355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Меньшиков » ПИСЬМА К РУССКОЙ НАЦИИ » Текст книги (страница 17)
ПИСЬМА К РУССКОЙ НАЦИИ
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:22

Текст книги "ПИСЬМА К РУССКОЙ НАЦИИ"


Автор книги: Михаил Меньшиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 46 страниц)

Я не знаю, чем руководился экзарх Грузии, точнее, кавказское светское начальство, посылая почетную депутацию православного духовенства к гробу католикоса. Надо думать, что тут мы имеем один из бесчисленных примеров того же ухаживания за инородцами, какое на всех окраинах наших привело Россию к унижению. Желая изо всех сил понравиться и угодить, у нас готовы пожертвовать даже достоинством народным, даже такой тысячелетней гордостью России, какой считалось православие. Угодим мы этим или не угодим армянам – это еще большой вопрос: 1'apetit vient en mangeant, и чем больше мы заискиваем перед слабостью, тем она становится надменнее. Но что собственное достоинство мы унижаем подобными странными демонстрациями – это несомненно. Несомненно и то, что пренебрежение к древнему закону Церкви соблазняет не "единого из малых сих", а целые миллионы слабых людей, за которых кто-то даст ответ не здешней власти.

21 декабря

1911 год

ЕДИНЕНИЕ ЦЕРКВЕЙ

 Я получаю письма от армянских священников, где они негодуют на мою статью «Рекорд веротерпимости» («Новое время», № 12493). В этой статье, как читатель благоволит припомнить, я отметил еще один – и крайне яркий – пример разложения нашей церковной бюрократии, пример пренебрежения к правилам святых апостолов и вселенских соборов. Я говорил, что армянская церковь считается и Западной, и Восточной Церквами еретической, между тем на похороны армянского католикоса у нас сочли нужным послать почетную церковную депутацию в лице епископа, архимандрита и ректора семинарии. Безусловно сочувствуя всякой искренней вере, хотя бы и неправославной, я думаю, однако, что посылка названной депутации была ненужной и неприличной, оскорбительной для тех церковных законов, которые до сих пор не отменены. Армянские священники мне не возражают по существу вопроса. Они только опровергают мое указание, что армянская церковь разделяет ересь Евтихия, то есть монофизитство. В письме в редакцию от 23 декабря священник Мрктич Газарян говорит, что «армянская церковь не только не признает учения Евтихия, но и предает анафеме и Евтихия, и его учение, и его последователей. Армяне вовсе не монофизиты и признают в Иисусе Христе вовсе не одну природу, но армянская церковь признает в Иисусе Христе две природы». Я позволю себе усомниться в авторитетности г-на Мрктича Газаря-на, хотя он и армянский священник.

<...>

Правда, формально армяне отвергают учение Евтихия, однако сами исповедуют в несколько другом выражении ту же самую ересь. В чем же сущность установленного Евтихием монофизитства, как не в том, что Христос был только Бог, хотя и воплотившийся в человека? Это вовсе не я выдумал, будто армяне монофизиты: это значится в учебниках и энциклопедиях как вещь научно общепризнанная.

 <...>

Профессор Крюгер – авторитет по части христианских вероисповеданий, и в суждении об армянской церкви он опирался на целую литературу о ней, начиная с Calanus – «Historia Armena ecclesiastica», 1686, и кончая таким армянским авторитетом, как М. Ormanian («Le Vatican et les Armeniens», 1873). В качестве монофизитской, признающей в Христе одну природу, говорит об армянской церкви и немецкая энциклопедия Брокгауза (т. 1, с. 898): «Вероучение армянской церкви отличается от греко-православного тем, что это учение принимает монофизитским образом во Христе только одну природу».

Как видите, называя церковь монофизитской, я опирался не на свое собственное мнение, а на общее в Европе убеждение по этому вопросу, которое держится больше тысячи лет.

Допустим, однако, вместе с профессором Крюгером, что "армянская церковь приняла монофизитство, не отдавая себе точного отчета в том, что она делала"; допустим даже то, что если захотеть понять не так, а этак, то из тех же армянских догматов можно вывести противоположный общепринятому смысл. Для меня в данном случае богословские тонкости совершенно неинтересны. Правы или не правы армянские вероучители – это их дело. Для нас с читателем важна не вероисповедная, а политическая сторона посылки православной депутации в Эчмиадзин. Нарушил ли экзарх Грузии каноны православия чествованием анафематствованного патриарха или не нарушил? В чем бы ни состояла ересь, приписываемая армяно-григорианству, она до сих пор официально считается ересью. Кто прав, кто виноват – один Бог рассудит, однако для духовного начальства обязательно лишь то поведение, которое предписано правилами святых апостолов и вселенских соборов. В течение более тысячелетия армяне считались еретиками – и это было установлено в те века, когда вопросы о ересях привлекали к себе самое вдумчивое, самое напряженное внимание культурнейших тогдашних классов. Было же, стало быть, замечено тогда какое-то глубокое различие между православием и армянством, и не без серьезной же причины эта древняя церковь была предана анафеме. Если теперь кажется, что никаких различий нет и все это вздор, "все веры равны", – то подобный вывод, очевидно, основывается на полном равнодушии к какой бы то ни было вере и совершенном нежелании разобраться в различиях. Но древнее христианство бесконечно внимательнее глядело на разноверие, и как оно понимало армянскую ересь, об этом остались следы в уставах и преданиях нашей Церкви. Например, в уставе служб за Неделю мытаря и фарисея сказано:

"Миряне едят мясо, то есть сплошная неделя, а треклятые армяне постятся – мерзкий их пост называется Арцывуриев". Установлена нарочно всеядная неделя, то есть нет поста даже в среду и пятницу, чтобы не подражать армянам. Старое православие держалось строгим повиновением семи вселенским соборам, между тем армяне – по тем или иным причинам – не признают четвертого, а по некоторым источникам, и остальных соборов; уже одно это кладет между церквами непереходимую пропасть. Древняя Русь унаследовала вселенское отношение к армянской церкви. Армяне допускались в Россию на тех же условиях, что и "иудеи, измаильтяне и агаряне", – не иначе как с обязательством жить отдельно от православных, в особой черте оседлости, как бы в религиозном карантине. В Патерике печерском рассказывается, что однажды преподобный Агапит заболел. Пришел врач и пощупал пульс у больного. Случайно святой Агапит узнает, что врач – армянин. Тогда он закричал на врача:

"Как смел ты войти ко мне и осквернить мою келью, а своим прикосновением – мою грешную руку? Иди вон от меня, иноверный и нечестивый!"

Я лично, к сожалению, бесконечно далек от подобной религиозной ревности, но завидую ей и уважаю ее, как всякий темперамент, воспитанный до величия. Тут полнота религиозной страсти, тут ее гений. Вы думаете, истинное христианство было терпимо к иноверию? Нет. Вот что говорится в ежедневной (когда-то) молитве: "Шатания языческие угаси и ересей восстания скоро разори и искорени и в ничто же силою Святого Твоего Духа обрати". Нам, простым обывателям, у которых вера вылиняла до серого какого-то пятна на душе, теперь, повторяю, все равно, кто во что верит, или, точнее, – кто во что не верит. Но неужели прилично Церкви – духовному начальству – падать до нашего мертвого к вере равнодушия?

Корреспонденты радикальных газет (например, "Русского слова") телеграфируют из Эчмиадзина, что на прибывших армян-делегатов произвело "сильное впечатление присутствие на похоронах католикоса представителей Православной Церкви – случай беспримерный. Также никогда со времени русского владычества на Кавказе на погребении католикоса не присутствовало столь важное административное лицо, как помощник наместника". В самом деле, это первый в истории нашей Церкви и государственности пример самоунижения относительно армянского так называемого патриаршего престола. Называю этот престол "так называемым" с точки зрения православной власти, которая, оставаясь верной повелениям вселенских соборов, не может признать еретическое священство истинно рукоположенным. На этом основании в старину наше правительство за армянскими католикосами признавало титул "честнейших", а не "святейших", как принято теперь (теперь дошли до того, что даже языческому далай-ламе пишут "ваше святейшество"). "Но все это мелочи, – воскликнет либеральный читатель. – Не все ли равно, какие употребляют титулы?" Простите, мне кажется, что это далеко не все равно. Титул, или чин, есть формула. Он должен быть точным, как в математике, иначе самые высокие отношения в обществе фальсифицируются и принимают бредовый характер. Неужели все равно, отвечают ли общепринятые слова их понятиям или не отвечают? Но, впадая в словесное безразличие, мы идем к анархии не только слов, но и самой мысли. В глазах православной власти все неправославные иерархии, догматы, учреждения суть то же самое, что фальшивая монета в отношении действительной. Рискнете ли вы разрешить свободное печатание ассигнаций, хотя бы по виду и очень похожих на казенные кредитные билеты? Все отлично понимают, что такая свобода печатания повела бы ко всеобщему краху. Либеральнейшие из министров не согласятся на эту меру. Но в области самых дорогих понятий – религиозных и национальных – широко допускается именно этого рода фальсификация. Анафематствованная, то есть признанная ложной, церковь официально признается как бы истинной, не святейший сан признается святейшим и т. д. Если бы это допускалось только в канцелярских бумагах, то и в этом случае было бы документальной фальшью. Но православие унижает себя до ересей не на бумаге только: начинают посылать уже почетные депутации к еретикам, и депутации епископские.

Я спрашивал некоторых знакомых богословов, людей с академическим образованием: сообразна ли была с канонами Русской Церкви епископская депутация в Эчмиадзин? И мне ответили: конечно, нет. В данном случае совершена не только страшная бестактность по отношению к Вселенскому православию, но и нарушение самых священных установлений. Само собой, всю эту историю у нас постараются замять. Наша высшая иерархия (я хочу сказать – наша духовная бюрократия) слишком либеральна и слишком равнодушна к тому, что в древности считалось достоинством Церкви. Пусть армяне радостно поражены, пусть они справедливо считают православную епископскую депутацию из Тифлиса своей торжественной победой – первой победой над Вселенской Церковью. Нужды нет – зато сделано нечто угодное такому-то сиятельству, такому-то превосходительству. Люди, знающие механику тифлисской бюрократии, объясняют эти странные депутации в Эчмиадзин не какими-нибудь серьезными государственными соображениями, а просто армянскими влияниями в салоне одной важной графини. Армянам, видите ли, очень выгодно потихоньку да полегоньку, со свойственной им хитростью так налаживать ход вещей, чтобы Эчмиадзин сделался столицей гайканского народа – не только духовной, но и светской, нечто вроде армянского Гельсингфорса. Никакой армянской автономии пока нет, но армянскому католикосу постепенно начинают придавать значение главы всего армянского народа, с некоторым оттенком даже светской власти. Признается же папа римский одновременно государем; армяне хотели бы и своего папу поднять до королевского величия. Простодушному нынешнему наместнику Кавказа, либеральный сентиментализм которого наделал столько вреда в России, внушили, что это будет очень красиво, если он пошлет на похороны католикоса представителей и светской, и духовной русской государственности. Когда умирают монархи, то посылаются, видите ли, высокие представители соседних стран. Нужды нет, что Эчмиадзин – всего лишь армянское местечко в Эриванской губернии и "святейший престол" католикоса не более как кресло русского подданного, начальствующего в религиозном отношении над населением не свыше одной русской губернии. Все-таки в Тифлисе решили обставить небывалой помпой эчмиадзинские похороны. "Вот видите, – как бы говорит тифлисское начальство, – видите, как мы высоко почитаем сан католикоса! Мы ему воздаем прямо патриаршие почести, хотя и не смеем этого делать по канонам нашей Церкви. Мало того, мы посылаем помощника наместника, чтобы отдать и светские почести главе вашего народа. Видите ли, как мы, русские завоеватели, скромны и как вы величественны в наших глазах!" В ответ на это что же могут почувствовать армяне, как не подъем еще не слыханной гордости? Вообще высоко поднятые носы этой нации имеют основание подняться еще на девяносто градусов. "Да, мы величественны, – могут сказать армянские патриоты. – Да, мы великолепны, и самая страшная, какая была для нас, сила склонилась пред нами. Наконец-то верховный патриарх Армении признан Россией в той же чести, как и православные патриархи Востока, и наконец-то он признан и политическим главой армян". Несомненно, эти, а не другие какие-либо выводы сделают армянские патриоты на Кавказе. Вяжутся ли эти выводы с интересами русской государственности – предоставляю судить читателям.

В числе выдающихся армянских епископов, наиболее приближенных к эчмиадзинскому престолу, я знаю одного преподобного Месропа, бывшего студентом Петербургского университета. Когда он был еще в сане архимандрита, я не раз беседовал с ним о разномыслии наших церквей. Он уверял меня, что существенного разномыслия нет и никогда не было, а было только упорство, довольно невежественное, с обеих сторон. Война с Хозроем не позволила, например, армянским делегатам попасть на четвертый вселенский собор, а затем маленькая церковь апостола Фаддея была и совсем отрезана от христианства и затерта среди языческих и мусульманских стихий. В таких условиях легко было перепутать догматические тонкости, к тому же тогда – полторы тысячи лет назад – далеко еще не установленные. "Так что, – допытывался я, – теперь возможно было бы сближение наших церквей?" "Да почему же нет? – отвечал архимандрит. – Оно возможно в высшей степени, если общая инертность не возьмет верха. Единственное препятствие – не захотят этим заняться, не захотят просто для сохранения самостоятельности, из самолюбия – вот и все".

В таком положении, мне кажется, находится вопрос о соединении и вообще христианских церквей. В эпоху, когда я был достаточно верующим, одна из самых сладких моих фантазий была – объединение христианства. Чем более я знакомился с причинами раскола в христианстве, тем ничтожнее они мне казались. Еще до разделения церквей папа римский признавался первым среди патриархов, и я считал огромным несчастьем для Востока, что греки подняли бунт против этого первенства. Напротив, в интересах Вселенской Церкви следовало укреплять это первенство и доводить его до главенства, до наместничества Христа на земле. Основную мысль папства я считаю до сих пор глубоко верной, только, к сожалению, плохо осуществленной. "Да будет едино стадо и един пастырь" – эта идея не только грандиозной красоты, но и окончательной истины. Существуй в XIII веке одно неделимое христианство, может быть, Россия отстояла бы себя от монгольского ига и, может быть, через два столетия Византия не была бы взята турками. "Tota christianitas" – величайшая из морально-государственных концепций, и то, что она рухнула, не делает чести человеческому роду. Для меня всегда казалась презренной та богословская логомахия, которая прикрывала лишь честолюбие некоторых иерархов и их алчность и как завершение всего поселяла раздор между людьми. Восхищаясь ревностью святого Агапита или той старушки, что принесла охапку дров для костра Гуса, я всегда с ненавистью думал о тех высокопоставленных книжниках и фарисеях, которые, не поделив власти, разделили веру и перессорили между собою народы.

<...>

 Но если уж осуществлять сближение церквей, то нельзя же делать фальшивые и унизительные шаги. Нельзя, чтобы примирение в тысячелетней распре зависело от произвола пограничного архиерея и от инородческих влияний в гостиной ее сиятельства. Собирайте закономерно церковные соборы, обсуждайте разногласия в духе любви Христовой, ставьте постановления для всех верующих ясные и обязательные. Тогда не будет допущено ничего недостойного ни с той, ни с другой стороны, а главное – не будет либерального лицемерия, прикрывающего полное отсутствие религиозности. А то на что же это похоже: в своих церковных уставах мы продолжаем называть армян «треклятыми» и затем ездим в епископских клобуках на поклонение их главе!

8 января

ПАМЯТИ Ф. М. ДОСТОЕВСКОГО

 Вчера исполнилось 30 лет со дня смерти Достоевского. Почти треть столетия отделяет Россию от жизни великого ее пророка. Таким звали Достоевского еще при жизни. В самом деле, из всех поэтов России, из всех знаменитых писателей, мало того, из всех святых, родившихся на нашей земле, Достоевский ближе всех подходил к пророческому облику. Он ни в малой степени не был святым, но что-то священное в нем горело: в маленьком и невзрачном теле, точно на древнем алтаре, беспокойно пылал как бы жертвенный пламень. Он не был святым: святые русской крови в большинстве были кроткие сердцем, в нем же было что-то львиное. Около его писательской фигуры, как около евангелиста, таинственно виделся как бы апокалипсический зверь. Пророки вообще не были кроткими, они были более, чем апостолы, «сынами грома», как их звал Христос, носителями грозного слова Божьего. Автора «Бесов», изобличителя темных духов, вселившихся в душу русскую, автора «Преступления и наказания», автора «Карамазовых» никак нельзя назвать талантом кротким. Это была огромная и бурная душа, точно умственный вихрь, вырвавшийся из недр русской расы, – явление, ни с чем не сравнимое. В ряду великих сверстников Достоевский выделяется крайним своеобразием. Именно его первого в России заметил мир и им первым был поражен. Несмотря на протекцию Тургенева и разные другие неизмеримо более благоприятные условия, Лев Толстой до сих пор еще заслонен Достоевским в европейском мнении. Лев Толстой и Тургенев в художественном отношении слишком классики, чтобы поразить Европу: после Бальзака и Теккерея они там не показались новыми. И Тургенев, и Толстой гениально изображали культурный быт, то есть ту отстоявшуюся законченную природу общества, которую дала крепостная цивилизация. Достоевский же писал развалины этого быта и то землетрясение, что произвело эти развалины. Он писал о том, что было катастрофой быта, пророчески предвидя (в «Бесах», например) даже грядущие события. В сущности, сам Достоевский в своей страстной изощренности и в колоссальном размахе чувств явился человеком новым, еще не бывалым в европейском обществе. Он в своем собственном лице дал пророчество о приближении какой-то новой породы душ, утонченно странных и как бы одержимых демоном. Ни Тургенева, ни Льва Толстого в Европе не читают в такой степени и не чтят, как Достоевского: первые признаны великими, но чужими, – он же признан своим и даже величайшим. Ни Тургенев, ни Толстой не создали в Европе литературной школы, у них не явилось учеников, по крайней мере сколько-нибудь крупных. Достоевский создал свою школу: ни один крупный талант последнего времени не свободен от чего-то, как бы заимствованного у нашего психолога-романиста. Он имеет даже первостепенных писателей, вроде Кнута Гамсуна, считающих честью называть себя учениками Достоевского. Разве Гауптман [47], говоря по правде, вышел не из Достоевского? Разве, читая Пшибышевского [48], в его лучших вещах вы не чувствуете тех же устремлений в омуты и бездны духа, к которым впервые приучил литературу Достоевский? Декаденты, импрессионисты, модернисты, поскольку природный гений дает им право быть художниками, были предсказаны Достоевским. Он предвосхитил в этих школах все великое, и только ранняя смерть помешала ему удержать уклон литературы в колее благородного творчества.

К истинному несчастью (не одной России), Достоевский умер слишком рано, не дожив и до шестидесяти лет. Может быть, совсем иначе сложилась бы умственная жизнь Европы, проживи Достоевский еще 15-20 лет. Ведь он умирал, едва вступив в новую, окончательную эпоху своей огромной работы, он умирал, едва освободившись от удручающей нищеты, умирал на заре всеобщего признания, всеобщего им увлечения. Я живо помню похороны Достоевского. Я тонул в этой стотысячной толпе, я видел глубокую взволнованность молодежи, хоронившей своего учителя. Всего один месяц отделяет смерть Достоевского от цареубийства 1 марта. Но уже похороны Достоевского предсказывали тогдашней революции полный провал. Цареубийство тогда носилось в воздухе. Шайка политических психопатов подводила мины под дворцы, поезда, столичные улицы; она атаковала доброго и слабого монарха всюду, из подземелий и из воздуха. Но несмотря на неслыханную в истории лютость этой кучки злодеев, достаточно было побывать на похоронах Достоевского, чтобы убедиться, что тогдашней революции наступал конец. Она тогда еще не поставила своей кровавой точки, но психологически была подорвана – и главным образом благодаря Достоевскому. Разве не он гремел тогда против нигилизма, разве не он звал к новому высокому настроению, христианскому и национальному? Правда, он был не совсем одинок. Бок о бок с ним сражались единомышленные ему и одушевляемые им таланты – Писемский, Лесков, Аксаков, Катков, но он возвышался между ними, как Арарат, и все поглядывали на него, как на свою вершину. Даже Лев Толстой после смерти Достоевского писал, что потерял в нем свою нравственную опору. Вдумайтесь в значение этих слов, если принять в расчет, каким чудовищным самолюбием обладал Толстой.

Уже на пушкинском юбилее 1880 года в Москве сразу выяснилось, кто был тогда главой русской литературы. В своей знаменитой речи о значении Пушкина Достоевский пригнул к ногам своим даже непримиримых врагов своих, даже таких могучих соперников, каким был идол читателей – Тургенев. Даже великий автор "Дворянского гнезда" с присущим ему благородством склонил перед Достоевским свою седую голову. Юбилей Пушкина совсем нечаянно обратился как бы в коронацию Достоевского. Я не был на этом памятном юбилее, но от многих бывших на нем слышал, что это было нечто неописуемое по восторгу. "Все стали слушать так, как будто до тех пор никто и ничего не говорил о Пушкине, – признается Страхов: каково могущество таланта! – До сих пор слышу, как над огромной притихшей толпой раздается напряженный и полный чувства голос: "Смирись, гордый человек! Потрудись, праздный человек!" Восторг, который разразился в зале по окончании речи, был неизобразимый, непостижимый ни для кого, кто был его свидетелем... Толпа вдруг увидела человека, который сам весь полон энтузиазма, вдруг услышала слово, уже несомненно достойное восторга, и она захлебнулась от волнения, она ринулась всею душою в восхищение и трепет". Вот в каком тоне пишет покойный Страхов, столь вообще сдержанный и в общем-то холодноватый. Знаменитые писатели бросились целовать Достоевского, за ними публика устремилась к эстраде. Один юноша, добравшись до Достоевского, упал в обморок от охватившего его восторга. Аксаков объявил, что он не считает себя достойным сказать что-нибудь после Достоевского. И западники, и славянофилы выражали ему величайшее сочувствие и благодарность. "Вот что значит гениальная речь, – сказал Анненков, – она сразу порешила дело!"

Мне кажется, тут была не только гениальная речь, но немножко больше: речь пророческая. Слово "пророк" затаскано у нас, но само явление пророка – необычайная редкость, и вот толпа (тогда, в начале 1880-х годов, сравнительно еще благородная и с христианскими преданиями) вдруг увидела подлинного пророка... Не речь о Пушкине была дорога, а бесценным и необычайным показался искренний голос, как бы идущий из сердца природы, говорящий из вечности. О этот эпилептический Достоевский, выходец из каторги! Он в самом деле казался среди писателей русских великомучеником и страстотерпцем, он говорил как выстрадавший, как власть имущий. Ему невольно верили, потому что такому, как он, нельзя было не верить. Национальным и, может быть, всесветным несчастьем вышло то, что этот вождь тогдашней литературы умер так скоро после своего увенчания. По колоссальному успеху, который приобретал "Дневник писателя", по той литературной буре, которую внесли с собою "Карамазовы", можно себе представить, чем были бы 1880-е и 1890-е годы, если бы Достоевский не сошел с своей трибуны. "Карамазовы" остались недописанными. Столь долго мучившее Достоевского (как и Гоголя) создание положительного человеческого лица не было завершено. Алеша Карамазов вышел все же только эскизом задуманного Алексея Карамазова. Подобно Гоголю, Достоевский чуть не задохся среди человеческих извращений, им открытых. Как и Гоголь, Достоевский был испуган своим творчеством и боролся с ним: миру темных и мертвых душ ему хотелось страстно противопоставить истинный образ Божий, богоподобного человека. Оба великих писателя умерли, не осилив этой задачи, не закончив ее. Не по плечу, кстати сказать, она оказалась и Льву Толстому: разве Нехлюдов или Левин живые люди? Это гальванизированные трупы.

Но что богоподобный человек вообще возможен в искусстве, доказывает множество прекрасных и светлых лиц, зарисованных всеми названными художниками попутно, на втором, часто на заднем плане. Разве герои таких маленьких рассказов, как "Честный вор", "Кроткая", "Сон счастливого человека", не богоподобны? Разве не тот же Толстой создал Платона Каратаева? Разве не Тургенев подметил "Живые мощи"? Мне кажется, что, несмотря на некоторую неудачу в лице князя Мышкина, Достоевский был, в силу пророческой своей природы, наиболее способным нарисовать положительный идеал человеческий.

Души гибнут, и души спасаются. Достоевский имел способность спускаться не только в ад души русской, но и подниматься в чистилище ее и в возможный рай. Весь преисполненный христианством (подумайте только, в каких условиях Достоевский проповедовал себе Евангелие, будучи в каторжных кандалах!), влюбленный в поэзию Церкви, душевно сросшийся с простым народом, 60-летний Достоевский только что восходил на высоту возможного постижения человечности вообще и русской в частности. Будь он жив – можно себе представить, как гремел бы он в течение по крайней мере еще двух десятилетий! Нет сомнения, ему пришлось бы вступить в духовную вражду с Львом Толстым, и одно зрелище столь титанической борьбы было бы необыкновенно поучительным для истории. В неслыханных еще напряжениях таких талантов, таких искренностей, таких религиозностей выяснилось бы, может быть, нечто всемирно важное. Ведь Царство Божие усилием берется, и богатырским усилием; нужны сверхчеловеческие сопротивления, чтобы определилась победа одного начала над другим. Толстой объявил себя беспощадным врагом исторической Церкви и государства, но он, к сожалению, не встретил себе ни одного сколько-нибудь внушительного возражателя. Всего вероятнее, что Достоевский выступил бы на защиту и Церкви, и государства как органических форм общества и, подобно Карлейлю, сумел бы найти им оправдания еще неслыханной силы и глубины. Кто знает, может быть, одно присутствие в кругу литературы такого могущества, каким был Достоевский, удержало бы Толстого на его прежней орбите. Подобно двойным звездам, может быть, последние наши великие идеалисты вращались бы согласно около общего центра, около Божества, к Которому так тяготели. Трудно гадать, что было бы, но русское общество, во всяком случае, потеряло в лице Достоевского великого вождя, к которому начинал уже прислушиваться весь свет.

Рано умер Достоевский, но все же за тридцать пять лет работы он оставил огромный дар России и человечеству. Удивительные романы его припозабыты за эти тридцать лет, они заслонены историей, но до сих пор – и еще долго в глубь веков – они останутся океаном мысли и страстной, незамирающей жизни. Россия XIX века и, пожалуй, вся христианская цивилизация времен упадка едва ли могут быть поняты без изучения этого писателя – настолько глубже других классиков он заглянул в зачатки теперешнего разложения. Не говоря о Пушкине, и Тургенев, и даже Лев Толстой были слишком здоровые художники. Достоевский же как бы взял на себя скорбь мира и перечувствовал ее своими израненными нервами. Он мог описывать "бедных людей", "униженных и оскорбленных", потому что знал, что такое бедность и унижения, и испытывал их почти до конца жизни. Он имел право писать о преступлении и наказании, прикоснувшись к преступному миру, как никто. Он блистательно изобразил бесов, вселившихся в свиное стадо нравственно грязных людей: ему не надо было далеко искать их, он вращался среди них. Вот почему, когда под конец жизни он пришел к заповеди: "Смиритесь, гордые! Потрудитесь, праздные!" – в его устах эта заповедь звучала с силой покоряющей.

Гордость и праздность – неужели этой главные пороки разлагающегося христианства? Пожалуй, что и главные. Ровно через тридцать лет после кончины нашего пророка поглядите, что делается теперь в Петербурге на вершинах просвещения, среди наиболее впечатлительного слоя общества. Бунтуют университеты, политехникумы, женские курсы. Молодые люди и девицы, к которым нищий народ так добр, что предоставляет все средства знания и все способы служить родине, – "бастуют", бродят по аудиториям с революционными песнями, кричат о ниспровержении установленной народом власти. Разве это, в самом деле, не горделивое помешательство молодежи и разве оно не осложнено другой психической болезнью – праздностью? Разве эти гордо-ленивые молодые люди, которые каждый день все-таки кушают чей-то хлеб, заслужили хоть тень права на какую-нибудь гордость? Разве действительно они уж так утомлены, чтобы среди ежедневно трудящегося народа позволить себе произвольный отдых? Ведь если взять любого из этих бесноватых и спросить, какие же, наконец, у него заслуги пред обществом, какие ощутимые труды, так ведь не окажется совершенно никаких. Они в подавляющем большинстве паразиты или полупаразиты общества, и вся производительность их заключается в органических отбросах, как у детей. Они – часто на третьем десятке жизни – все еще дети и только в качестве таковых имеют право на милосердие питающего их взрослого поколения. Но в таком случае откуда же сатанинская гордость этих ниспровергателей общества, откуда право их на праздность? Встань из гроба Достоевский, он мог бы только, как тридцать лет назад, повторить этим полупомешанным: "Смиритесь, гордые! Поработайте, праздные!"

Если вдуматься в вечный смысл смирения христианского и в значение труда, вы придете к заключению, что одной этой заповеди уже достаточно для воскресения общества. Что значит "смирись"? Это значит – не воображай о себе слишком много. Измерь себя истинной мерой, не равняйся с Богом. Не ты создал общество – не разрушай его. Оно создано неисчислимыми силами и на протяжении тьмы веков; так неужели же горсточка праздных молодых людей, не способная заработать себе обед, в состоянии пересоздать мир? Попробовали бы, как предлагал Христос, прибавить себе самим хоть вершок росту. "Смирись" – это значит: не мучь себя напрасно несбыточными задачами, возьми посильный труд – и ты найдешь п нем счастье. Шить сапоги или считать на счетах ~ это вполне благородная работа, если она выполняется хорошо; насколько презреннее борьба с историческими законами, которых вы еще не знаете и которых праздность ваша не дает вам возможности изучить!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю