412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Сказка о правде » Текст книги (страница 17)
Сказка о правде
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:47

Текст книги "Сказка о правде"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)

Весна света согревается полднями. Пороша к полудню растаяла, и радость моя притупилась, но не исчезла, нет! Как только замерзли к вечеру лужи, запах вечернего мороза опять вернул меня к весне света. Так вечерело, но голубые вечерние звезды не показались в Москве: все небо оставалось голубым и медленно синело. На этом новом голубом фоне в домах там и тут вспыхивали лампы с разноцветными абажурами; никогда этих абажуров в сумерках не увидишь зимой.

Возле полузамерзших луж от растаявшей звездной пороши всюду слышался детский восторженный крик, детская радость наполняла весь воздух. Так дети в Москве начинают весну, как в деревне начинают ее воробьи, потом грачи, жаворонки, в лесах тетерева, на реках утки и кулики на болотах.

От детских весенних звуков в городе, как все равно от птичьих криков в лесах, мои ветхие одежды с тоской и гриппом вдруг свалились. Настоящий бродяга при первых весенних лучах и вправду часто бросает свое тряпье при дороге…

Лужи быстро везде замерзли. Одну я попробовал ткнуть ногой, и стекло разлетелось вдребезги с особенным звуком: др… др… др… Бессмысленно, про себя, как это бывает у стихотворцев, стал я повторять этот звук, прибавляя подходящие гласные: «Дра, дря, дри, дриан». И вдруг из этой бессмысленной дряни вышла сначала любимая моя богиня Дриана (душа дерева, лес), а потом и Дриандия, желанная страна, в которую еще утром при звездной пороше начал я свое, путешествие.

Я так этому обрадовался, что несколько раз вслух, пробуя на звучность, повторил, ни на кого вокруг не обращая внимания:

– Дриандия.

– Что он сказал? – спросила одна девочка у другой позади меня. – Что он сказал?

Тогда все девочки и мальчики с другой лужи бросились догонять меня.

– Вы что-то сказали? – спросили они меня все разом.

– Да, – ответил я, – слова мои были такие: «Где тут Малая Бронная?»

Какое разочарование, какое уныние произвели мои слова: оказалось, что мы и стояли-то как раз на этой Малой Бронной.

– Мне кажется, – сказала одна маленькая девочка с плутовскими глазами, – вы что-то совсем другое сказали.

– Нет, – повторил я, – мне нужна Малая Бронная, иду к моим хорошим знакомым в дом номер тридцать шесть. До свидания!

Они остались в кружке, недовольные, и, наверно, сейчас обсуждали между собой эту странность: было что-то вроде как бы Дриандия, и оказалось – обыкновенная Малая Бронная!

Отойдя от них на значительное расстояние, я остановился у фонаря и громко им крикнул:

– Дриандия!

Услышав это во второй раз, уверившись, бросились дети с дружным криком:

– Дриандия, Дриандия! Что это? – спросили они.

– Страна вольных сванов, – ответил я.

– А кто они?

– Это, – начал я спокойно рассказывать, – люди не очень большие ростом, но сильно вооруженные.

Мы вошли под черные, старые деревья Пионерских прудов. Большие матовые электрические фонари, как луны, показывались нам из-за деревьев. Закрайки пруда были покрыты льдом. Одна девочка попробовала стать, лед затрещал.

– Да ты с головой уйдешь! – крикнул я.

– С головой? – засмеялась она. – Как это – с головой?

– С головой, с головой! – повторили ребята.

И, прельщенные возможностью уйти с головой, бросились на лед.

Когда же все кончилось благополучно и никто с головой не ушел, дети опять явились ко мне, как к старому своему приятелю, и просили еще рассказать о маленьких, но сильно вооруженных людях Дриандии.

– Люди эти, – сказал я, – всегда держатся по двое. Один отдыхает, а другой везет его на салазках, и оттого время даром у них не пропадает. Они во всем помогают друг другу.

– А зачем они сильно вооружены?

– Они должны охранять от врагов свою родину.

– А почему они на салазках, у них вечная зима?

– Нет, у них всегда, как вот теперь у нас, – ни лето и ни зима, у них всегда весна света: лед под ногами хрустит, иногда проваливается, и тогда бедные сваны уходят под лед с головой, другие их тут же спасают. Голубые звезды вечером у них не показываются: небо у них такое голубое, светлое, и как только вечер, везде в окнах загораются разноцветные лампочки…

Я им рассказывал то самое, что бывает в Москве весной света, как сейчас, и никто из них не догадывался, что моя волшебная Дриандия находится тут же в Москве и что так скоро за эту Дриандию мы все пойдем на войну.

1938

ГОЛУБАЯ СТРЕКОЗА

В ту первую мировую войну 1914 года я поехал военным корреспондентом на фронт в костюме санитара и скоро попал в сражение на западе в Августовских лесах. Я записывал своим кратким способом все мои впечатления, но, признаюсь, ни на одну минуту не оставляло меня чувство личной ненужности и невозможности своим словом догнать то страшное, что вокруг меня совершалось.

Я шел по дороге навстречу войне и поигрывал со смертью: то падал снаряд, взрывая глубокую воронку, то пуля пчелкой жужжала, я же все шел, с любопытством разглядывая стайки куропаток, летающих от батареи к батарее.

– Вы с ума сошли, – сказал мне строгий голос из-под земли.

Я глянул и увидел голову Максима Максимыча: бронзовое лицо его с седыми усами было строго и почти торжественно. В то же время старый капитан сумел выразить мне и сочувствие и покровительство. Через минуту я хлебал у него в блиндаже щи. Вскоре, когда дело разгорелось, он крикнул мне:

– Да как же вам, писатель вы такой-рассякой, не стыдно в такие минуты заниматься своими пустяками?

– Что же мне делать? – спросил я, очень обрадованный его решительным тоном.

– Бегите немедленно, поднимайте вон тех людей, велите из школы скамейки тащить, подбирать и укладывать раненых…

Я поднимал людей, тащил скамейки, укладывал раненых, забыл в себе литератора и вдруг почувствовал, наконец, себя настоящим человеком, и мне было так радостно, что я здесь, на войне, не только писатель.

В это время один умирающий шептал мне:

– Вот бы водицы!..

Я по первому слову раненого побежал за водой.

Но он не пил и повторял мне:

– Водицы, водицы, ручья!..

С изумлением поглядел я на него и вдруг все понял: это был почти мальчик, с блестящими глазами, с тонкими трепетными губами, отражавшими трепет души.

Мы с санитаром взяли носилки и отнесли его на берег ручья. Санитар удалился, я остался с глазу на глаз с умирающим мальчиком на берегу лесного ручья.

В косых лучах вечернего солнца особенным, зеленым светом, как бы исходящим изнутри растений, светились минаретики хвощей, листки телореза, водяных лилий, над заводью кружилась голубая стрекоза. А совсем близко от нас, где заводь кончалась, струйки ручья, соединяясь на камушках, пели свою обычную прекрасную песенку.

Раненый слушал, закрыв глаза, его бескровные губы судорожно двигались, выражая сильную борьбу.

И вот борьба закончилась милой детской улыбкой, и открылись глаза.

– Спасибо, – прошептал он.

Увидев голубую стрекозу, летающую у заводи, он еще раз улыбнулся, еще раз сказал «спасибо» и снова закрыл глаза.

Прошло сколько-то времени в молчании, как вдруг губы опять зашевелились, возникла новая борьба, и я услышал:

– А что, она еще летает?

Голубая стрекоза еще кружилась.

– Летает, – ответил я, – и еще как!

Он опять улыбнулся и впал в забытье.

Между тем мало-помалу смеркалось, и я тоже мыслями своими улетел далеко и забылся. Как вдруг слышу, он спрашивает:

– Все еще летает?

– Летает, – сказал я не глядя, не думая.

– Почему же я не вижу? – спросил он, с трудом открывая глаза.

Я испугался. Мне случилось раз видеть умирающего, который перед смертью вдруг потерял зрение, а с нами говорил еще вполне разумно. Не так ли и тут: глаза его умерли раньше. Но я сам посмотрел на то место, где летала стрекоза, и ничего не увидел.

Больной понял, что я его обманул, огорчился моим невниманием и молча закрыл глаза.

Мне стало больно, и вдруг я увидел в чистой воде отражение летающей стрекозы. Мы не могли заметить ее на фоне темнеющего леса, но вода – эти глаза земли – остается светлой, когда и стемнеет: эти глаза как будто видят во тьме.

– Летает, летает! – воскликнул я так решительно, так радостно, что больной сразу открыл глаза.

И я ему показал отражение. И он улыбнулся.

Я не буду описывать, как мы спасли этого раненого, – по-видимому, его спасли доктора. Но я крепко верю: им, докторам, помогли песнь ручья и мои решительные и взволнованные слова о том, что голубая стрекоза и в темноте летала над заводью.

«МИЛОЧКА»

(Из «Повести нашего времени»[20])



«ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ»

Как в самую глухую зиму по какой-нибудь алой зорьке под вечер предчувствуешь весну света, так и когда рожь зацветет, начинаешь особенно дорожить золотыми деньками нашего короткого лета и хозяйски отсчитываешь: две недели рожь будет цвести, две недели зерно наливает, две недели созревает, а там…

Вскоре после того, как рожь уберут, из леса на опушку начинают выступать разные деревца особенного вида и своим нарядом как бы выговаривать.

– Видите, я не такое, как все, – я желтенькое!

Другое хвалится, что золотое, третье краснеется.

И так вот, когда из всего еще зеленого леса начинают на опушке расставляться деревца отдельного вида, это значит – скоро всему тенистому летнему лесу наступит конец.

Но сейчас до этого еще далеко: рожь только что зацветает.

Вся рожь нашего богатого совхоза простирается между выселками, где мы только что перед войной построились, и усадьбой совхоза.

Мы ходили в усадьбу на работу каждый день сокращенным путем, и оттого через все большое поле от наших ног легла между стенами высокой ржи плотная белая озорная тропа.

В первый раз моя любимица Милочка встретилась со своим Сережей на этой озорной белой тропе, когда рожь зацвела. И их простую любовь я хотел бы вознести, как царь Соломон вознес ее в «Песне Песней».

Знаю, что и в то далекое время были войны, истребляющие все население городов и областей, и что такая великая беда не помешала царю поднять до небес священную песню любви.

Но сейчас, когда гремит война и все пьют мирскую чашу страданий, я не в силах писать как мне хочется… Втайне мечтая написать о любви Милочки как царь Соломон, я смотрю на Нестора, пишу не как мне хочется, а держусь в краях чаши, испиваемой всем народом.

ПРИШЛА БЕДА – ОТВОРЯЙ ВОРОТА

…В эту войну не было кометы, и не было лесных пожаров и ужасных гроз, как, сам помню, было в жаркие дни первой мировой войны тысяча девятьсот четырнадцатого года. Были в ту войну кузнечики на полях в небывалом числе, и они так стрекотали, что и ночью в постели в ушах звенело, и теперь, через тридцать лет, как только подумаю о той войне, так и начинает в ушах стрекотать.

В эту войну не было ни комет, ни особенных гроз, ни вещих кузнечиков: в эту войну люди и на небо-то смотрели больше из-за страха – не летит ли вражеский самолет, и не кузнечиков слушали, а искали местечка укрыться от бомб. Сухим, голым огнем загорелась жизнь человеческая.

И слезы! Приди в это время, кто никогда не видел, как русские женщины провожают своих мужей и детей на войну, он бы и сам заплакал.

Но бывает – женщина как бы закаменеет в своем горе, и нет у нее слез. Так провожала своего мужа Ваню первая красавица нашего поселка, дородная и важная жена его Анна Александровна. Казалось, она всю жизнь свою только и ждала смертельной схватки с бедой, и вот она пришла, та беда настоящая.

Пришла беда – отворяй ворота!

Ни слезинки не пролила красавица по Ване, открыла горю ворота и вышла за околицу. Рожь в это время, как бывает в цвету, желтела, но соломинки не все вышли из зеленого, и когда муж с женой вступили на озорную тропу, то будто в море утонули в зеленой воде, и никто не мог увидеть, как любящие прощались.

Их увидели только в усадьбе совхоза, когда они в последний раз обнялись, и опять, даже тут, слезинки никто не заметил на лице Анны Александровны.

Ваню Черникина и Алешу Жаворонкова я знал с малолетства. У Алеши, помню, были глазищи большие, серые, и сам как кот: не поймешь, что в нем – добро или зло. Но когда опустит веки и лягут длинные черные ресницы, как гребешки, на нежной коже, то через это почему-то понимаешь добро в этом мальчике.

Оба они, и Алеша, и Ваня, вышли точно в родителей: Ване бы стоять на одном месте, Алеше бы двигаться, искать. Все определилось в ребятах, конечно, когда они оба, устроившись у нас прочно на работу, один за другим женились.

Степенному Ване досталась красавица Анна Александровна, и он в душе ее потонул навсегда, женился – и как будто цыпленок вошел под крылышко матери.

Красота бывает, конечно, как я понимаю, очень разная: одна красота вся в живость идет – в движенье, как у птички-ласточки, другая – вся собирается, как у лебедя, в важность. Женщина Анна Александровна, как прекрасная мать, проводив своего сынка на войну, вернулась к другим нажитым детишкам своим убирать, как будто совсем не случилось ничего особенного. Но все заметили, однако, что черты ее лица стали обрезаться и все лицо в новой строгости получать новый смысл.

Бывало, сам помню, когда ее какой-нибудь маленький заревет, как она подхватит его, как прижмет к материнской груди и вновь отстрани! засмеется и полюбуется со стороны, как художник на свою вещь: знает, что это и свое, и как бы уж не свое, а куда лучше, чем я сам, и что это просто чудо, а не картина и не ребенок. А теперь, когда заплачет дитя и надо его успокоить, то берет его на руки и, склонясь к нему, очень серьезно глядит, как будто куда-то сквозь него, и там где-то видит судьбу его, и скорбит об этой, ей только, скорбящей матери, видной судьбе.

ЖУК И ЛАСТОЧКА

…И вот к Ване пришла женщина-мать, а к Алеше птичка прилетела.

Звали ее Милочкой, и была она совсем молоденькой: маленькая женщина, лучше сказать – девушка, вся как незабудка на зеленом стебельке. Но, к удивлению всех, эта самая Милочка, по общему признанию не женщина, а птичка или цветочек, проливала по мужу горькие слезы, больше даже всех простых женщин, и прямо исходила в слезах. Никто не принимал эти слезы всерьез, не верил им, и некоторые прямо говорили, что это не слезы, а «с гуся вода». Некоторые даже объясняли эти слезы формой Алексея Мироныча: бухгалтер наш в новом виде вдруг оказался статным и пригожим военным.

И так все, кроме меня и Анны Александровны, Милочку понимали очень просто: птичка и птичка! Но больно мне за эту птичку! Вспоминаю, как и у меня когда-то было с птичкой в далекой юности. Ходишь, бывало, каждый день полем, глядишь так равнодушно: летает птичка высоко – соображаешь, что к вёдру, летает низко – к дождю.

Но было раз: случайно я поднял голову вверх, а там на телеграфной проволоке, близко, только рукой не схватить, сидит ласточка-птичка, и такая красавица, никак описать невозможно, потому что не в расцветке дело тут, не в красном горлышке на белом, не в черной, отливающей радугой спинке, не в хвостике вилочкой, не в коготках, обнимающих проволоку, а в том свете, какой просиял во мне в ответ на чудесные краски и форму маленькой ласточки.

До того она мне хороша показалась, что на всю жизнь я почувствовал благодарность, и только собрался в душе своей дать зарок, чтобы не забыть эту минутку и в самой великой беде, какая неминуемо придет ко мне, славить и благодарить, – поглядел я вверх, а на проволоке нет никого: птичка моя уже улетела.

С кем это, однако, не бывало такого! Я лишь к тому все это рассказываю, чтобы каждый помнил, как и в его душе из-за какой-нибудь общей всем птички показывалась своя чудесная ласточка и что даже, может быть, каждая такая птичка, чтобы сделаться ласточкой в том смысле, как я говорю, непременно должна встретить своего особенного и единственного ценителя. А что таким единственным ценителем Милочки был наш Алеша, я очень сомневаюсь.

Бывало, Алеша сидит за столом даже и в выходной день, то ли вычисляет что то по своей бухгалтерии, то ли выводит решение на поступки и записывает об этом у себя в дневничке. Милочка в это время с тряпкой в руке вытирает на клеенке после него, как он пил чай, накапал и насорил. В Милочке сердечко бьется частенько, как у птички, хорошенькая она, с синими глазками, прелесть, склоняется близко к его голове, быть может, пощекотала его золотисто-каштановыми волосами, и он даже почесал себе пальцем в этом месте лицо. Милочка загадала про себя:

«Очнется – буду любить, нет – это не тот».

Но нельзя же уйти с тем, что выходит «не тот». Она нежную ручку осторожно кладет ему на голову и будто забывает, а он в задумчивости своей тихонечко руку ее отводит и еще крепче напрягает морщины на лбу, будто Милочка не человек, а котенок: трется с поднятым хвостом и мурлычет.

– Слушай, Алеша, – говорит она, – сегодня выходной день, пойдем с тобой в Сорокин лес по малину.

Он поднимает на нее свои большие серые глаза.

– Ты, Милочка, что говоришь?

Она ничего не отвечает, только глядит на него, и в мысли у нее вертится опять: «Не тот, не тот, не такого я с колыбели ждала».

– Что ты говоришь? – спрашивает он.

– Для глухого, – говорит, – две обедни не служат.

И тут оказывается – он хорошо слышал вопрос, только не сразу мог поднять его из-под своих тяжелых мыслей.

– Ты, – говорит, – кажется, хочешь идти в лес за малиной?

Тогда в ней поднимется злость и неудержимое желание сделать ему какую-нибудь гадость… Бывает, и сделает, а когда натворит много досадного и он все глядит на нее, глядит такими виноватыми глазами, тогда она вдруг во всем повинится – и за то, что «не тот» про себя думала, и что нарочно опрокинула чернильницу, и в прошлом такое же вспомнит, и станет ей очень жалко его, и она эту жалость в себе за любовь примет, и начнет его целовать, и в лес уведет за малиной, расшевелит его, и он пробудится, как живой, любящий и невиноватый, как не виновен жук перед ласточкой, стремительно летящей, что не сразу может оторваться от земли и долго путается в траве и жужжит, пока соберется только крылья расправить.

Так вот, когда Милочка провожала на войну Алексея Мироныча и неутешно плакала, только мы с Анной Александровной понимали, откуда брались у Милочки слезы: она этими слезами смывала все прежние «не тот» и смыть не могла. Наверное, Алеша был ей и вправду «не тот».

ОЗОРНАЯ ТРОПА

…Гляжу на Милочку, свою любимую птичку, и ясно вижу, что нисколько она не глупее других, а если взять ее в быстроте, то и мудрец удивится, как это можно так схватывать все на лету. До ухода Алеши на войну она служила чертежницей, но вдруг ее почему-то заинтересовало электричество, и она сделалась монтером в МТС. Мысль о том, чтобы сделаться монтером, пришла ей в голову однажды при случайной встрече с механиком на озорной тропе, и я думаю, именно вот затем-то и пришла эта мысль, чтобы Милочке каждое утро ходить по этой тропе.

Был тогда выходной день, и механик расставлял на бороздках согнутые прутики с петлями для птиц: перепелки бегали по бороздкам и с размаху, попадая в петли, их затягивали.

Милочке очень понравилось, что механик, объясняя ей, как нужно ловить перепелок, иногда заикался и от этого вдруг краснел, и большие серьезные глаза его становились виноватыми.

Мало-помалу, по мере того как механик больше и больше увлекался ловлей перепелок, в перемычках его и заиканьях Милочка сама, как перепелка, стала попадаться в петельку и тоже сама краснеть. Раздосадованная этим смущением, чтобы насильно преодолеть его, она наконец прямо сказала:

– Вы всегда так заикаетесь?

– Не всегда, – ответил он, – я заикаюсь, когда кто-нибудь незнакомый смотрит мне в глаза. Я боюсь тогда, что он думает обо мне дурно, и заикаюсь.

– Почему же именно чужой человек должен смотреть на вас с дурной мыслью в голове?

– Оттого, что страшно: чужой. Я тогда заикаюсь.

– А почему же вы теперь со мной перестали?

Он покраснел и, чтобы опять не заикнуться, помолчал. Она же в ответ ему начала было что-то говорить и остановилась: покраснела. Но, пересилив себя, сказала:

– Вам не мешает это, что вы заикаетесь?

– Иногда мешает, – ответил он. – Раз выдавали у нас хлеб: черный и белый. Мне нужно было купить белого, я пришел в ларек, стал в очередь, и когда дошло до меня, поднимает на меня продавщица глаза:

«Вам какого?» А я, как увидел эти глаза ее на себе, растерялся.

«Белого, – спрашивает она, уже совсем злая, – или черного? Говорите скорей, не задерживайте очередь». – «Если, – мелькнуло мне, – белый не сходит с языка, попробую по-другому». И вдруг отчетливо, без задержки, выговариваю: «Черного». – «Давно бы так!» – сказали в очереди.

И вышла неприятность: пришел белого хлеба купить, а ушел с черным.

Услыхав это, Милочка принялась хохотать и долго не могла остановиться. Но она смеялась не тому, что заика поневоле купил черного хлеба вместо белого, а что в его глазах, и серьезных, и очень красивых, и умных, на одно мгновение мелькнула какая-то веселая мушка, и через это и к ней перешло желание хохотать до упаду, до слез.

– Вы, наверно, все выдумали? – спросила она.

– Выдумал, – спокойно ответил он.

И опять та смешливая мушка совершенной невинности мелькнула, и Милочка мучилась долго, и, наконец, они вместе пошли по озорной тропе в МТС, и Милочка ему, незнакомому Сереже, открывалась:

– Я, Сережа, тоже постоянно выдумываю, и засыпаю с этим и просыпаюсь, мы в этом с вами очень похожи.

Но уж это известно, что влюбляются люди друг в друга в одно какое-то мгновение, и часто из этого единственного мгновения рождается целая жизнь. И когда дойдут до того, что кажутся себе похожи друг на друга, тогда все уже кончено: перепелка бежала, бежала по бороздке и вдруг затянула петлю.

Так вышло из этого только мгновения, что Милочка выучилась электричеству, забросила черчение и перевелась на службу в МТС по электричеству при сборке тракторов и грузовиков.

Кончается второй год войны. Даже самые старинные люди стали как-то иначе относиться к событиям, происходящим на озорной тропе, как у Милочки. Одна очень древняя старуха даже и так говорила:

– Милые деточки, спешите, спешите пожить, это еще не война. Вот будет война, когда людей тряханут как яблоньку, и будет внизу только падалица, а наверху оклевыши. Тогда, если в какой-нибудь деревне увидят на заборе порточки – обрадуются: тут еще мужичок живет!

МОЙ ДРУГ

Не из книг, друзья мои, беру слова, а как голыши собирая с дороги, и точу их собственным опытом жизни. И если мне скажут теперь, что неверно о ком-нибудь высказываю, то я беру судью своего за рукав и привожу к тому, о ком говорил: «Вот он». А если это вещь, то укажу и на вещь: «Вот она лежит».

Так точно и о всем живом я, как словесный хозяин, могу каждого привести на место и указать: вот оно растет, так оно цветет, здесь умирает.

Но пришло к нам небывалое, чего не снилось никому на свете, и ни с чем, что было в веках, нельзя сравнить и охватить мыслью. Откуда же мне-то взять теперь слова?

Так лучше я не буду сушить душу пустыми словами и не буду людям, как маленьким детям, варить камешки и уверять их, что это горох варю, а они бы поспали, пока я достану им настоящего хлеба. Лучше открыто скажу и прямо, что не знаю и о самом главном молчу: мое молчанье есть моя правда.

Пробовал я начать повесть нашего времени с идеалом в душе летописца Нестора и скоро потерял свою мысль в идеале героя на льдине, но теперь чувствую: герой мой на льдине – уже не герой нашего времени, и сердце мое к нему холодеет, и мысль теряется.

Не герой на льдине теперь мой идеал, а мой друг, никому не известный солдат на войне. Все на свете повторяется, но жизнь его не повторится. Нет такого, как он, не было и не будет. Вот он ушел навсегда – и мы, близкие, смыкаем руки в кругу и дело его берем на себя.

Произношу эти слова: за жизнь моего друга – моя жизнь, берите ее! И, сказав это, чувствую, мне возвращается словесная сила, и я опять могу продолжать повесть нашего времени.

ГОЛУБЫЕ ЦВЕТЫ

На полях, голубея, зацветал лен. Рано утром Милочка шла одна по своей озорной тропе. Перейдя поле, на лугу она встретила своими голубенькими глазками маленькую красную гвоздичку и очень ей обрадовалась. Ей представилось, что у диких несчетных цветов на лугу, тоже как и в садах, есть свой садовник, что он, конечно, любит все свои цветы, но сразу на все смотреть не может. И каждый безвестный цветок, на который он посмотрит, знаком ему и кажется лучше всех.

Вот сейчас он посмотрел на красную гвоздичку, и она для него сейчас лучше всех. Так хозяин любит все цветы, но каждый цветок любит больше всех. Поймав в себе эту мысль, Милочка, чтоб проверить ее, перевела глаза с гвоздички на незабудку, и вышло точно, как она думала: незабудка ей представилась лучше всех, а после незабудки тоже так анютины глазки.

«Вот и я такая же, – думала Милочка, – как эта гвоздичка, для всех ничтожная, а Сережа меня заметил и любит больше всех, и он тоже так, для всех какой-то заика, а я в нем люблю даже и то, что он заикается. Пусть же я буду гвоздичка, а он – голубой василек».

При мысли о голубом васильке ей вспомнилось что-то смутно, как будто она видела что-то голубое во сне. Но как только она сделала усилие над собой вспомнить сон, в памяти будто ящик задвинулся, и все исчезло.

«А может быть, – продолжала думать Милочка, – и каждый человек может сложиться с другим человеком в одного, как мы сложились с Сережей?» Милочка, встретив в себе такую мечту, громко засмеялась и даже всплеснула ладошками, и ей стало от радости тесно оставаться в поле одной, нарочно оглянулась назад, не догоняет ли ее Сережа. Вот бы теперь ему это сказать.

Но Сережа еще не выходил на озорную тропу, а Милочка найденную удивительную мысль продолжала развивать в одиночку.

«А если, – думала она, – в любви мы складываемся в одного человека, то вот почему, значит, когда полюбишь, то все люди приходят к тебе как хорошие, и не то что люди, а даже и цветы, и деревья, и птицы, и животные, и солнце, и месяц, и звезды – весь мир в это время глядит на тебя и тоже весь по твоему примеру хочет сложиться в одно».

В это время Милочка незаметно для себя перешла с луга на поле голубого цветущего льна и, увидав вокруг себя все голубое, вдруг вспомнила сон: ей этой ночью привиделся Алеша, и так ясно, так отчетливо, в сатиновой голубой рубашечке, каких у него никогда не бывало, и ворот на рубашке-косоворотке был отстегнут: никогда косовороток он не носил, но тут ему это очень шло.

«Так вот отчего, – подумала Милочка, – мне тогда он был все как-то не тот, и, значит, я его не любила: ему не хватало голубой сатиновой косоворотки. А когда я теперь полюбила Сережу, то, конечно, и его люблю: он такой хороший в голубой рубашечке, он мне теперь как ребенок мой собственный».

Так она шла полем, и всюду сквозь желтую зелень глядели на нее одинаковые и бесчисленные голубые цветочки. Незаметно для нее догнал ее Сережа, и они вместе пошли.

– Сереженька, – сказала Милочка, – я сегодня ночью сон видела, и забыла, а когда вошла в лен, то вдруг вспомнила: голубой лен напомнил голубую сатиновую рубашку, каких никогда не бывало, и на голубом было лицо Алеши, измученное, и глаза его прямо на меня глядели…

– С упреком?

– Напротив, он так любовно в жизни никогда на меня не глядел. Если бы он хоть раз в жизни так на меня посмотрел, так я бы, наверно, тебе не досталась.

– С ним бы жила?

– Нет, наверно, ни с ним, ни с тобой… жила бы для всех, как садовник: он любит все цветы и каждый – больше.

И она подробно ему рассказала все: и как красную гвоздичку нашла, и как ей каждый цветочек лучше всех показался, и потом из всего – из людей, цветов, птиц, животных – сложился Весь человек.

– Это все я хорошо знаю, – ответил Сережа, – я часто думал об этом, только не знал, что о такой мечте можно, как мы с тобой говорим, кому-то сказать.

– Удивительно все у нас с тобой вместе складывается, мы с тобой необычайно похожи!

И так они пришли в МТС.

ЧЕРНЫЙ ДРОЗД

…Домик, где жила Милочка, был точно такой же, как и все недостроенные домики в нашем поселке. На эти домики легла тень судьбы, разводящей начала с концами: началось и остановилось, а кончится после войны, когда все переменится и мы сами будем другими. Но внутри домика Милочки наперекор всему было и светло, и чисто, и наивно-уютно.

Всюду, перебегая, перекрещивались половички на чистом полу. На стене у одной тахты висело охотничье ружье Алексея Мироныча.

Милочка сидела на золотистой тахте и сматывала в клубок нитки. Против нее на чурбане сидел Сережа с пасьмой ниток на руках. Ему трудновато было подравнивать левую испорченную руку к правой, хорошей, но он как-то исхитрялся и виду, что ему неудобно, не показывал. При малейшей ошибке или просто мелькнувшей неуверенности в том, что не выйдет у него как следует, в чутких глазах его, как зыбь на воде, пробегала милая испуганность с готовностью немедленно повиниться. Милочка этим испугам сейчас же, как они появлялись, отвечала веселостью, и тогда глаза друга ее вспыхивали радостью. Это была пара милая, всем на радость.

Удивляет меня всегда и радует, что если такая пара появляется в природе, то все разные птицы, зверушки, цветочки, ароматы растений и все прекрасное соединяется в одно и служит любящим и день и ночь: днем поет жаворонок, ночью поет соловей.

Да вот и я сам, как подумаю о счастливцах, так будто превращаюсь в любимого мною певца вечерней зари – черного дрозда с золотым клювом, Когда уж от реки туман поднимается, сажусь я черным дроздом на самый верхний пальчик высокой ели и пою. Слышит ли кто меня – не знаю, не для себя я пою, а управляю зарей: свистну по-своему – и все небо разделится на голубое и красное, на иной лад посвищу – и спустятся на красное синие кружева. И так, пока не станет совсем темно, под свист моего птичьего язычка совершаются непрерывно служебные перемены в цветах.

Может быть, с высоты этой ели видно больше, чем думают люди. Я свищу и зову любовно всмотреться в эти милые лица: их, таких, точно еще не бывало на свете, и они в первый раз так сложились. Скорей же спешите обрадоваться, а то ведь и они, как эти цвета на заре, немного побудут, и переменятся, и уйдут навсегда.

– Сережа, милый, – говорит она, – толкни локтем окно, дай сюда больше воздуху.

Сережа попятился, толкнул, открыл окно…

– Такая тишина! – щебечет по-птичьи Милочка. – Мне кажется, я никогда такой тишины не слыхала, единственный поет певчий дрозд. Ты видишь его? Вот он, черный на красной заре.

– Вижу, вон сидит на верхнем пальчике елки – это черный дрозд с золотым клювом.

– А погляди, Сережа, как там, у реки, завертывается туман, будто кто-то большой курит и дым пускает колечками.

– Это, Милочка, древний птичий бог сел покурить у реки.

– Ну вот, мы кончили, смотри, какой большой клубок намотали. Как чудесно вечереет! Подвинься к окну, давай немного перед сном посидим, помечтаем.

Оба сели к окну на один чурбан и осмерклись, как парочка кур на шестке.

Мало-помалу совершенно погасла вечерняя заря, черный дрозд прекратил свою песню и с высокого дерева, прежде чем улететь, последним свистом объявил ночь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю