент, нет, не конкурент и не соперник, а серьезное препятствие на пути движения Лощина к завоеванию семейства Йордановых. Каждый человек завоеватель. И нечего тут финтить, элегантничать. Можно, конечно, прикрываться моральными лозунгами, но все это демагогия. Пушистый хвост. Он сам сейчас будет этим заниматься – вилять хвостом, прясть ушами, перебирать лапами.

Вахтер в служебном подъезде сказал Лощину, что Геля не появлялась из артистической. Лощин вышел к такси и еще раз предупредил, что надо ждать. Вернулся в подъезд. Что ж, Волков дважды ездил за актрисой Троепольской, замужней женщиной, и не откуда-нибудь, а из Петербурга в Москву. И это по тем временам. Добивался, значит.

На журнальном столике в служебном предбаннике стояла пепельница. Виталий закурил. Надо было собраться, мобилизовать себя. Во многих служебных предбанниках он сидел и еще посидит, если надо. Все предбанники одинаковые: обтертые до черноты диваны, журнальные столики с пепельницами, огнетушитель, разложенные уборщицами на батареях тряпки для просушки. Здесь еще висел вызывной лист – кто из актеров вызывается на репетицию очередного спектакля. На вызывном листе была обозначена репетиция спектакля Пытеля «Глава семьи». Было, было у Виталия с Пытелем: пытался Виталий его «освоить». Спаси и помилуй от дальнейших встреч, от этого старого психа в бабьей кофте. Как только с ним в театрах ладят? Знаменитость, конечно. Кого хочешь сам наладит со страшной силой.

Значит, вторая встреча с Гелей, после той, в редакции. Слух, что Виталий работает над темой «Федор Волков», должен был уже окрепнуть, распространиться в заинтересованных кругах. Виталий разговаривал с телевидением. Сам сказал о своей работе. Надо приучать людей к себе, к причастности к теме. Законной причастности. Это его тема. Да-с, Ленечка Потапов. Каждый тянет к себе свой кусок. А то и чужой. Виталию казалось, что он теперь тянет к себе уже свой кусок.

Виталий хотел поговорить с Гелей. Разговор предстоит трудный, потому что должен будет кое-что уже определить. Леня пишет для «Реалиста». И Виталий написал сценарий. Не написал, а пишет. С собой – первый вариант. Нет, не первый вариант, а скорее – разработка первого варианта. Заявка на телевидение уже подана через знакомую девушку. Знакомые девушки в государственных учреждениях – скрытая сила. Кто понимает, конечно. Виталий понимает. Заявку еще не разбирал редсовет, но скоро разберет. Дело обрело ход, движение. Но это холостые обороты для Лощина, он это понимал. Не раз с этим сталкивался: после редсовета все стопорилось, вяло в дальнейших инстанциях. Даже знакомые девочки не могли помочь. В крайнем случае выколачивали небольшой аванс. Важно только однажды дойти до настоящего финиша, и тогда хлынет его плановая продукция. Утвердится на рынке. Имя, дорогие вегетарианцы, вот что надо нам. Реклама. Краешек имени, чтобы стоять на этом краешке. А там уже Лощин зашагает, попрет. Его продукция будет соответствовать нормам, категориям, отношениям, взаимоотношениям, временам года, движению в защиту животных, трудоустройству молодых специалистов, ГОСТу, ОТК, Морфлоту, Аэрофлоту, жэкам, ВТЭКам, чему угодно. Его литературный комбинат будет выдавать на столичные прилавки обильный фасованный продукт. Товар – деньги – товар. Цинично? Зато откровенно.

Геля вышла в раздевалку. На Геле был светлый джемпер. На манжет джемпера надет тяжелый браслет. В руках Геля держала небольшую, из натуральной кожи, сумку. Сумка была не закрыта, из нее торчала плоская деревянная коробочка с гримом. Виталий бросил сигарету: начиналось действие – Виталий элегантно подскочил к инфанте.

– Напугал? Я Виталий Лощин. Первая – Л. Помните, у Потапова в редакции?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю