355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Анчаров » Записки странствующего энтузиаста » Текст книги (страница 2)
Записки странствующего энтузиаста
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:26

Текст книги "Записки странствующего энтузиаста"


Автор книги: Михаил Анчаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)

Но самое интересное, что реакция пяти битых будет разная. Как это может быть? Почему? А потому, что они люди, а не роботы. Только у роботов можно достичь одинаковой реакции. Неважно, какой, важно, что одинаковой. Все зависит от программы. Могут все пять стерпеть, могут, наоборот – по типу «каждое действие вызывает равное и противоположно направленное противодействие». А реакция этих пяти несчастных непредсказуема. Могут и засмеяться, могут заплакать, могут и врезать в ответ, могут пожаловаться, могут даже пожалеть и утешить обидчика. Всяко бывает. Все зависит от того, какой у каждого характер, какое было воспитание, и в каком состоянии он был в тот момент, когда ему влепили. Но читателю, которому сообщается об этом, каждый раз надо знать, что там было на самом деле и что за этим стоит, и он для себя решает – касается это его или не касается, не его это дело. И значит, комментарии, комментарии и снова комментарии.

Но в какой-то момент по самым разным причинам и комментарии и обобщения перестают удовлетворять. То есть перестает удовлетворять даже авторское осмысление факта.

И тут, дорогой дядя, мы вступаем в область фундаментальных причин художественного сочинения. В область психологии.

Психо-логия – это область души. «Психе» – это душа.

О том, что такое душа, существуют бесчисленные мнения. Одни говорят – есть она, другие – что ее нет. Одни говорят – «в здоровом теле здоровый дух», другие понимают, что это, извините, брехня. Потому что встречали кретина с железными мышцами и людей могучего духа слабых физически. А практическая медицина даже знает, что есть нервные болезни, а есть психические, душевные, и дает разные лекарства. В чем эта разница, никто не знает, но врачи дают разные лекарства. Мнения бесчисленны. Но все сходятся в одном – душа – это то, отсутствие чего в человеке сразу видно. Этот человек называется бездушным.

Конечно, и это метафора. «Психе» у него тоже есть, поскольку он живой. Но люди, у каждого из которых тоже есть эта самая «психе», какой-то уровень поведения называют бездушием. Люди могут ошибаться насчет повадок какого-то человека, но только ошибаться. Потому что в их душе, в «психе» каждого человека есть мерило того, что хорошо и что плохо. У одного – эталон, у другого – идеал.

Эталон проще. Это всегда более иди менее сложный список правил. Но в правилах по отношению к этой самой «психе» есть всегда нечто машинное. Потому что неизвестна «логия» этой самой «психе». Идеал же – вещь гораздо более сложная или гораздо более простая, как хотите. Но именно этим и занимается искусство, то есть сочинение. Человек может даже не знать, что у него есть идеал, и не думать об этом. Он это обнаруживает иногда случайно, если в том, что он прочел, или увидел, или услышал, его что-то неожиданно тронуло. Тронуло неожиданно для него самого – это и есть идеал. Тронуло неожиданно – и внезапно выбило, к примеру, слезу. Для этого, для выбивания слезы, тоже есть проверенные правила и рецепты. Но это всё дела нервные, или, как выражаются, эмоциональные. Однако тронуло «идеалом» – это нечто другое. Тронуло «идеалом» – это значит – восхитило чем-то, иногда до слез – «над вымыслом слезами обольюсь». Восхитило – это значит – похитило и вознесло куда-то ввысь, выше той нормы, в которой он живет. И человек радуется открывшейся неожиданно для него самого и в нем самом способности восхищаться. Это и есть «затронуть душу». Поскольку главной целью искусства и ее главной ролью в обществе является именно затронуть эту самую «психе», а достичь этого можно, лишь добившись нужного впечатления, а этого можно добиться только выразительностью того, что пишешь, – то главной задачей художника, именно как художника, становятся поиски выразительности, выразительных средств, которые бесконечно меняются и правил не имеют. Поэтому, говоря об искусстве как о деятельности, можно, пожалуй, сказать так: искусство, как практическая деятельность – это притрагивание к тому, к чему никаким другим способом не притронешься. А этого можно добиться только сочинением. Ничего другого человечество не придумало.

Средства выразительности принято в искусстве называть «формой». Причем принимается это в самом примитивном смысле: дескать, «форма» – это нечто вроде бутылки, куда налито «содержание». Похоже, что такие эксперты путают «содержание» и содержимое. А для некоторых, еще того чище: форма – это трюкачество. Но почему-то никому не приходит в голову, что форма – это то, что формирует.

Можно спросить: что же формирует форма?

Может быть, она формирует содержание? Да ни в коем разе!

Примат содержания. Содержание – прежде всего. Но форма его выявляет. Не украшает, заметьте, а выявляет. Ничем другим в искусстве содержание выявить нельзя. Об этом надо сказать четко. Но что же она все-таки формирует, эта система выразительных средств, складывающихся в сочинение?

Она формирует нашу психику.

Сознание вторично. А нервы и психика – это природные явления, то есть бытие. Поэтому сознание лишь осмысляет свое взаимодействие с бытием, чтобы стать руководством к действию. Но это случается не всегда. Поэтому возможны «ляпсусы» сознания. И это естественно. Сознание вторично и иногда то отстает от бытия, то забегает вперед с торопливыми прогнозами.

Но, в конечном счете, если в произведении есть эта таинственная форма, которая пронизывает все сочинение и формирует нашу душу, то она и берет верх: она формирует нашу душу, отвращает ее от зла и нацеливает на идеал. Потому что «гений и злодейство – две вещи несовместные». Это и есть вот уже полтораста лет главный духовный ориентир русской художественной литературы. А все остальное – звон.

Дорогой дядя, та давняя дискуссия была названа «Правда и правдоподобие». Если я верно понял, эти два понятия как бы противопоставляются, будто бы речь идет о науке, где действительно правдоподобие – это в лучшем случае ошибочная гипотеза, а в худшем – вранье. В искусстве же, главным средством которого является сочинение, эти два понятия противопоставлены быть не могут.

Сочинение освобождает психику от накипи и окалины повседневных решений и открывает просторы для творческих действий в любой области – от быта до технологии. Высока роль у сочинения, потому что высока его цель – притрагиваться к душе и ее глубинам. Другого способа нет.

Но если это разные дела – психика и нервишки, а человек все же един, то, значит, и психика и нервишки как-то между собой связаны.

И значит, есть в природе какое-то природное явление, которое все это как-то связывает.

7

Дорогой дядя!

Ну, пришел я на эту дачу, пришел. Все это пока мало интересно. А у меня, между прочим, кое-что еще не высказано толковое.

Что же их связывает – психику и нервишки? Язык.

Вопли есть и у животного, рефлексы тоже, творчество – тоже, все живое творит, такая у него особенность, у шустрого, – творить, накапливать энергию и усложняться в структуре, а вся неживая термодинамика – это лишь распад, и упрощение, и, так сказать, похолодание без посторонней помощи.

Но только человек произвел язык, который сложился из бесчисленных индивидуальных выражений, то есть бесчисленных произведений. А это и есть занятие искусством, то есть за ним – бездна.

Вот я, например, заметил, что в конечном счете самое смешное – это правда, высказанная не вовремя.

Я, например, не удивлюсь, ваше степенство, если за произведением искусства лежит смех. Первичное нежелание следовать рефлексу. Первичное открытие несоответствия, несходства своего опыта с чужим. Первичное нежелание быть дураком. А уж только потом производят, то есть «выражают», свое личное желание, которое ложится в общую копилку реального опыта.

Я что-то не знаю ни одной религии, которая бы приветствовала смех.

Всякая религия претендует на абсолют, на гипноз и наркоз, но рано или поздно народ начинает смеяться и говорит – не так страшен черт, как его малюют.

В войну говорили не «фашист», не «национал-социалист» и даже не «наци», а – «фриц», и за этим словцом была не злоба, а прозвище, конец престижа. Фашизм – это нечто страховидное, дьявольское, самодействующая машина. Но машину приводят в запуск люди, только очумелые, «фрицы» в общем. И если ему дать в лоб, то он падает, хотя и вопит непонятное. А там, глядишь, и опомнится, и станет немцем, человеком со своими свойствами – рабочим, бухгалтером, пахарем, электронщиком.

В общем, смех – это смех. Внезапное избавление от престижа. Народ липы не любит, а он и есть создатель языка, который потом изучают.

И язык все равно создается каждую секунду. Неужели никому это не заметно? Ваше степенство, очнитесь, придите в себя, ваше степенство. Да, кстати, о птичках.

Вы заметили, как я оттягиваю момент рассказа о приходе на дачу? Да. Ничего не скажешь. Вы правы. Ладно, чего уж там.

Видно, пришел момент прийти, наконец, на эту дачу и посмотреть на собственную гибель.

8

Дорогой дядя, говорят – краткость сестра таланта. А куда девать остальных родственников?

И потом, ведь неизвестно – какая сестра? Может, двоюродная? А может, сестра только по матери? А куда девать возлюбленных?

Я думаю, дорогой дядя, что как только талант определяют, то есть ставят ему предел, то он сразу ищет способ вывернуться. И шанс.

Таланту нужны не определения, а шанс. Ф-фух, отпустило. Теперь можно описывать. Ну, пришел я на дачу и застал там такую картину. Жена смотрела в пол, а Бобова в потолок. Я бы даже сказал так – жена смотрела в землю, а Бобова в небеса.

Последнюю фразу я написал, чтобы никто не выискивал подтекста.

Я не знаю, что такое подтекст, ясно одно, что подтекст – это то, что выискивают. Есть текст, контекст и подтекст. Может быть, есть еще какие-нибудь, но я их не знаю. Текст – это то, что написано, контекст – это в какой связи написанное находится со всем остальным. А подтекст – черт его знает, что это такое. Говорит, например, один другому: «Ты любишь манную кашу?» А другой отвечает: «Люблю». Текст ясен – оба любят манную кашу. Контекст же – в каком месте этот диалог расположен. Если, скажем, в описании столовки – значит, просто кашу любят. Если в описании ресторана – может означать, что в меню каши нет, а есть одни пулярки под белым вином.

Что такое пулярки, я знаю не точно, кажется, курицы, а с белым вином и того хуже. У нас, на Буцефаловке, так называли водку.

С текстом и контекстом ясно. А подтекст?

Спросят: ты любишь манную кашу? Я отвечу – люблю. А эксперт ищет подтекст: не намек ли? Что, у нас другой еды нет? Эксперт – он как дите капитана Гранта, он точно знает – кто ищет, тот всегда найдет. Я с этим сталкивался и поэтому всегда разъясняю все, что можно принять за подтекст. Ну его! Поэтому фраза насчет того, что жена смотрела в землю, а Бобова в небо, означает вот что. Разъясняю. Жена, человек земной жизни, думала: чем я их кормить буду? А Бобова – поэт, человек мечтаний и образов, смотрела в небо, потому что, кроме как от солнечных протуберанцев, мне помощи было неоткуда ждать. А у меня в глазах стояли скучные пыльные круги.

– Ну, все, – говорю. – На этот раз, кажется, остальному человечеству придется выпутываться без меня.

А был конец рабочего дня, и погода была тускло-летняя. Как будто погода решала, куда ей сорваться – в мокрые вихри или горячечную сушь.

– Я хочу позвонить все же, прямо сейчас, – говорю. – Чего тянуть?

Я стал переодеваться для выхода к телефону-автомату и никак не мог застегнуть рубаху. На штанах была «молния», с ними было проще.

– Пойдешь со мной? – спросил я жену.

– Нет, – сказала она.

– Все-таки я пойду, – сказала Бобова. – Ну его к черту. Видишь, какой он? Пошли. Я впереди, она сзади. Дорогу до калитки – не запомнил.

На улице я пропустил Бобову вперед и вижу: у нее на ноге бинт.

– Что это у вас?

– С сосудами. Затягиваю иногда… Послушайте, я вот думаю, что это не то, что вы думаете. Паника зря эта…

– Такая полоса.

– Нет, я о другом… Когда с рукописью у кого-нибудь что не так, обычно с телеграммами не торопятся, да еще срочно… Мне почему-то кажется, что это что-то другое…

И это были первые трезвые слова. Конечно, знать она не могла, но что-то во мне затормозило.

Мы доходим до середины пути к автомату и останавливаемся, потому что я роюсь по немногочисленным карманам летних моих одежд – оранжевая рубаха неизвестной моды и эпохи и любимые штаны, которые в допрестижную эпоху считались джинсами, хотя лежали стопкой на прилавке рядом с резиновыми сапогами, и их хорошо брали, несмотря на то, что они стоили двадцать рэ. Теперь бы этот номер не прошел. Теперь штаны возьмут, если цена их не меньше двухсот и этикетка на заднице хоть мебельного завода, но латинскими литерами.

И нас обходят люди с собаками и без собак, которые тоже стремятся куда-нибудь позвонить.

И я стою на тропинке, и ищу бумажку с несколькими нужными телефонами, и пререкаюсь с Бобовой.

Остальные же почти все от меня разбежались под разными соусами. Соусы разные, а причина одна – никак они меня не определят. Зачем нужно меня определять, я не знаю. Я же их не определяю!

И вот стою на тропинке и жду, что со мной еще сделают. Мы дошли до автомата, еще не превращенного в таксофон, и потому очередь, которая там скопилась, могла провинциально разговаривать хоть до ночи. Но, видно, рожа у меня была такая, что мне согласились уступить даже старушки, особенно опасные в этом случае. Однако все обошлось довольно быстро, и молодой человек в будке всего за двадцать пять минут выяснил, что диско-вечер организован как надо, и передай ей привет, и ей тоже, и ей тоже, и ей тоже, ну, вхожу в будку.

Пристраиваю бумажку повыше, опускаю монету – занято, набираю другой номер, в котором тоже гудки «занято». И тут я набираю третий, последний, номер, и незнакомый женский голос говорит:

– Алё!

Я ныряю в прорубь и говорю все как есть. Называю фамилию, и что срочная телеграмма позвонить, и вот звоню, а всюду занято.

– Да, да, – говорит женский голос. – Я сейчас ее позову из соседнего кабинета. Знаю. Знаю.

И голос у нее радостный. Нет, вы представляете? Я жду несколько секунд, и тогда второй женский голос, который мне знаком, говорит:

– Акакий Елпидифорович, от издательства едет в Тольятти писательская делегация, но в ней только поэты, нужен один прозаик, и я подумала, что хорошо бы поехали вы. Ответ нужно дать срочно, потому что ехать послезавтра. Как ваше здоровье?

– Сердцем маюсь…

– Я прошу вас не отказываться. Вас там встретят. Гостиница обеспечена. Что мне передать главному редактору?

На размышление была секунда, но никаких размышлений не было.

– Значит, я могу передать главному, что вы согласны?

– Да.

И опять радостный голос по внутреннему телефону:

– Он согласен. А потом мне:

– Главный редактор очень обрадовался, когда узнал, что вы согласны.

Я начинаю не понимать, на каком я свете. Воскрешают меня почти незнакомые мне люди и даже радуются этому. Что происходит?

– А как все это организовать? – спрашиваю. – Я тысячу лет никуда не ездил.

– Подождите у телефона. Я позову Ольгу Андреевну, но она на другом этаже.

– Я из загорода. По автомату, – бормочу я. – Здесь очередь.

– Позвоните мне минут через пятнадцать. Но позвоните обязательно. Будем ждать. Выхожу из будки.

Бобова:

– Ну что!.. Я же вам говорила…

Говорила, говорила… Ах ты, Тянь-Шань! Она щурит узкие свои глаза и смеется надо мной. Она работала на стройках где-то в горной Киргизии и рассказывает о людях невероятно прекрасных, и это, по-моему, наложило на нее отпечаток. Она называет меня «москвич несчастный» и, как многие, очень многие, считает, что я не знаю жизни. А я ей говорю, что для меня все, что от Москвы дальше Наро-Фоминска, – уже Тянь-Шань. И она переживает. Нет, они ошибаются. Жизнь я знаю. Только меня когда-то оседлала мысль, что если иногда может быть хорошо, то почему это не может быть всегда, и я стараюсь разыскать причину и предложить что-нибудь такое, от чего бы все и навсегда уладилось. Сам знаю, что дурак. Но я люблю любить, и с этим ничего не поделаешь. Вот жена, которая сидит дома и не пошла со мной, потому что она верит, что я и сам найду выход, и не сюсюкает со мной, иначе я раскисну. И я думаю, что так со мной и надо. Лишь бы быть уверенным в человеке, лишь бы быть уверенным. Что, девка моя? Я сейчас вернусь и скажу, что все не так, как я думал, а ты скажешь: «Садимся ужинать».

– Але! Акакий Елпидифорович?.. Меня зовут Ольга Андреевна… Нам сказали, что вы согласились поехать… Но если вы передумаете, вот мой телефон… Не передумаете?.. А то вы меня поставите в трудное положение… будет путаница с билетами… Акакий Елпидифорович… вы точно едете?

О боже, какое нелепое имя я себе выбрал в этом романе!

Просто первый раз мелькнуло. То самое. Сказать? Нет, рано еще. Надо еще найти какие-то целомудренные слова. Нет. Это уж точно. Это еще понять надо, а не так – тяп-ляп, как сейчас принято, и все ссылаются на какую-то особенную обстановку, как будто когда-нибудь обстановка была не особенной.

Эта пресловутая обстановка возникла, кажется, первый раз в италианской земле в одна тысяча трехсотом году, когда один монах Дольчино и его подруга Мария подняли восстание, такое невероятное, что даже Данте (Данте!) и тот не понял, что коммуна это не дьявольское наваждение, а самая сердцевина мечты любого народа, его невероятный Образ, который он жаждет превратить в реальное Подобие. А обстановка? Обстановка уже тысячу лет от этого подобия увиливает. Но есть, мне кажется, я нашел нечто такое, перед чем эта проклятая обстановка не устоит. Наверно, я ошибаюсь, почти наверняка ошибаюсь. Тогда и хрен с ней, с этой догадкой, и ее забудут. Ну а вдруг нет? Вдруг в этой догадке есть, как теперь говорят, рациональное зерно? Ну а вдруг? Тогда я обязан ее высказать. Не пропадать же ей вместе с моими дурацкими мучениями насчет имени, недостаточно, я бы сказал, прекрасного.

– Как же вам откажешь, Ольга Андреевна, когда у вас такой ласковый голос… Да я не шучу, чего там… В три ноль-ноль в редакции?.. Как штык.

Домой я шел на подгибающихся ногах и ничего никому не мог объяснить, потому что язык у меня во рту лежал не плашмя, как полагается, а, по-моему, стоял ребром, будто я без передыха провел трехчасовое интервью: «Скажите, как вы добились таких результатов?» – «Сначала у меня ничего не получалось, но потом…» – и в этом роде. Дома жена сказала:

– А в чем ты поедешь? Джинсовый пиджак у тебя есть – помнишь, я тебе в позапрошлом году купила? А у всех рубах – большие воротники.

– Ну и как же быть? – тупо спрашиваю я.

– Я тут видела одну рубаху, розовая, маленький воротник. Продается в «Детском мире», для плана.

– В каком мире? – спрашиваю.

9

Дорогой дядя!

В общем, сам видишь, к тому времени, как я все это осознал, я был совсем хорош.

Конечно, для дальнейшего романа можно было бы отрезать все, что вы прочли до сих пор. Но лучше все-таки этого не делать.

Все обожают цельность. Я до сих пор не могу понять – почему.

Где кто-нибудь когда-нибудь видел эту цельность? Цельность чего? Жизни?

Все обожают «преодоление».

Все обожают один конфликт на всю компанию.

Чего же я всегда хотел от искусства? Может быть, я хотел от искусства того, чего оно дать не может?

Я хотел от искусства того, что впервые реально мелькнуло в описанном выше воскрешающем телефонном разговоре. И значит, моя догадка – не мираж, а вполне природное явление, о котором не дискутируют, потому что оно незаметно. А незаметно оно потому, что слишком распространено. Как воздух. Ну, будем описывать.

Что ж ты болтал, Акакий Протопопов, что тебе так плохо, когда на самом деле тебе так хорошо? Что ж ты болтал, Акакий Протопопов?

Вот ты едешь по Москве, по Садовому кольцу. Ночью был туман, и ты едешь в такси. Какое хорошее слово «туман».

Видимость три с половиной метра. И автомобили, съехавшие с ума. А сейчас туман стал прозрачным, легким и почти стал небом.

Давай больше никогда не скули. Никогда, ладно?

Я понимаю, что это невозможно, но почему не пообещать? При такой погоде верится, что все обещания исполнимы. Мир опять новенький, простодушный и никем не изготовленный, он – как природная кожа, а не покупные штаны с этикеткой на заднице. И я закуриваю, потом снова закуриваю, потом снова. И всю эту дрянь выдувает ветер из опущенного стекла, и погода становится еще пронзительней.

А помнишь… Нет, этого не надо.

И такси сворачивает в боковую улицу.

Однажды в университете я заспорил со студентом-биологом, есть ли коренная разница между искусством и наукой, или на каком-то уровне они сливаются. Студент, высокий и красивый, был уверен, что это так и есть, и спорил со мной, спорил. И тогда я ему сказал, в чем разница.

– Вот я выхожу на улицу, тусклый, как дым в курилке и вижу: серый асфальт, серый забор, серая ворона, серое небо… Муть… А на другой день я выхожу на улицу с предвкушением радости и вижу: серый асфальт!.. Серый забор!.. Серая ворона!.. Серое небо! – и прекрасные до слез… Что же изменилось?.. Я… Может такое быть в науке? Она же объективна!

Я поднялся в старомодном, лязгающем лифте на четвертый этаж. В прекрасном лифте с проплывающими этажами, а не в автоматической собачьей будке, где оскаленные двери норовят тебя прищемить как помеху. Я пошел по коридору и видел в открытых дверях работающих людей и погоду в окнах.

– Здравствуйте, Вера Васильевна, – сказал я. Она кивнула мне, протянула руку и улыбнулась.

– Ольга Андреевна вас ждет, – сказала она.

Я отправился искать незнакомую мне Ольгу Андреевну, и мне было жаль, что я так быстро ушел. И мне перед ней стыдно, что я придумал себе имя Акакий, я – Гошка Панфилов, который всегда всем все высказывал прямо в лоб.

Незнакомую мне Ольгу Андреевну я не нашел, но этажами ниже мне встретился человек лет семидесяти и, протянув мне руку, сказал: «Я главный редактор. Меня зовут Сергей Николаевич. Идемте со мной. Я вам хочу рассказать, как все это будет». Я старался не раскисать. Я за собой это знаю. Если меня берут под уздцы, я сначала терплю, а потом могу перевернуть телегу. Я становлюсь неуправляемым, не жалею себя, и будь что будет. Но если я вижу ласку, нет, не комплимент, к комплиментам я отношусь настороженно, если я вижу ласку, то меня можно водить как медведя за кольцо в носу. Но здесь было еще кое-что, и все подтверждалось. Не хочется, как говорится, задешево продавать мысль, которая мне кажется новинкой. Чересчур дорого она мне обошлась. Цена ее – жизнь. Да и подкрепить ее чем-то надо.

В кабинете своего заместителя Сергей Николаевич усадил меня за круглый столик, сел рядышком и стал рассказывать, как все будет происходить там, в Тольятти, согласно предварительной программе, иначе все там не уложится и запутается. Но говорил он с трудом, и я видел, что ему нездоровится. А потом вдруг сказал:

– Из поэтов старший в поездке будет Андрей Иваныч Останин. Когда он узнал, что поедет Панфилов, он очень обрадовался.

– А вы с собой какую-нибудь еду взяли? – спросила меня вошедшая Вера Васильевна.

– Да нет… – говорю. – Но там, наверно, вагон-ресторан есть?.. Пустяк это или нет?

Это, смотря с чем сравнивать.

Я дальше много буду удивляться и поражаться даже тому, что вовсе удивления не вызывает. Видно, и правда, худо мне было, если я всякими пустяками восхищаюсь. Хотя почему они пустяки, я до сих пор так понять и не смог. Глоток свежего воздуха или шум электрички вдалеке, или девочка с нотной папкой моей собаки испугалась, а потом увидела, что собака добрая, и познакомиться подошла, и вдруг так улыбнулась, будто за испуг извиняется, – сколько лет прошло, а я до сих пор эту улыбку помню. Пустяк это или нет?

Потом когда-нибудь эти проклятые запутавшиеся времена, конечно, забудут, и будет неважно, какой президент обещал превентивно и ограниченно что-нибудь кинуть такое, от чего бы земля распылилась, и он бы тем самым освободил порабощенные народы. Забудут. Это ясно. А кто вспомянет, тому глаз вон. Но теперь, когда планета, взбудораженная идиотизмом происходящего, постепенно теряла души своих детей и удивлялась, с чего бы это, и придумывала всё лучшие правила их поведения, теперь, в этой удивительной Обстановке, я, человек художества, что я лично мог сделать, чтобы эта великолепная Обстановка перестала быть Обстановкой не путем превращения ее в Апокалипсис, а превратившись в обыденную жизнь, где бы стало видно, что то, что сейчас считается пустяками, тому цены нет? Что мне лично сейчас делать? Мне, мучительно и бестолково потратившему свою жизнь на поиски слова? Найти это слово. Или, по крайней мере, думать, что я его нашел. И рядом с этой попыткой никакая задача и близко не равнялась.

Сразу объясняю – я имею в виду не некое метафорическое слово, не «логос» или что-нибудь в этом роде, а самое обыденное слово, самое обиходное, разговорное – как хотите его называйте, слово со стершимся смыслом, пусть, но обозначающим, тем не менее, некое природное явление, тысячелетия остававшееся в загоне и без внимания как пустяковое и ни на что не влияющее, но, которое, мечталось, есть ключ от двери, которая вела бы со-о-овсем в другую жизнь. Если, конечно, на то, что стоит за этим словом, на природное это явление обратить непредвзятое внимание.

Чего таиться и «подпускать подтекста», мне казалось, что это слово я уже нашел. Но это дело требовало жесточайшей проверки.

Потому что этой догадке противоречило все. Абсолютно.

Я прочел довольно много моральных уставов, где говорилось о том, чего не следует делать. К примеру – не убий, или так – не пожелай жены ближнего, ни раба его, ни вола его, ни осла его и так далее. Мало того, что «не убий» так и осталось тысячелетним липовым пожеланием, но и с остальным не лучше. И жен своих ближних желают, и жены желают чужих мужей. И потом, где я возьму соседа, чтобы пожелать его раба, вола или осла? У него и самого нет. Но, может быть, это – метафора? Но тогда какой же дурак пожелает чужого осла? А куда своих девать? Есть и позитивные пожелания – возлюби ближнего своего. Тоже, знаете, две тысячи лет не срабатывает, и морская пехота ждет Апокалипсиса. Ну и как быть?

И вот подумал я, уж не помню, сколько лет тому назад – а не проморгали мы все некое природное явление, не проскочили мимо него в суматохе вер и исследований? А в неприродные явления я, извините, не верю.

Это было давным-давно. Ну, а дальше пошла вся остальная жизнь, с ее помехами работе и размышлению.

И я стал наблюдать, что же общего у нас всех, без исключений, что же общего у нас, когда нам бывает хорошо?

Мне кажется, я обнаружил это ключевое природное явление, которое, окажись оно верно отысканным, будет прорастать, как семечко, и ломать асфальт. Ну а если все это чепуха, то про это забудут, как про очередную бредовую панацею. Ну и хрен с ней. Но я старался.

– Это вы?.. Здравствуйте. Я Ольга Андреевна. Очень рада с вами познакомиться. Вошла невысокая женщина и улыбается.

На кого же это она похожа? Сразу даже и не сообразишь. Ничего. Потом вспомню.

А знаете, я ведь действительно вспомнил. Но это я тоже расскажу потом. Потому что это должно быть рассказано в нужном месте. Иначе ничего не понять.

А пока что ж? Пока продолжали твориться маленькие чудеса доброжелательности. И интеллигентности.

Последнее надо объяснить. Об интеллигентности говорят так и эдак. Диапазон оценок огромный. От «слюнтяйства» до «подвижничества». А в промежутке технари с гуманитариями сражаются, отстаивая право на первородство. Поэтому, чтобы уж никакого подтекста, а только текст, скажу, какого мнения я придерживаюсь. А придерживаюсь я мнения, которое высказал великий украинский кинорежиссер. Он сказал, что «интеллигентность – это высшее образование сердца». А я и с начальным не так часто встречался. Но, может быть, мне не повезло.

Теперь мне начало везти невероятно. Может быть, погода такая. Прозрачный, чуть притуманенный день, и воздух у подъезда, откуда мы все вышли, будто я родниковую воду пью и уже тоскую, что все это кончится, потому что все кончается.

– Гошка, ну-ка, в мою машину, – говорит мне у подъезда Андрей Иванович, который только что прибыл и будет у нас главный.

Он старше меня лет на пятнадцать. В машине он оборачивается с переднего сиденья.

– Ну? – говорит он и улыбается немножко иронично и немножко горделиво – такая у него улыбка. А чего ему не гордиться, когда он написал огромное количество песен, которые все поют? И, по крайней мере, две из них поют во всем мире. Обе они – про детей. Сумейте-ка!

– Да так, – говорю. – Нормально. И мы поехали на вокзал.

10

Дорогой дядя!

Эту поездку можно было бы описать в двух словах: поездка прошла удачно. Простите, в трех словах. Какая разница? Маленькая неточность. Ее исправляют еще в черновике. Но жизнь идет набело. Поэтому сижу и ищу точное слово.

Всем известно, что бывают мгновения, когда… и так далее.

Я раньше думал, что такие мгновения бывают только при первой встрече с женщиной, да и то с выдуманной или приснившейся.

Но такого у меня еще не было, чтобы обычная, в общем, поездка выступать, да еще с чужими людьми, заставила меня пересмотреть жизнь и свою и общую, и я увидел, что, пожалуй, я прав.

Нет, такого со мной еще не бывало.

Обычно, когда пересматривают жизнь, приходят к грустным соображениям, к отчаянным даже, а тут, видите ли!

Ну не вовсе же я болван, даю вам честное слово!

Значит, было в этой поездке такое, что засело в меня не как гвоздь в доску, а как семечко в подходящую почву. И теперь оно прорастает.

Расти, мое семечко. Видно, душа дождалась и хорошо вспахана жизнью. Расти, мое семечко.

На Казанском вокзале только что прошел дождь. Еще когда сели в машину, по ветровому стеклу хлестнули первые капли, а сейчас вся площадь у трех вокзалов стала серебряная. Идем, шлепаем.

Мальчик-водитель несет коричневый чемодан Останина, я – свою сумку с электробритвой, с, так сказать, джинсовыми штанами и новой розовой рубахой, у которой такой замечательный короткий воротник, который всем докажет, что и я не чужд веяниям, не чужд.

– А я люблю капитально собираться в поездку, – сказал Андрей Иваныч. – Чтобы все было под рукой.

И иронически смотрит на мою синюю сумку из неизвестной мне тринитротолуолово-иприто-люизитовой материи. И я не знаю, что теперь в руках носят. Майлс Гелдон носил длиннющую шпагу, а у меня и шпаги нет, та-ак, только языком мелю, бала-бала. Казанский вокзал, Казанский вокзал… Я потом скажу, кого я там встретил и кого потерял. Рифма получилась случайная, но, видимо, где-то жила во мне и теперь выскользнула на свет божий неуправляемая.

Одни любят неуправляемые рифмы, другие – управляемые, когда душа не останавливается и продолжает свою работу. Но многие, слишком многие думают, что рифма – это когда окончание одного слова похоже на окончание другого слова. Это всегда видно, и эти стихи может делать компьютер. Некоторые даже на это надеются и даже полагают, что компьютер раз и навсегда положит конец этой затянувшейся дурости. Они имеют в виду поэзию. Они не догадываются, что поэзия «не умираема», не убиваема, не воскрешаема – неувядаема, аема, аема, аема, потому что она не продукт чьего-то запутавшегося или озверевшего сознания, а след первичного бытия. А сознание вторично. И умники потому и живы на свете, что поэзия существует, несмотря на все попытки от нее уклониться или самообъегориться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю