412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Сказка о правде » Текст книги (страница 26)
Сказка о правде
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:47

Текст книги "Сказка о правде"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)

Новые и новые препятствия встречает вода, и ничего ей от этого не делается, только собирается в струйки, будто сжимает мускулы в неизбежной борьбе.

Водная дрожь от солнца бросается тенью на ствол елки, на травы, и тени бегут по стволам, по травам, и в дрожи этой рождается звук, и чудится, будто травы растут под музыку, и видишь согласие теней.

С мелко-широкого плеса вода устремляется в узкую приглубь, и от этой бесшумной устремленности вот и кажется, будто вода мускулы сжала, а солнце это подхватывает, и напряженные тени струй бегут по стволам и по травам.

А то вот большой завал, и вода как бы ропщет, и далеко слышен этот ропот и переплеск. Но это не слабость и не жалоба, не отчаяние, вода этих человеческих чувств вовсе не знает, каждый ручей уверен в том, что добежит до свободной воды, и даже если встретится гора, пусть и такая, как Эльбрус, он разрежет пополам Эльбрус, а рано ли, поздно ли добежит…

Рябь же на воде, схваченная солнцем, и тень, как дымок, перебегает вечно по деревьям и травам, и под звуки ручья раскрываются смолистые почки, и травы поднимаются из-под воды и на берегах.

А вот тихий омут с поваленным внутрь его деревом; тут блестящие жучки-вертушки распускают рябь на тихой воде.

Под сдержанный ропот воды струи катятся уверенно и на радости не могут не перекликнуться: сходятся могучие струи в одну большую и, встречаясь, сливаются, говорят и перекликаются, – это перекличка всех приходящих и расходящих струй.

Вода задевает бутоны новорожденных желтых цветов, и так рождается водная дрожь от цветов. Так жизнь ручья проходит то пузырями и пеной, а то в радостной перекличке среди цветов и танцующих теней.

Дерево давно и плотно легло на ручей и даже позеленело от времени, но ручей нашел себе выход под деревом и быстриком, с трепетными тенями бьет и журчит.

Некоторые травы уже давно вышли из-под воды и теперь на струе постоянно кланяются и отвечают вместе и трепету теней, и ходу ручья.

Пусть завал на пути, пусть! Препятствия делают жизнь: не будь их, вода бы безжизненно сразу ушла в океан, как из безжизненного тела уходит непонятная жизнь…

Весь проход ручья через лес – это путь длительной борьбы, и так создается тут время. И так длится борьба, и в этой длительности успевает зародиться жизнь и мое сознание.

Да, не будь этих препятствий на каждом шагу, вода бы сразу ушла и вовсе бы не было жизни-времени…

В борьбе своей у ручья есть усилие, струи, как мускулы, скручиваются, но нет никакого сомнения в том, что рано ли, поздно ли он попадет в океан к свободной воде, и вот это «рано ли, поздно ли» и есть самое-самое время, самая-самая жизнь.

Перекликаются струи, напрягаясь у сжатых берегов, выговаривают свое «рано ли, поздно ли». И так весь день и всю ночь журчит это «рано ли, поздно ли». И пока не убежит последняя капля, пока не пересохнет весенний ручей, вода без устали будет твердить: «Рано ли, поздно ли мы попадем в океан…»

Что такое случилось с ручьем? Половина воды отдельным ручьем пошла в сторону, другая половина в другую. Может быть, в борьбе своей за веру в свое «рано ли, поздно ли» вода разделилась: одна вода говорила, что вот этот путь раньше приведет к цели, другая в другой стороне увидела короткий путь, и так они разошлись, и обежали большой круг, и заключили большой остров между собой, и опять вместе радостно сошлись и поняли: нет разных дорог для воды, все пути рано ли, поздно ли непременно приведут ее в океан.

И глаз мой обласкан, и ухо все время слышит «рано ли, поздно ли», и аромат смолы тополей и березовой почки – все сошлось в одно, и мне стало так, что лучше и быть не могло, и некуда мне больше стремиться. Я опустился между корнями дерева, прижался к стволу, лицо повернул к теплому солнцу, и тогда пришла моя желанная минута и остановилась, и последним человеком от земли я первый вошел в цветущий мир.

Ручей мой пришел в океан.


ТВОРЧЕСКОЕ БЕССМЕРТИЕ

Маленький, я боялся своих лет, и мне казалось, что годы мои идут, а я еще ничего не достиг. Так и было мне до семидесяти лет: вечный упрек. Но после семидесяти мне стали все говорить: «Ах, какой вы молодец!» И я перестал, мне казалось, вовсе бояться убегающих лет. Я думал даже, чем больше мне будет лет, тем чаще будут говорить: «Какой вы молодец».

Но вот случилось, пришла нам помогать пожилая женщина тетя Феня, и мы начали с ней мыть мою машину: она мыла, а я по мытому сушил металл замшей и полировал.

Работал я хорошо, но пот все-таки выступил у меня на лбу, и старуха, наверно, этот пот заметила и спросила меня:

– А сколько вам лет?

Я поглядел на нее и вдруг испугался: я увидел в глазах простого человека всю беспощадность природы; я почувствовал, что тут уж не спастись музыкой души моей, поэзией, и если я старый гусь и не могу рядом с молодым лететь в теплые края, меня заклюют.

Я поглядел в глаза старухи и растерянно, смущенно повторил за ней:

– Вы спрашиваете, сколько мне лет?

– Да, хозяин, – ответила она, – сколько вам лет?

За короткую минуту, однако, я успел подавить в себе противный страх и сказал:

– Сколько лет? Вы сами видите: конь везет.

– Вижу, – ответила она, – конь везет хорошо, а все-таки, сколько лет-то коню?

– Конь везет, – повторил я, – а когда на коне едут, то в зубы ему не глядят.

– Это верно, – согласилась тетя Феня и, раздумчиво вглядевшись в мои годы, написанные на моем лице, закончила наш разговор: – Как все-таки людям жить-то хочется.

Сегодня мысль моя была о страхе смерти, что страх этот проходит, если только оказывается, что умирать приходится с другом своим вместе. Отсюда я заключаю, что смерть есть имя не преодоленному любовью одиночеству и что с одиночеством человек не родится, а постепенно, старея, в борьбе, наживает его, как болезнь. Так чувство одиночества и сопровождающий его страх смерти есть тоже болезнь (эгоизм), излечиваемая только любовью.

*

Жалость вообще есть чувство смерти близкого человека. Животное чувство смерти есть страх, человеческое – жалость.

…Только написал это и только поставил точку, упал портрет ее на моем столе.

– Ничего! – сказал я себе, поднимая портрет. – Я отвергаю в себе с неприязнью потяжку на власть суеверия. Но если бы так и случилось (она раньше меня;, то и в этой тяжкой доле я на какие-то ступеньки стал бы выше, чем где теперь стою.

Сколько раз нужно было дворникам поскрести своими лопатами, пока наконец этот чудесный звук в тишине предрассветного часа не проник в мою душу?

Сколько солнечных лучей пало на землю, пока наконец один не проник в душу человека и зажег в ней любовь?

Сколько умирало людей, один, другой, тысячный, миллионный, пока наконец какой-то следующий так восхотел жить, что заговорил о необходимости человеку добиться бессмертия?

Если я обращаюсь к потоку своей собственной жизни, где я был и меня теперь там нет, и мне там моя собственная жизнь в отношении себя нынешнего представляется внешней, то удивительно мне неразбиваемое единство себя в книгах моих…

…Мы умираем, вступая в сознание единства организма, и жизнь показывается как, например, мастерская, где происходит отделка рабочих частей: жизнь – это наш точильный камень.

Разделение жизни на «здесь» и «там», по-моему, является ядом здоровой нравственности, источником порочного расщепления на дух и материю.

Порочное разделение на жизнь при себе и на жизнь после себя: с чего это началось и как на этом разделении вышел обман, и спекуляция жрецов, и восстание атеистов?

*

Смерти, конечно, все живое боится и бежит от нее. Но когда надо постоять за такое, что больше себя (есть это!), – человек, схваченный смертью, говорит: помирать собирайся – рожь сей! И сеет ее для тех, кто будет после него, и так подает руку другим, и по мостику своего жизнетворчества, как по кладям над смертью, потом перейдет в жизнь будущего.

У человека есть своя человеческая область, где он умирает и возрождается. Эта область – его человеческое творчество, или его собственный путь к бессмертию.

Если бы это знать на каждом месте и во всякое время, то нечего бы было нам бояться смерти. Есть две реальности – одна, что после нас остается, другая – к чему мы стремимся. Умирая, мы оставляем сделанное и недоделанное и остаемся с тем, к чему стремимся.

В этом смысле каждый художник много раз в жизни своей умирает и возрождается: произведение его остается, а другая реальность, стремление, вновь воплощается.

*

Человек семидесяти пяти лет, жизнь его на волоске, а он сажает сирень! И мало того, он не один, и, может быть, не было времени, когда бы так страстно хватались люди за растения: все, кто может, сажают сады.

Это значит, во-первых, что люди живут как бессмертные, презирая свое знание смерти; во-вторых, это значит, что лучшее у человека есть действительно сад.

*

Хозяин времени есть победитель смерти, которая и составляет сущность всего временного… Каждый художник во все времена был борцом против временного.

Талант не собственность, это похоже на квартиру в Москве: ты можешь ею пользоваться, и без особых причин у тебя ее не возьмут никогда, но продать свою квартиру ты не можешь. Точно так же и талант: настоящий талант не продается.

И сама жизнь человека тоже как и талант: вся в твоем распоряжении, но проданная жизнь – это не жизнь, и покончить с ней тоже не в твоей воле, не собственность она, и ты если покончишь с собой, будет считаться за преступление.

Последняя иллюзия собственности – это моя жизнь: наконец-то я почувствовал, что моя жизнь не есть моя собственность.

…Есть даже некоторая приятность при отпадании естественном всего лишнего. Так и дереву приятно, когда сваливается спелое яблоко, даже заметно, как обрадуется освобожденная веточка. Так и листья отпадают: дерево о них не жалеет.

В осеннем саду.

– Падают!

– Милый друг, ты не пугайся, – падают спелые яблочки…

Люди умирают не от старости, а от спелости.

Умереть – это значит отдаться до конца, как отдается на дело рождения женщина и через это становится матерью…

А смерть матери – это не смерть, а успенье.

Вот передо мной береза: все золото свое осеннее отдала елке, но и раздетая стоит на солнышке не печальная. И чего ей печалиться – она сделала все, для нее предназначенное.

Мы преодолеваем смерть личную, отдавая душу за друзей, и в этом есть назначение смерти.

*

Но люди, как ни мучились, как ни умирали, как ни издевались враги надо всем, что для них было свято люди оставались людьми и рождались с чувством бессмертия… И вдруг явилось это особое чувство, как будто глянул на всего, проходящего в мученьях и смерти человека со стороны и бесстрастно подумал: а как же иначе? Как иначе понять и назвать этот путь к бессмертию, как не Голгофой?

Вот она, Голгофа, перед глазами нашими, и человек спотыкаясь, несет свой крест, не забывая ни на мгновение мысль свою о бессмертии.

Мне вспоминается так далеко теперь от себя то благосостояние свое, когда я пришел к «счастью», основан ному на определенном признаке: нет ничего волнующего…

Как все это умерло, как все это далеко от меня!

Теперь моя радость, мое счастье держится лишь каким-то днем, даже часом. Там, за этим часом-днем, стоит и прямо виднеется враг – это моя смерть, враг, которого я должен сразить, и моя победа мне достанется лишь ценой гибели всех сладких иллюзий, которыми держится «жизнь» так называемая.

Самое удивительное в жизни, что не только человек, но и все животные и растения, обреченные на короткое, иногда до мгновения, существование, живут, не думая об этом, живут, как бессмертные боги, и это несомненный факт, а дальше идет разделение мнений: одни понимают жизнь как обман, другие – как личное свидетельство бессмертия.

Но если даже для себя смерти нет, то мы видим ее на стороне, и содрогаемся, и, провожая умершего, сходимся теснее между собой.

Так не в том ли смысл смерти, чтобы мы между собой сближались, соединялись в единого человека в полной уверенности, что когда все сольемся воедино, то тем самым исчезнет самый страх смерти, и тем самым кончается и умирает самая смерть.

*

Заря сгорает на небе, и ты сам, конечно, сгораешь в заре, и тысячи голосов на заре соединяются вместе, чтобы прославить жизнь и сгореть. Но один голосок или скорее шепоток не очень согласен гореть вместе со всеми.

Ты, мой друг, не слушай этого злого шепота, радуйся жизни, благодари за нее и сгорай, как и я, вместе со всею зарей!


ЛИЧНОСТЬ И ОБЩЕСТВО

Сознание каждого из нас в отдельности похоже на тоненький серпик новорожденного месяца с дополнительным к нему туманным окружением целого месяца.

Сам, как проволочка, тоненький, а мнит себя законченным кругом. И мы знаем, что это мнение у месяца не ложное.

Вот это смутное чувство целого человека как целого месяца сопутствует нам в жизни, и каждый из нас чувствует себя маленькой частицей какого-то неведомого ему целого.

Есть из нас немногие большие люди, сознающие себя без колебаний и догадок ничтожным явлением или только свидетельством целого огромного блестящего диска всего существа человека.

Хожу по земле, гляжу на людей и вижу у каждого вокруг лица, как у святого, нимб, то покажется, то исчезнет. И каждый, делая что-то хорошее для нас, не знает, что делает все в нимбе всего человека, и только чувствует перемену в себе, когда нимб исчезает или сияет вокруг него.

И это он называет совестью.

*

Свое дело я понимаю как дело связи между всем, что существует на свете. Вот стоит телеграфный столб и от ветра гудит, я люблю этот гул, и в гуле этом, мне кажется, я понимаю великое дело столба: он служит тоже делу связи. Но я не столб, я как электричество, которому служит столб. Нет! Еще больше, гораздо больше, чем электричество. Самая большая сила на земле – та сила связи, которая получается через слово художника. Я эту силу держу, как держит телеграфный столб железные провода с пробегающим по ним электричеством. Оттого, наверно, я и люблю этот гул.

Он сказал: «Наша душа», – и я внезапно почувствовал существование единой души всего мира, прикосновение к которой мы чувствуем, как свою личную Душу.

Я шел, погруженный в свои думы, а мимо меня с шумом промчался лыжник. Как трудно нам с ним сойтись, не утратив каждому из себя самого ценнейшего: мне – моей мысли, ему – движения.

Сейчас у нас все пришло в движение, все «стали на лыжи», и потому нам, обремененным нашей пережитой жизнью, бывает подчас трудновато.

Ныне праздное одиночество позорно, но есть одиночество трудящихся людей и, вернее даже, труд одиночества: борьба за свою личность в интересах самого же коллектива.

Одиночество как форма труда.

Один остаешься… и сразу вырастаешь, и это порождает охоту писать.

Пишешь, будто сеешь, зная наверное, что жать будут другие.

*

На эскалаторе. Голова этой женщины была повернута в сторону, и я мог видеть только шею с определенно надутой от усилия поворота жилой. И вот, не видя лица, только по жилке на шее я узнал эту женщину в ее чем-то самом хорошем, самом трудном.

Вспомнилась даже мать моя, и отчего-то защемило в душе, и мне захотелось выйти куда-то, где много незнакомых людей, и сказать им об этом от всего сердца, что вот хорошее такое у всех у нас есть, что есть у нас всех общая доля.

И что если бы каждый из нас это помнил во всякое время и на всяком месте, то как бы всем на свете жилось хорошо!

Эскалатор работает как водопад или, вернее, человекопад. Все задумываются, как бы застывают в движении, которое себе ничего не стоит. Тогда каждое лицо, даже самое грубое, вызывает жалость к бедному человеку, обреченному быть жертвой непонятного ему созидания.

Посмотришь на такое лицо, и жалость охватывает, понимаю теперь почему: человек спешил и весь уходил в спех, а теперь за него машина спешит, и он остается сам с собой и еще не может с этим освоиться. И эта-то детская беспомощность человека и возбуждает жалость к нему.

Все мучения их в том, что они слепо доверяются времени и, как дети, надеются успеть, но время их обманывает и вдруг оставляет, и в роковой момент этот тела их разваливаются.

Жалко смотреть на них и хочется сказать каждому: не верьте времени, дети мои, не вверяйте себя ему, не спешите, не думайте, что время есть деньги, – время есть смерть, и вы будете только тогда людьми, если вступите со временем в смертельную борьбу: я или ты!

Бога ради, не тратьте себя.

Как гибнет любовь, когда один человек обращается другим в собственность, так и в отношении времени… Люди спешат и суетятся, потому что находятся в плену у времени.

*

Как подумаешь иногда усталый, каких маленьких людей собираюсь я описать, – оторопь берет: зачем, кому это нужно? – и бросишь. А потом соберешься, и думаешь, и опять за свое: большие люди, думаешь, сами расписываются на страницах истории, и у них имеется множество слуг, которые не дадут им исчезнуть. Но тихий, скромный человек так-таки и сходит на нет, такой хороший, милый мне человек, и вот нет никому до него дела.

Досада вызывает новые силы, и думаешь – а вот оттого и не дам я тебе от нас исчезнуть, живи, любимый человек, живи!

Вечером вчера вышел на улицу без всякого дела и поехал по метро в город. И вдруг мелькнуло мне знакомое чувство счастья своей личной свободы на мгновение: кажется, будто я владею мгновением жизни своей в толпе, как часто у меня бывает в лесу.

«А разве, – подумал я, – человеческая толпа не загадочна в жизни своей, как и лес?»

Мы, человечество, как отдельные корешки, питаемся одним общим стволом, и если я о чем-нибудь догадываюсь в себе, то это значит и для других корешков.

Вот почему, когда писатель говорит о себе, то говорит и о другом.

Забылся от горя и шел по дороге, опустив глаза. Но в лужице увидал лес, и на голубом деревья высились так прекрасно. Да откуда же такое прекрасное небо взялось? Посмотрел и увидел небо.

Так и мое искусство, друзья, не больше лужицы, в которую из-за нашей спины смотрится невидимый нам весь человек с природой своей, небом, деревьями, водами, и я пишу вам только, чтобы вы обратили внимание.

Вдруг понял, что слово общество заменяет нам теперь то, что раньше называли человеком. То самое, над чем я тружусь уже несколько лет: назвать одним словом всего человека (весь человек в одном лице в противоположность сверхчеловеку).

Но только у нас теперь под словом «общество» понимают организацию, между тем как всего человека я представляю себе как организм.

*

Умрешь и забудешь. Но бывает, о всех забыл и живешь – это что? Это значит – частью умер; для того, о чем ты забыл, – ты умер. И так мы живем, забываем, и умираем, и опять живем новые, не зная забытого.

Только немногие вспышки бывают у отдельных людей: вспыхнуть, чтобы не забывали, – и это остается, и складывается с другим, и скопляется богатство Незабываемого – культура человека.

Даже самое легкое дыхание ритма в душе поэта исходит от вечности, куда мы все друг за другом уходим. И врожденное всем нам чувство природы, культуры, связи – все это долетает до нас, живых, с той стороны, где собирается наша общая могила. Могила могил от начала веков!

Но это большая тайна, постигнуть которую можно только любовно-милостивым вниманием к жизни.

Что вы говорите мне о мертвецах! Есть разные мертвые, одни, которые из глубины пережитых тысячелетий и теперь властно определяют направление нашего современного лучшего, другие мертвецы, живущие с нами, обладающие часто бычьим здоровьем, пожирают наше творчество, прут нас всех живых упрямыми лбами в могилы…

*

Рожь подымается, ударил перепел. Боже мой! Это ведь тот самый, какой мне в детстве в Хрущеве кричал: у них же нет нашего «я и ты», – у них перепел весь один.

Семьдесят лет все «пить-полоть».

Как Бунин любил крик перепела! Он восхищался всегда моим рассказом о перепелах. Ремизов, бывало, по телефону всегда начинал со мной разговор перепелиным сигналом: «пить-полоть».

Шаляпин так искренне по-детски улыбался, когда я рассказывал о перепелах, и Максим Горький… Сколько нас прошло, а он сейчас все живет и бьет во ржи: «пить-полоть».

Мы поодиночке прошли, а он не один, он един – весь перепел, в себе самом и для всех нас проходящих.

И думаешь, слушая: вот бы и нам тоже так; нет нас проходящих – Горький, Шаляпин, Бунин, тот, другой, третий, а все это – один бессмертный человек с разными песнями.

Мост душ. Человек родится каждый для себя и даже первым криком своим заявляет право свое на весь мир. «Это я, – кричит он, – я, владыка мира, пришел!» Но когда начинает ребенок расти, его встречает другой такой же, с мандатом на владычество мира, и третий, и каждый. Так начинается борьба между всеми за каждого, пока, наконец, каждому не приходит необходимость в невозможной этой борьбе за господство кончиться.

И умирая, тогда видит мудрый, что не за себя он боролся, а за какого-то другого, кто лучше себя, и что каждый, сам того не зная, борется за другого, лучшего.

Так смерть у людей проходит, как мост их душ.

Человек шагает все вперед и вперед к своему единству, и на этом пути происходит одновременно и дробление существа человека.

Происходит одновременно образование личности, как агента связи между людьми, и индивидуума-собственника…

*

Личная жизнь – это значит сознательная жизнь. У нас же личную жизнь понимают как присвоение.

*

Смотрю сейчас на елку, и мне представляется в ней ее живое существо, идущее из тени к свету. Каждый сук по-своему и со своим лицом несет и отдает свою жизнь на образование ствола – этой математической прямой пути всех к солнцу. И великое солнце любит все ветви, все лапки, все иголочки. Но как будто оно любит всех-то равно, а каждую иголочку больше, и вот отчего ни одна даже иголка с другой не сложится: все разные, а ствол прямой поднимается к солнцу.

В этом все многомиллионные существа, составляющие дерево, счастливы, и в этом счастье поднимается все дерево, и смысл этого счастья в том, что солнце любит всех равно, а каждое отдельное, даже иголочку – больше!

Вот бы и нам так устроиться в жизни – чего бы лучше! Но мы, если любим всех, то забываем о каждом и если вспомним каждого – то забываем всех.

Тема нашего времени – это найти выход из любви к каждому любовью ко всем, и наоборот: как любить всех, чтобы сохранить внимание к каждому?


О МЕРТВОЙ И ЖИВОЙ ВОДЕ

Две силы формируют мир, действуя одна в сходстве, другая в различии. То, что в сходстве идет, мы сознаем как законы. То, что в различии, – как личности.

Умирая, все идет в сходство, рождаясь – в различие.

И все это высказано в сказке о живой и мертвой воде.

*

Моя тема. Сделаем предположение, что в мире природы все неповторимо, и самодержавно, и незаменимо и что обобщение начинается человеком.

Одна из моих тем: то, что называется грех, есть пропуск жизненных единиц при обобщении, как при пахоте поля непропаханные частицы поля, огрехи.

С этой темой неповторяемости и незаменимости жизненных единиц я родился, как другие родятся с неудержимым стремлением обобщения и замены одной единицы другой.

У всякого принципа нет лица и внимания к лицам. Вот почему все принципиальное безжалостно.

Принцип есть средство, но не цель человека.

*

Высшая нравственность – это жертва своей личности в пользу коллектива. Высшая безнравственность – это когда коллектив жертвует личностью в пользу себя самого (например, смерть Сократа, не говоря уже о Христе).

Природа вся личная: каждое семечко, каждый листик имеют свою отдельную судьбу. Человек отличается от природы способностью сделать обобщение и тем самым выйти из обычных персональных законов природы. Обобщение тем самым, конечно, должно быть и убийством, и не случайным, как в природе, а принципиальным. (Каин убил Авеля, конечно, принципиально.)

Истоки науки, искусства все персональны, но силой обобщения присоединяются к общему делу, становятся тоже полезными в том смысле, как атомная бомба одинаково «полезна» в сторону добра и зла.

*

Скачок авторов. Фауст под конец задумал устроить земной рай, и в высший момент восторга («прекрасное мгновение, остановись!») его мечта о канале превращается в факт могилы: творчество и действительность распадаются.

Однако, несмотря на положение Филемона и Бавкиды, Фауст находит себе высшее оправдание, точно такое же, как в «Медном всаднике» находит себе оправдание Петр: «Красуйся, град Петров!»

Тут и там проблема личности и общества разрешается в пользу общества, причем исключительно благодаря скачку авторов: Гёте скачет через Филемона и Бавкиду, Пушкин – через Евгения.

Медный всадник сказал бы Евгению: «Ты мелко мыслишь!»

Так образуется сила обобщения: путем уничтожения, убийства случайного.

Все хорошее в человеке почему-то наивно, и даже величайший философ наивен в своем стремлении до чего-то просто додуматься… Серьезна и не наивна в человеке только мощь: могу – вот и все.

Как мог Пушкин, заступаясь за Евгения, возвеличить Петра? Как это можно так разделить себя? Наверно, надо быть очень богатым душой и мудрым…

Разум бывает прекрасен, когда показывается людям своими далекими границами, обнимающими огромный простор. Это – как выходишь из темного леса на берег, и открывается море. Или как Пушкин, замученный мыслью о судьбе бедного Евгения, вдруг как будто на берег океана выходит и говорит: «Красуйся, град Петров, и стой!»

«Я» – это душа всего, это Евгений, который пережил свой страх и свой гнев на Медного всадника, и ему довольно смотреть на цветок через щелку забора, чтобы участвовать в этом великом существенном, перед чем Медный всадник кажется чем-то вовсе даже и не мешающим: медь и медь!

Несколько смешна только с душевной точки зрения фигурная чопорность Медного всадника: сущности нет – одна форма. А между тем сколько гонора вздыбилось… чуждое искусство! В существе нашей жизни ничего нет такого.

Евгений из «Медного всадника» – это сам-человек, мой «обыватель», а Петр – это всадник медной необходимости перемен.

Медного всадника и Евгения можно понимать как спор между горделивой формой и смиренной материей, за счет которой эта форма создается.

*

Когда я читаю о Рыцаре печального образа, как он с копьем наперевес мчится, я всегда вхожу в положение мельницы: ведь это случайность, каприз автора пустить ее в ход как раз в то время, когда мчался на нее Дон-Кихот. Если бы дело происходило в безветренный день, то ведь очень возможно, что рыцарь поломал бы ей крылья и лишил бы на некоторое время население возможности обмолоть свое зерно.

Я живо вхожу в положение мирной беззащитной мельницы, и всей душой в эту минуту ненавижу я рыцаря, наделенного всеми хорошими качествами, и только смешного, но не страшного.

А он страшен…

Друг мой, больше, больше укрепляйся в силе родственного внимания, обращенного к тварям земным, вглядывайся в каждую мелочь отдельно и различай одну от другой, узнавая личности в каждом мельчайшем даже существе, выходя из общего, показывай, собирай миллионы их, и весь этот величайший собор живых выводи на борьбу против среднего должного.

Ссорьтесь, друзья, даже и деритесь, только не делайте выводов.

Мои выводы – образы, и самый большой вывод, самый большой образ – это мир как целое, и смысл весь в отношении к этому целому.


ЗАГАДКА ИСТОРИИ

Дождь в радуге – это единственный момент жизни воды, когда человек может понять, что и вода, как и люди, состоит из отдельных существ – капель, которые в своем дружном деле разрушения гор до того сливаются, что мы забываем о соединении существ и говорим, что просто льется вода. И люди [называют это] так: «история человечества».

Люди не любят объяснять явления общественной жизни глубокими причинами, но глубокие причины действуют, и вот отчего все выходит как-то не совсем по-нашему.

Мысль прикована к загадке истории: скоро, знаем мы все теперь, что очень скоро прочитаем разгадку, и с трепетом ждем.

1921 год. Обломов. В этом романе внутренне прославляется русская лень, а внешне она же порицается изображением мертво-деятельных людей (Ольга и Штольц).

Никакая «положительная» деятельность в России не может выдержать критики Обломова: его покой таит в себе запрос на высшую ценность, на такую деятельность, из-за которой стоило бы лишиться покоя. Это своего рода толстовское «неделание».

Иначе и быть не может в стране, где всякая деятельность, направленная на улучшение своего существования, сопровождается чувством неправоты, а только деятельность, в которой личное совершенно сливается с делом для других, может быть противопоставлена обломовскому покою.

В романе есть только чисто внешнее касание огромного русского факта, и потому только роман стал знаменит.

Антипод Обломова не Штольц, а Максималист, с которым Обломов действительно мог бы дружить, спорить по существу и как бы сливаться временами, как слито это в Илье Муромце: сидел-сидел, и вдруг пошел, и да как пошел!.. Вне обломовщины и максимализма не было морального существования в России, разве только приблизительное… Устраиваться можно было только «под шумок», прикрываясь лучше всего просветительной деятельностью или европеизмом… Не могут все быть Обломовыми, не могут все быть Максималистами…

1923 год. Остановись на минуту, присядь записать свои мысли, свои чувства, и этот стул или пень, куда ты присел, уже есть твой дом: ты сидишь, ты – оседлый, а та мысль, те чувства, которые ты записал, уже покоятся на основании том самом, где ты присел, будь это стул или пень…

И вот почему источником искусства бывает прошлое: ведь каждого из нас судьба ведет в конце концов в свой дом.

Вот когда бегущий остановился, оглянулся – в этот момент он стал поэтом и судьба повела его в свой дом.

И пусть он будет славить революцию, движение – все это ему уже прошлое, сам он сидит на табуретке или на пне и сочиняет стихи.

*

Кончается Вторая Отечественная война. Так понимаю себя, что кончается время жизни моей, когда я питался верой в природу, «все во мне и я во всем». Этим ключом и открывал соответствие того, что во мне, с тем, что во всем. Этим открытием я потом и жил. Теперь же я знаю: все во мне! Но я знаю также, что там во всем чего-то и нет моего, и на это небывалое во всем мире устремлен мой интерес.

1945 год. – Откуда они ума набрались?

– Это, дорогая моя, не ум, а история; между нами есть умные и дураки, и так, что один чуть-чуть поумней, другой чуть-чуть поглупей, а в истории ум один и его люди получают не от природы, а входят в него.

Вот мы с тобой сейчас ничего не знаем в политике, живем глупенькие, а войдем в тот ум и какие еще будем умные-разумные.

Задача моя в романе[25] – найти оправдание современности в необходимости человека взять на себя грех и вину обобщения, чтобы взять власть над природой, и эту власть сделать добром, и воспользоваться им как удобрением почвы для выращивания из человечины личностей…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю