Текст книги "Николай I и его эпоха"
Автор книги: Михаил Гершензон
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Интендантство
Едва ли какая кампания представляет примеры такой безурядицы в продовольствии армии, какой отличалась Крымская кампания. Баснословные суммы отпускались в войска, преимущественно на фуражное довольствие лошадей, а между тем на глазах у всех лошади дохли от голода. Дошло наконец до того, что в ноябре, декабре и январе месяцах, когда справочные цены возвышены были в Севастополе и окрестностях на сено до 1 руб. 20 коп. за пуд и на овес до 16-ти руб. за четверть, многие лошади в полках и артиллерийских батареях по целым дням не видели ни клочка сена, ни зерна овса и поддерживали свое существование матросскими сухарями да мелким дубовым кустарником, которым в избытке изобиловала местность, занятая нашими войсками. Кормить лошадей вместо сена дубьем, как рельефно выражались наши солдатики, считалось в то время делом естественным и хозяйственным. Все, начиная с главнокомандующего, это видели, и все молчали. Преследовать зло нельзя было, потому что это зло застраховано было от всякой ответственности сознанием высших властей своей полнейшей неспособности продовольствовать армию.
Такое ненормальное положение дел было неизбежным следствием прежних распоряжений. До высадки неприятеля распоряжений по продовольственной части, собственно говоря, никаких не было. Не было сделано никаких заготовлений о перевозочных средствах никто не думал о дорогих никто и не вспомянул, а об осенней и зимней распутице, какая бывает в Крыму, вероятно, никто и не знал. Войска жили, как в мирное время, на квартирах, получали от казны хорошие деньги на фураж и мясо и продовольствовались, кто как умел и кто как мог, истощая и без того небогатые средства края. Затруднения в продовольствии обнаружились скоро после высадки и, увеличиваясь по мере прибытия новых войск, с наступлением распутицы дошли до крайности: оказалось, что перевозочные средства края почти все потреблены войсками еще летом, вследствие чего доставка фуража на позиции к Севастополю, где сосредоточивались главные наши силы, становилась почти невозможной и обходилась баснословно дорого. Войска начали требовать, чтобы интендантство армии доставляло им фураж в натуре, но интендантство, не имея ни запасов, ни перевозочных средств, конечно, не могло и думать об исполнении этих требований. Чтоб вывести интендантство из крайнего положения, в каком оно находилось, главное начальство армии сделало новую капитальную ошибку. Вместо того чтобы принять энергетические меры к сформированию запасов и перевозочных средств, оно вздумало соблазнить командиров отдельных частей назначением высоких цен, с тем чтобы они не отказывались продовольствовать лошадей своим попечением и не требовали бы от интендантства фуража в натуре. Мера удалась, но гибельные ее последствия не замедлили обнаружиться.
Командиры догадались, что начальство армии не может доставлять фуража в натуре, и вымогательствам их нельзя уже было положить никаких пределов. При каждом удобном случае они грозили отказаться от продовольствия лошадей своим попечением, и, чтобы их задобрить, растерявшееся начальство опять должно было прибегать к прежней гибельной мере – возвышению цен. Таким образом, между начальством и войсками установился невысказанный, но всеми понятый договор: не требовать от интендантства фуража в натуре, и за это пользоваться выгодами от ненормально возвышаемых цен, кто как умеет и у кого насколько хватит совести. Но и эта паллиативная мера принесла только зло и никакой пользы. Командиры действительно не требовали более от интендантства фуража в натуре – но зато и лошадей почти вовсе перестали кормить. Дело в том, что непомерное возвышение цен потребовало на довольствие войск, в 5 или 6 раз по численности увеличившихся, такие громады миллионов, которых никогда в достаточном количестве армия не имела. Таким образом, только часть армии могла получать деньги на продовольствие своевременно, тогда как остальная часть получала их по истечении месяца, а иногда и позже. Весьма естественно, что командиры тех частей, которым интендантство не отпускало ни фуража, ни денег, могли уже совершенно безнаказанно держать лошадей на самой строжайшей диете и получать потом десятки тысяч, высчитанные аккуратнейшим образом по справочным ценам на овес и сено.
«Из походных воспоминаний о Крымской войне».
Русский архив, 1870, стр. 2047–2050.
Глава VII
Печать и школа
Цензура
10 июня 1826 года был высочайше утвержден новой цензурный устав.
Устав этот отличался необыкновенной строгостью, вместе с тем, несмотря на значительный объем, на свои 230 параграфов, он предоставлял широкое поле для всяких произвольных толкований. Организация цензурного ведомства была совершенно изменена. Во главе поставлен верховный цензурный комитет. Цензуре поручаются три главнейших попечения: а) о науках и воспитании юношества; б) о нравах и внутренней безопасности и в) о направлении общественного мнения согласно с настоящими политическими обстоятельствами и видами правительства. Поэтому верховный цензурный комитет состоит из министров народного просвещения, внутренних и иностранных дел. Верховному комитету подчинены три цензурных комитета, состоящих в ведомстве просвещения. Цензура совершенно отделена от университетов, выделена в особое ведомство. Устав подробно говорит о запретном в области политических вопросов.
«§ 166. Запрещается всякое произведение словесности, не только возмутительное против правительства и постановленных от него властей, но и ослабляющее должное к ним почтение.
§ 167. А потому цензоры, при рассматривании всякого рода произведений, обязаны всевозможное обращать внимание, чтобы в них отнюдь не вкрадывалось ничего могущего ослабить чувства преданности, верности и добровольного повиновения постановлениям Высочайшей власти и законам отечественным.
§ 169. Запрещаются к печатанию всякие частных людей предположения о преобразовании каких-либо частей государственного управления или изменении прав и преимуществ, Высочайше дарованных разным состояниям и сословиям государственным, если предположения сии не одобрены еще правительством».
Такие рамки отводятся для обсуждения внутренних вопросов: нельзя говорить не только о правительстве, но даже о «властях», то есть обо всей администрации, чтобы не ослаблять «должное к ним почтение», не ослаблять «чувства преданности, верности и добровольного повиновения»; нельзя говорить ни о каком преобразовании в управлении или в устройстве, пока правительство само не предпримет этого преобразования. И ни о чем подобном нельзя говорить не только «прямо», но и «косвенно». К таким ограничениям в обсуждении внутренней жизни присоединялись запрещения, касавшиеся внешней политики: не дозволялось говорить ничего обидного для иностранных держав, особенно для членов Священного союза (§ 170), воспрещалось без должного уважения говорить об иностранных государях, правительствах и властях, предлагать им неуместные советы и наставления (§ 171). В уставе 1804 года, как припомнят читатели, заключалась общая оговорка, в силу которой «скромное и благоразумное исследование всякой истины… пользуется совершенною свободой»; в уставе 1826 года тоже сделана оговорка, но лишь относительно иностранных государств, и при том в такой форме: «Само собой разумеется, что скромного и пристойного рассуждения о предметах управления иностранных государств воспрещать не следует» (§ 172).
Очень поучительно отношение нового устава к философии: «Кроме учебных логических и философических книг, необходимых для юношества, прочие сочинения сего рода, наполненные бесплодными и пагубными мудрованиями новейших времен, вовсе печатаемы быть не должны» (§ 186). В исторических, статистических и географических сочинениях следует обращать внимание на цель и дух их, чтобы они не заключали ничего неблагоприятного монархическому правлению, никаких произвольных умствований (§ 177–181); запрещаются всеумозрительные сочинения о правах и законах, основанные на теории об естественном состоянии, о договоре, о происхождении власти не от Бога и т. д. (§ 190). В уставе 1804 года мы видели предписание цензору сомнительные места истолковывать выгоднейшим для сочинителя образом; новый устав, напротив, говорит: «Не позволяется пропускать к напечатанию места имеющие двоякий смысл, если один из них противен цензурным правилам» (§ 151). В полном противоречии с уставом 1804 года стоит новое предписание, чтобы цензура вновь рассматривала книги, предназначенные для второго и вообще повторительного тиснения (§ 156). Не дозволяются к печатанию сочинения, нарушающие правила и чистоту русского языка, исполненные грамматических погрешностей (§ 154). При рассматривании книжных каталогов и объявлений цензура должна наблюдать, чтобы приписываемые книгам похвалы не противоречили справедливости, дабы любители чтения не были побуждаемы приобретать книги, не заслуживающие внимания (§ 157). Недавнее распоряжение Шишкова по цензуре возведено в закон: запрещено ставить точки или другие знаки вместо пропущенных цензурой мест (§ 152); точно так же сделано общим правилом: «Статьи, касающиеся государственного управления, не могут быть напечатаны без согласия того министерства, о предметах коего в них рассуждается» (§ 141); этим постановлением совершенно стеснено всякое обсуждение внутренних дел. Духовная цензура, еще со времени регламента Петра Великого, оставалась в руках духовной власти, но устав 1826 года ввел, кроме того, еще несколько специальных цензур: для книг, касающихся религии католической (§ 118 и § 119), униатской (§ 124), для учебников (§ 125).
…Первое время по выходе устава 1826 года издавались новые к нему дополнения, еще более стеснявшие печать. Так, по уставу статьи о Польше и о Финляндии могли быть только заимствуемы из официальных варшавской и гельсингфорской газет (§ 148), а затем в 1826 года дано общее предписание: «Принять за правило и строго наблюдать, дабы ни в одной из газет, в России издаваемых, отнюдь не были помещаемы статьи, содержащие в себе суждения о политических видах Его Величества, допуская те только из сего рода, кои заимствуются из петербургских академических газет или из Journal de S.-Petersbourg».
Новые правила применялись строго, о чем свидетельствуют многочисленные цензурные дела этого времени; шишковский устав лег тяжелым гнетом на литературу, к счастью, он просуществовал недолго. С одной стороны, явился случайный повод – пересмотр правил об иностранной цензуре; с другой стороны, в правительственных сферах восторжествовало мнение, что невозможно, опасно брать всю литературу под безусловную опеку правительства. Адмирал Шишков был заменен кн. Ливеном. В 1827 году приступили уже к составлению нового общего цензурного устава, который и был утвержден 22 апреля 1828 года.
Устав 1828 года значительно отличается от устава предшествовавшего. Целью цензуры поставлено только наблюдение за тем, чтобы не было вредных изданий, но цензура не должна заботиться о направлении литературы, о руководстве ею, а тем более не должна исправлять ошибок или слога писателей. При министерстве, взамен верховного цензурного комитета, создается главное цензурное управление из представителей разных ведомств; ему подчинены цензурные комитеты при учебных округах. Мы находим в уставе некоторые смягчения. Так, цензуре вменено в обязанность обращать внимание на дух книги, принимая за основание ясный смысл речи, не дозволяя произвольного толкования оной в дурную сторону (§ 6), не делая привязки к словам и отдельным выражениям (§ 7), отличая благонамеренные суждения и умозрения от дерзких и бунтовских мудрований, различая также сочинения ученые, специальные от популярных (§ 8). Цензура должна отличать безвредные шутки от злонамеренных искажений (§ 13), не входя в разбор справедливости или неосновательности частных мнений и суждений писателя, не рассуждая о полезности и бесполезности изданий, если оно только не вредно, не исправляя слога и литературных ошибок автора (§ 15).
Все эти правила, сравнительно с уставом 1826 года, представляют улучшения, но новый устав страдал по-прежнему неопределенностью в основных положениях, давал простор для всяких толкований. Дальнейшая цензурная практика основывается, с одной стороны, на толковании статей устава в неблагоприятном для литературы смысле, с другой – на новых дополнениях цензурных правил, на распоряжениях администрации; она вполне отражала на себе характер времени, все усиливавшуюся реакцию. Другой характерной чертой в истории нашей цензуры за николаевское время является постоянное вмешательство в цензуру посторонних ведомств, отчасти прямо в силу закона, отчасти в силу господствовавших административных нравов. Николаевская цензура была не самостоятельна как по своему основному характеру, так и по фактическому своему положению.
В первое время, при министерстве кн. Ливена, положение литературы было значительно легче, чем при Шишкове и кн. Голицыне. Министр нередко решал в пользу писателей сомнения, возникавшие в цензурном ведомстве, он заботился, насколько мог, о соблюдении нового устава, старался о самостоятельности цензуры. Но европейские события 1830 года вызвали усиление у нас цензурных строгостей. Положение цензуры еще ухудшилось, когда в 1833 году кн. Ливена заменил С. С. Уваров. Выше я уже упоминал о заслугах Уварова в деле русского просвещения, но положение нашей печати сделалось при нем гораздо тяжелее. Думая отстоять самостоятельность цензурного ведомства, Уваров старался всячески усугубить строгости общей цензуры, чтобы избегнуть постороннего вмешательства. Он не достиг своей цели: строгости его гибельно отзывались на печати, а между тем посторонние притязания и вмешательство в цензурное дело все усиливались. Вскоре ряд отельных распоряжений лишили цензурное ведомство всякой самостоятельности, создали множество отдельных и равнообязательных цензур. Все касавшееся военного дела и военной истории было подчинено цензуре военного министерства; критические статьи об учебниках, изданных для военных училищ, подлежали цензуре военно-учебного ведомства; так, были еще установлены по разным случаям и по разным вопросам цензуры в Министерстве внутренних дел, в почтовом ведомстве, Министерстве просвещения и в академии наук, в управлении московского попечителя учебного округа, в ведомстве путей сообщения, в комиссии о построении Исаакиевского собора, в комиссии о приютах, в Человеколюбивом Обществе, в управлении Кавказа, в III отделении, во II отделении, в военно-топографическом депо, в археологической комиссии, в государственном коннозаводстве, в особом учебном комитете, при Министерстве двора, при министерстве иностранных дел. «Если сосчитать всех лиц, заведующих цензурой, – говорит А. В. Никитенко, – их окажется больше, чем книг, печатаемых в течение года». Какое-нибудь издание, с содержанием разнообразным, могло проходить последовательно через несколько цензур. И надо прибавить, что все эти специальные цензуры нимало не избавляли от общей цензуры. Понятно, как все это было стеснительно для печати.
Почти всякая отрасль управления заявляла свои права на особую цензуру и получала ее. Поводы для этого бывали самые незначительные. Так, в 1831 году академик Кеппен напечатал совершенно невинную статью под заглавием «Почтовые сообщения». Князь А. Н. Голицын, главный начальник над почтовым департаментом (бывший министр народного просвещения), писал Уварову: «Автор этой статьи критикует распоряжения почтового начальства, предлагает новые взамен существующих, указывает на какие-то злоупотребления и даже порицает систему страхового сбора, утвержденного Государем Императором… Это попытка того либерального духа Западной Европы, который стремится подвергать действия правительств контролю свободного книгопечатания… Кеппен и теперь уже возглашает: «Наступает и для нас время развития сил народных!» Дело кончилось тем, что министр народного просвещения сделал академику Кеппену официальный выговор, и было издано распоряжение, чтобы все статьи о почтовой части до напечатания были представляемы на предварительное рассмотрение главного начальника над почтовым департаментом. Так, когда в 1845 году в газетах появилась статья о Николаевской железной дороге, гр. Клейнмихель, нисколько не порицая ее содержание, испросил, однако, высочайшего повеления, чтобы ничего не печаталось об этом предмете без его одобрения и т. д. За то же время несколько раз повторялось запрещение всем служащим, как военным, так и гражданским, что-либо печатать без разрешения своего начальства. При столь сильной боязни гласности нас нисколько не удивляет такое запрещение: в периодических изданиях нельзя перепечатывать из журнала Министерства народного просвещения распоряжения по этому министерству и т. п.
Такими законодательными повелениями и административными распоряжениями был дополнен цензурный устав 1828 года. В сущности, при этих дополнениях он мало чем отличался от устава 1826 года, и в цензурной практике действовали те начала, те взгляды, которые были официально осуждены в 1828 году в Государственном совете при обсуждении цензурного устава. Для русской литературы, для молодой русской печати настала тяжелая пора.
…Как известно, в 1826 году Пушкин был вызван из своей деревенской ссылки в Москву, обласкан государем, который взял его под свое покровительство и затем через Бенкендорфа обещал, что «сам будет первым ценителем произведений (Пушкина) и цензором».
«С какой целью сделал это император Николай Павлович? – спрашивает академик Сухомлинов. – Желал ли он выразить свое уважение и доверие знаменитому писателю? Но в таком случае всего проще было бы освободить его от всякой цензуры. Или, быть может, имелось в виду совершенно другое – устранить всякую попытку напечатать что-либо такое, что могло бы проскользнуть от недосмотра или снисходительности обыкновенной цензуры?»
Пушкин в ноябре 1826 года писал Языкову: «Царь освободил меня от цензуры. Он сам – мой цензор. Выгода, конечно, необъятная. Таким образом, Годунова тиснем». Опыт скоро показал поэту, что такая выгода имеет и свои неудобства и что поэт вовсе не избавлен от цензуры. Напротив, он попал под двойную цензуру.
В конце того же ноября Пушкин получил строгий выговор от Бенкендорфа за то, что читал в Москве в литературных кругах «Бориса Годунова», еще не представленного государю. В то же время оказалось, что Пушкин лишен права печатать что-либо без разрешения высшего начальства, с дозволения одной обыкновенной цензуры. Понятно, как это было стеснительно для поэта и как это его обижало. «Я не лишен прав гражданства, – писал он Погодину, – и могу быть цензурован нашею цензурой, если хочу, – а с каждым нравоучительным четверостишием я к высшему начальству не полезу – скажите это им». Но как ни сердился Пушкин, ему приходилось покоряться… Этого еще было мало: высшей цензуре государя было еще недостаточно – с поэта полиция взяла подписку, что он ничего не будет печатать «без разрешения обычной цензуры». Это была, собственно говоря, курьезная несообразность: полиция и цензура требовали рассмотрения того, что только что было рассмотрено в III отделении собственной Е.И.В. канцелярии, что было разрешено самим государем; выходило, так, что общая цензура должна была контролировать цензуру государя. Но и с этим Пушкину приходилось мириться. Иногда ему удавалось напечатать мелкие стихотворения под одной общей цензурой, без представления государю, ему удавалось нередко отделаться от притязаний общей цензуры, печатать крупные произведения «с дозволения правительства», но случалось, что все это навлекало ему большие неприятности, и подобные требования и притязания возобновлялись. В конце концов Пушкин все-таки очутился под двойной цензурой.
Произведения Пушкина предоставлялись императору Николаю через III отделение, которое, собственно говоря, и цензуровало их: оно подносило их государю вместе со своим разбором, со своими замечаниями. Эта высшая цензура была и строга, и медленна. Мы видели, что еще в 1826 году Пушкин надеялся издать «Бориса Годунова», но несмотря на все хлопоты, издание было разрешено только в конце 1830 года, причем поэту пришлось сделать значительные цензурные изменения да выслушать отзыв (основанный на докладе III отделения), что ему следовало бы «с нужным очищением переделать комедию свою в историческую повесть или роман наподобие Вальтера Скотта». Из других отзывов Ш-го отделения о произведениях Пушкина приведу здесь еще только один, относящийся к стихотворению «19-го октября 1825 г.»: «19-е октября для публики, может быть, будет и незначащей пьесой, но… вовсе не нужно говорить о своей опале, о несчастьях, когда автор не был в оном, но был милостиво и отечески оштрафован за такие поступки, за которые в других государствах подвергли бы суду и жестокому наказанию».
Не менее Пушкина страдали от цензуры Грибоедов, Гоголь, Лермонтов; страдали от нее и другие, не столь известные писатели, постоянно терпела вся текущая печать. Так, например, роман Загоскина «Аскольдова могила» был передан на рассмотрение духовной цензуры так, В. И. Даль подвергся строгому выговору и запрещению писать за то, что в одном из его рассказов полиция не может поймать воровку так, И. С. Аксаков принужден был оставить службу за то, что не хотел отказаться от поэзии и подобных примеров можно бы указать множество. Приведу из интересных записок А. В. Никитенко, долго бывшего цензором и всячески старавшегося защищать права литературы, рассказ о том, как он пострадал из-за сущих пустяков. Граф Клейнмихель пожаловался государю на следующие места в одной повести, напечатанной в «Сыне Отечества».
«Я вас спрашиваю, чем дурна фигура вот хоть бы этого фельдъегеря, с блестящим, совсем новым аксельбантом? Считая себя военным и, что еще лучше, кавалеристом, господин фельдъегерь имеет полное право думать, что он интересен, когда побрякивает шпорами и крутит усы, намазанные фиксатуаром, которого розовый запах обдает и его самого, и танцующую с ним даму…» «Затем прапорщик строительного отряда путей сообщения, с огромными эполетами, высоким воротником и еще высшим галстуком…»
Цензор за пропуски этих мест был посажен на гауптвахту, так как «неприлично нападал на лица, принадлежащие ко двору, и на офицеров».
Если тяжело было положение литературы вообще при таком характере цензуры, то особенно трудно приходилось периодической печати. Правительство обращало усиленное внимание на журналы и газеты.
Насколько строго относилось тогда правительство к периодической печати, видно, например, из печальной судьбы Европейца. Этот журнал стал издавать в Москве в 1831 году И. В. Киреевский; первая же книжка вызвала решительное осуждение, особенно признана вредной статья самого издателя – «Девятнадцатый век». На эту статью обратил особое внимание сам государь, и шеф жандармов граф Бенкендорф сообщил министру народного просвещения кн. Ливену: «Его Величество изволил найти, что вся статья сия есть не что иное, как рассуждение о высшей политике, хотя в начале оной сочинитель и утверждает, что он говорит не о политике, а о литературе. Но стоит обратить только некоторое внимание, чтоб видеть, что сочинитель, рассуждая будто бы о литературе, разумеет совсем иное, что под словом «просвещение» он понимает «свободу», что «деятельность разума» означает у него «революцию», а «искусно отысканная средина» не что иное, как «конституция»… Оная статья, невзирая на ее нелепость, писана в духе самом неблагонамеренном…» Европеец был запрещен, и в то же время состоялось высочайшее повеление о недозволении никакого нового журнала без особого высочайшего разрешения.
Немало цензурных строгостей было вызвано прямо журналами, иногда эти новые распоряжения делались в такой неопределенной форме, что, конечно, еще усиливали возможность произвола. Так, в 1836 году министр распорядился: «Цензура должна иметь строжайшее наблюдение, чтобы в повременных изданиях не возобновлялась литературная полемика в том виде, в каком она в прежние годы овладела было журналами обеих столиц».
Всякие мелочи обращали на себя внимание. Вот примеры этого. По поводу жалобы одной газетной статьи на дороговизну извозчиков, которые берут что хотят с пассажиров, приезжающих с ночными поездами, – что бьшо принято за порицание полиции, – велено: «Сделать общее по цензуре распоряжение, дабы впредь не было допускаемо в печати никаких, хотя бы и косвенных, порицаний действий или распоряжений правительства и установленных властей, к какой бы степени сии последнее ни принадлежали». В 1847 году было «обращено особенное внимание на журнальные и другие статьи об отечественной истории, для предотвращения в оных рассуждений о вопросах государственных и политических, которых изложение должно быть допускаемо с особенной осторожностью и только в пределах самой строгой умеренности…» Или еще: «Поставить цензорам в непременную обязанность не пропускать в печать выражений, заключающих в себе намеки на строгость цензуры, пояснить, что запрещение цензурой впускать в Россию некоторые иностранные книги заключает в себе и запрещение говорить об их содержании в журналах, и тем более печатать отрывки из них в подлиннике или в переводе»[10]10
В своем рассказе я совершенно умалчиваю об иностранной цензуре; сообщу здесь только, кстати, следующее любопытное обстоятельство. Иные иностранные книги дозволялись с исключением известных мест. Об этом сообщалось губернаторам для наблюдения; один из них помещал эти сообщения цензурного ведомства в «Губернских ведомостях», печатая целиком и все исключенные места, так что подписчики этой официальной газеты могли знакомиться с запрещенными местами, не знакомясь с самой книгой.
[Закрыть].
При таком отношении правительства к периодической печати новые издания разрешались очень неохотно, с большими затруднениями. В 1836 году в ходатайстве на разрешение нового журнала император Николай надписал: «И без того много», – после этого прямо было сделано распоряжение: «Представления о дозволении новых периодических изданий на некоторое время воспрещаются».
Пушкину много приходилось иметь хлопот с цензурой из-за желания издавать журнал или газету. Многократно в течение ряда лет делал он попытки стать редактором периодического издания, ему это долго не удавалось; раз сам государь разрешил было ему газету, но затем дозволение было взято назад. Только под конец жизни Пушкин получил разрешение издавать «Современник», по 4 книжки в год, – скорее сборник, чем журнал, но и тут он был стеснен и программой издания, и цензурными строгостями, так что ему приходилось только любоваться на «благородные раны», наносимые красными чернилами цензора статьям «Современника». Отношение Пушкина к периодической печати, то есть его публицистические статьи и его попытки сделаться редактором-издателем, представляется весьма интересным эпизодом в истории нашей прессы, и деятельность Пушкина-журналиста недостаточно еще оценена.
В 1844 году Грановский, после публичного курса, который так возвысил его популярность и авторитет, решил со своими друзьями издавать журнал. Был составлен капитал на паях, подали заявление о разрешении им «Ежемесячного обозрения». Грановский много ждал от будущего журнала, который, по его убеждению, мог принести значительную пользу, – «более, чем целая библиотека ученых сочинений, которых никто читать не станет». Но на просьбу Грановского долго не было ответа; наконец ответ пришел, и очень короткий: «Не нужно».
Если редакторам трудно было ладить с цензурными требованиями, если трудно было получить разрешение на издание журнала или газеты, то, напротив, легко было подвергнуться взысканиям, подпасть запрещению. За рассматриваемый период были запрещены журналы: «Литературная газета» – Дельвига, «Европеец» – Киреевского, «Московский телеграф» – Полевого, «Телескоп» – Надеждина и др. Как известно, «Телескоп» был запрещен за статьи Чаадаева, – автор их был признан сумасшедшим, а редактор Надеждин был сослан в Усть-Сы-сольск. Эти запрещения изданий, которые все были подцензурными, очень любопытны. С одной стороны, наказания, которым иногда подвергались при этом авторы и издатели, стояли в логическом и юридическом противоречии с самим принципом предварительной цензуры, как на это основательно указывал еще Радищев; с другой стороны, нередкие случаи, когда направление и содержание подцензурных изданий признавалось вредным, должны были убеждать правительство в том, что предварительная цензура не достигает своей цели.
Выше было уже сказано, что министр Уваров старался усилением цензурных строгостей добиться большей независимости и самостоятельности цензуры. Кроме отдельных распоряжений в этом смысле, он в 1846 году даже задумывал общий пересмотр устава. Все эти меры строгости, гибельно отзываясь на литературе, не доставили, однако, желательной независимости цензурному ведомству. И под конец сам Уваров должен был с очевидностью убедиться в этом.
Как европейские события 1830 года отозвались у нас усилением, между прочим, и цензурных строгостей, так еще более печальное влияние на внутреннюю жизнь России имели события 1848 года. Это отразилось опять и на цензуре. 2 апреля 1848 года учрежден особый негласный комитет, под председательством Бутурлина, – комитету этому был поручен высший надзор в нравственном и политическом отношении за духом и направлением книгопечатания. «Комитет 2 апреля 1848 г.» сделался высшим цензурным учреждением, которое объявляло министру высочайшую волю по цензурным делам и само давало ему свои указания, делало от себя замечания. Исчезла последняя тень независимости цензуры. Уваров, после попытки противостать бутурлинскому комитету, оставил министерство.
Негласный комитет 2 апреля 1848 года просуществовал до конца 1855 года; это время – с 1848 года по 1855 год – представляет самое полное господство цензурной опеки, и официальный историк нашей цензуры признает справедливым наименование этих лет «эпохой цензурного террора».
Европейские события 1848 года окончательно определили направление русской политики в конце николаевского царствования; это сейчас же и непосредственно отозвалось на цензурном ведомстве. Мы видели, какой цензурной строгостью отличалось время с 1830 года, но правительству казалось, что цензура еще слишком снисходительна, что печать наша слишком свободна. В начале 1848 года был учрежден негласный комитет под председательством Бутурлина для надзора за цензурой и за печатью[11]11
Несколько раньше был учрежден подобный комитет под председательством кн. Меншикова, с менее широкими задачами; затем он уступил вскоре место бутурлинскому комитету.
[Закрыть].
Бутурлинский комитет просуществовал до 6 декабря 1855 года. Период этот был наиболее тягостным для русской печати.
История возникновения бутурлинского комитета недавно рассказана была Шильдером. В основе этого дела лежала записка барона М. А. Корфа, желавшего возбудить недоверие к министру Уварову, чтобы самому занять его место. Когда вместо смены Уварова дело кончилось учреждением комитета, с назначением Корфа членом его, Корф не мог быть доволен. «Встретив барона Корфа в Государственном совете, князь Меншиков нашел его бледным, желчным и расстроенным: негласным доносом удар был направлен против Уварова, и Корф надеялся был министром народного просвещения и вместо того назначен был в «цензурно-фискальный комитет», то есть уже не скрытым, а явным доносчиком». Позднее сам Корф называл бутурлинский комитет – «наростом на администрации», а своим близким говорил, что действия бутурлинского комитета приводят его в омерзение…








