Текст книги "Записки странствующего энтузиаста"
Автор книги: Михаил Анчаров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)
Михаил Леонидович Анчаров
Записки странствующего энтузиаста
Моему сыну Артему посвящается трилогия о творчестве – «Самшитовый лес», «Как птица Гаруда» и эти «Записки странствующего энтузиаста».
ОТ АВТОРА
В этом романе встречаются имена Сапожникова, Громобоева, Миноги, Зотова и других – из предыдущих романов трилогии о творчестве.
В руке войны не будет той неисчерпаемой упорности, как в руке мира.
Н. Рерих
ПРОЛОГ
… Пустота в его мозгу, накрытом чашей черепа, забирала тепло из клеток мозга. Электронный газ свободно метался в его пустой башке, складываясь во что попало, и был похож на что угодно.
Электронные облака складывались в то, что было угодно всему живому, что населяло Землю и ее окрестности – всю гигантскую утробу космоса, с его раем, адом и бесчисленными сгустками копошащихся галактик, часть которых схлопнулась и уже не светилась ни фига.
И вся гигантская утроба космоса, вся плацента, где зарождалась Новая Вселенная, все огромное брюхо – неслышно и грозно тряслось от хохота, расставаясь со своим прошлым, но расставаясь медленно.
Часть I. Вер спор – звук воль
Глава первая. Переломы
1
Дорогой дядя!
Я тогда был еще молодой умник и старался понять, каким из двух способов лучше забыть свои неприятности: читать книжки, где персонажам было еще хуже, чем мне, или такие, где они испытывали неслыханные радости? – И я читал все подряд, проверяя эффект на собственной шкуре.
И я заметил одну странную вещь. Либо то, что я читал, было – гипноз, либо – наркоз. Гипноз понуждал меня действовать, будто я чья-то вещь, а под наркозом я сам собой не владел.
Гипноз заставлял меня совать нос в чужие неприятности, а наркоз – облизываться на чужие блаженства.
И я думал – а когда же мной займутся? Когда же я? Или им на меня начхать?
А реальная жизнь пихала меня локтями и коленками, наступала на любимые мозоли, била под дых и в душу, и все время хотелось есть. Каждый день. И то, что я читал, никак не удавалось применить к моим реальным обстоятельствам.
Так на диете и жил, и на фига вообще это дело – книжки?
И только эффект от некоторых книг бывал совершенно неожиданный. Они были не гипноз и не наркоз. Они не заставляли чересчур влезать в чужие беды, не наматывали мне кишки на карандаш и не тренировали мою способность к страху и состраданию.
Но они и не делали меня блаженным дурачком, который побывал в раю, а вернувшись на землю, вопиет от ужаса, и теперь его соплей перешибешь. Как того императора Наполеона при Ватерлоо.
Нет. Книги, о которых я хочу сказать, это были странные книги. Они не трактовали вопросы чести, мести, сострадания, страха, совести или там – «давайте полюбим друг друга». Но все это возникало как дополнительный эффект, как функция чего-то более важного.
Они не доказывали мне, что люди, живущие в одной местности, лучше людей, живущих в другой, или что наши не хуже ваших. Они не подмигивали мне: «Мужчина, Вы меня понимаете? Но это между нами, Ваше-Вашество, только для Вас, для своих-с. Мы же с вами интеллигентные люди-с, говорю Вам, как дворянин дворянину-с, или батрак-с батраку-с», – это все равно, и не вызывали вожделений телесных или духовных, которых нельзя удовлетворить без телесного или духовного срама.
И я перед этими книгами не держал экзамена. Так что же это были за книги?
Это были книги, авторы которых не считали меня дураком и давали мне силы выдержать жизнь.
В них не было похабной ухмылки над слабым, и они не лизали задницу у сильного.
Эти странные книги говорили мне: «Очнись, малый!» И равно спасали меня от отчаяния и эйфории.
Что же было общего у этих книг? Одна великая особенность. Они обучали меня свободе и делали сильным.
Если ты умеешь выполнять чужие предписания, то это о тебе еще почти ничего не говорит. И кто ты – неизвестно.
Критерий личности – это ее свобода. Какой ты, если дать тебе полную свободу, таков ты и есть на самом деле.
И тут никуда не скрыться – ни от себя, ни от других, и все видно. Но так как ты не один такой гаврик на свете, и таких гавриков, как ты, – в любом троллейбусе битком, то свободе надо учиться так же, как и равенству, даже если ты по натуре – ангел. Иначе троллейбус станет троллейбусом дьяволов.
Таких книг еще немного. Два-три классика и несколько справочников. Все они оттеснены на второй план либо визгом экспертов, либо таким же судорожным почтением, от которого скулы сводит зевотой. О, эти эксперты!
Сколько из них пишут двумя руками в разные стороны. Хорошо живут.
Чего они не хотят, еще можно иногда понять, – чтобы над ними смеялись. Но понять, чего они хотят…
2
Дорогой дядя!
До сих пор – сначала воевали, потом – обсуждали последствия. Теперь обсуждать было бы некому. Все это знали. Но некоторые тянули понтяру. Мне надо было узнать – стоит ли хлопотать в принципе. Мало ли.
Я прикинул, сколько лет до Апокалипсиса, если ничего не придумать, и главное – не предпринимать, и наугад залетел в не слишком далекое будущее, чтобы точно знать, был все же Апокалипсис или нет. Оказалось, нет. Ну и слава богу.
Но я вздохнул с облегчением только у самых ажурных ворот. Я видел такие у библиотеки Ушинского, но теперь их поставили на краю огромной долины, раскинувшейся внизу, к которой вела лента эскалатора.
Солнце стояло еще высоко, но уже вечерело. Сладостный покой охватил меня. Если вечереет, значит, Земля вращается, значит, она есть, и я не бесплотный путник на другой планете. И все при мне, и я не голова на паучьих ножках, и у меня не вырос третий глаз мутанта.
Я прислушался. Раздавалась дальняя музыка. Из долины, наверно.
– Эй! – окликнули меня.
У ворот, в тени колонны, со старой кушетки поднимался сонный страж. Кушетка была такая же, как у нас. Это меня обеспокоило. Поймав мой взгляд, он сказал с гордостью:
– Антиквариат.
– Безвкусица…
– О вкусах не спорят, – сказал он.
Слава богу, хоть этого они достигли. Превратили пустое пожелание в поведение. Он лежал себе в тенечке в трусиках хорошего качества и был нормального сложения, даже полноват.
– Сейчас, переоденусь, – сказал он.
И вытащил из-под кушетки тяжелый плащ и карманный фонарь.
Фонарь вспыхнул прожекторно и лазерно, как пламенный меч, и даже несколько затмил вечернее солнце. Я зажмурился.
– Зачем все это? – спросил я привратника будущего.
– У нас считают, что иначе вы не поверите, что вы здесь.
– До сих пор считают? – спросил я.
– Мы изучаем ваши воззрения. Они хаотичны.
– Да, верю я, верю!.. Он погасил фонарь.
– Жарковато… Он снял плащ.
– Ты вообще чего приперся? – спросил он.
– Да вот…
– Покажи руку.
Я протянул. Он внимательно ее осмотрел. Я пожал его руку, он ответил на рукопожатие и отпустил. Потом достал из-под кушетки хорошо изданную книгу, уселся и углубился читать.
Я пошел к воротам. Он поднял голову:
– Ты чего это?
– А?
– Топай назад.
Я остановился и осознавал. Потом обиделся.
– Почему это? Что, в будущее уж и слетать нельзя? Он посмотрел на меня исподлобья и спросил вскользь:
– А ты его заслужил? Я задохся.
– Я?! Я?! Да я всю жизнь только на него и работал!
– Значит, не то делал, – сказал он. – В Списке приглашенных ты не значишься, – и он показал книгу Абонентов.
– Но я же думал, – говорю, – что каждый… Что для всех…
– Значит, не придумал, как это сделать, чтоб для всех.
– Значит, лететь назад? – говорю. – Ты бы спросил, чего мне это стоило!
– Тогда, значит, не придумал, как лететь дешевле. Лети назад и придумывай. Я решил схитрить. Мало ли…
– Значит, лететь в мое прошлое? Но ведь известно, это прошлое не переделаешь…
Но их не проведешь.
– Не валяй дурака, – сказал он. – Никто и не говорит о твоем «прошлом». Тебя отправляют в твое «настоящее». А там думай, как быть. Сюда пускают только реальных участников. Не тех, кто хотел, а тех, кто выдумал такое, чтобы у нас сложилось то, что есть.
И тут я возопил:
– Ладно врать! Я придумал Образ вашего настоящего! Это немало. А?! И придумал, как летать!
– Образы придумывают многие, – сказал он. – Но у нас здесь всё не совсем так, как они придумывали. И значит, это не их будущее.
И тут я вспомнил – господи, я же всегда это знал! – не та причинность, другая причинность! По Образу даже нарисовать Подобие почти что нельзя, и художники ревьмя ревут – не вышло! А уж в жизни-то… Только ты вообразил, как поступить, а тебя судьба – раз и по носу. Потому что ты столкнулся с тем, что скопилось от чужих выдумок. Он был прав, тысячу раз прав.
Был порок в самом направлении творчества. Даже в картинах и то черт-те что делают, а уж в жизни-то!..
– Ну, а как насчет этого?.. – уныло спросил я.
– Насчет чего?
– Апокалипсис-то хоть отменили?
– Отменили. Его каждую тысячу лет отменяли, если кто-то придумывал, как быть, чтобы не допрыгаться.
– Но если моя идея не подхвачена массами…
– Значит, не та идея, – сказал он. Мы разговаривали в тени колонн.
А за вратами снижалось солнце и освещало эскалатор, и из долины поднимался звонкий запах цветов и благоуханная музыка. Будущее существовало.
– А ты внимательно смотрел? – спросил я его. – В списке приглашенных?.. Может быть, я там где-нибудь на полях?..
– Да вот же, – сказал он, – Буцефаловка и ее окрестности. Я подумал и говорю:
– Может, там из знакомых кто?
– Не без этого, – говорит. – Вот Сапожников, например.
– Ну, это понятно, – говорю.
– Нюра Дунаева, Зотов П. А., Анкаголик-Тпфрундукевич.
– Это его псевдоним, – с завистью сказал я. – Его зовут Дима.
– А фамилия?
– Фамилии никто не знает, – говорю.
– Поэтому и мы не знаем. И еще какая-то Минога…
– Дуська, что ли? Скажите… – осторожно спросил я, – А Громобоева там нет? Виктора?.. Он посмотрел на меня в панике:
– Ты что? Совсем рехнулся?..
– А что? – говорю.
Он наклонился и, понизив голос, сказал:
– Он эти приглашения и пишет…
Делать было нечего – надо лететь обратно, додумывать. Моя идея ввиду ее дурацкого облика могла затеряться, а может, еще не стала актуальной силой. Но шанс был.
– Дайте хоть заглянуть к вам…
– Это пожалуйста.
Он кивнул в сторону. Там была смотровая площадка. Я заглянул в телекамеру и стал елозить трансфокатором по ихнему настоящему. Крупный план, дальний план – судя по всему, было довольно здорово, но почти не так, как предсказывали. Многое мешала видеть зелень деревьев. Всё.
Я сглотнул слюну, оставил площадку и, вздохнув, сказал ему:
– Ладно… Ты прав… Пора возвращаться. И тут он, наконец, заинтересовался.
– Есть идея?
– Даже две, – говорю. – Одна временная, дурацкая, другая, похоже, постоянная. Тогда он вдруг оглянулся и, наклонившись ко мне, спросил шепотом:
– Скажи, а?.. Скажешь?
Я возмутился. И у них махинации. Я мучился, а ему подари!.. Ишь ты… Нет уж… Своим горбом…
– Дурак ты, – сказал он и отвернулся.
И опять он был прав. Он не мог мне ничего подсказать. В моей жизни его еще не было. А я в его жизни уже был. Значит, не он «мой опыт», а я его.
И я в своей жизни поступал по-всякому, так и эдак. И из поступков таких же, как я, гавриков сложилось его «настоящее» время, в котором он живет и как-то ведет себя. Но кто-то, видно, додумался. Потому что оно существовало – его время. И я его видел со смотровой площадки – чудо, что за долина, и такой покой.
И если я вернусь в свое «настоящее», и моя дурацкая идея будет иметь успех, и действительно Апокалипсис отменят из-за хохота – я буду в их списке приглашенных. А если уж моя фундаментальная идея верна (насчет творчества и его причины – восхищения), то она верна и для его времени. А уж у них – свои проблемы. Иначе не бывает. Он был прав. Я же сам так поступал. У будущего не спросишь, от него – только Образ, у каждого свой, желанный максимум или максимальный кошмар. Но ведь я сам весь, со своими потрохами, моим самомнением и надеждами, был результатом бесчисленных попыток прошлого.
– Знаешь, чего не может знать даже бог? – говорю.
– Чего? – Он быстро обернулся.
– Не может знать, чего он сам захочет в будущем. Он открыл рот… А я закрыл свой.
Надо было все пересматривать и проверять. Дело было нешуточное.
Я дружелюбно похлопал его по плечу и вернулся в свое время – отменять Апокалипсис дурацким способом.
Я надеялся, что для дурацкого дела только такой и годился.
3
… ная телеграмма! – Расслышал я голос женщины, чем-то испуганной. – Протопопов!.. Товарищ Протопопов, срочная телеграмма!
У меня душа начала скучно леденеть. Женщина боялась крупного ушастого щенка, который мотался по участку и лез ко всем с тяжелыми ласками. Но я тогда не обратил внимания на эту простую причину испуга почтальонши, которая выкликала меня из-за калитки дачи, где я жил. У меня на это тоже были причины.
Протопопов – это я, Акакий Протопопов. Имя и фамилию я себе выбрал в этом романе достаточно нелепые, чтобы не подумали, что я как-нибудь героически выпячиваюсь или «якаю». Поэтому несколько игривый тон даже тогда, когда я описываю случаи, когда мне худо, проистекает из того соображения, что для истинного художника любой финал – это не прекращение искусства, а всего лишь начало другого этапа. Пластинка кончилась, иголка хрипит, значит, пришло время другой музыки. Не надо только заранее бояться, что пластинка сломается. Все равно все помрем, чего уж там.
Я помню одного дурачка (это был я), который долго рыдал на трофейном фильме про жизнь Рембрандта и красиво возжелал себе такую судьбу, и это потом влияло на его судьбу. Рембрандта из него, естественно, не вышло, но лиха он хватил предостаточно.
Начнем с того, что на своей свадьбе, когда тесть предложил выпить за спокойную жизнь, этот дурачок в ответ предложил выпить за беспокойную жизнь. И он ее получил почти немедленно. Дело происходило после воины, и тесть, как человек реальной жизни, хотел покоя. А дурачок, который недавно посмотрел другой трофейный фильм, по Марку Твену, а именно – «Принц и нищий», опять рыдал довольно долго в темноте сеанса. Он тогда много рыдал в одиночку, но на людях – ни-ни, ему объяснили, что это не по-мужски. А все, что не по-мужски, было плохо, мужчина даже гадость делает, выпрямившись и сверкая глазами, и надо было распрямлять грудь, подтягивать живот и презрительно щуриться во всех мужских компаниях, где каждый мужчинка боялся жизни и смерти, но надеялся, что другой не боится.
А этот дурачок действительно не боялся жизни, потому что он действительно не боялся смерти. И это, видимо, окружающими как-то ощущалось и учитывалось, хотя об экстрасенсах тогда и слуху не было.
Не потому, что он был какой-нибудь необыкновенный смельчак и ничего не боялся, вовсе нет, он очень часто боялся того, что для остальных людей было – хы-тьфу, но к своей личной смерти он был действительно аб-со-лют-но равнодушен. И это передавалось. Но если вы думаете, что на фильме, взятом в качестве трофея в Главкинопрокате, он рыдал над судьбами Принца или Нищего, то вы опять заблуждаетесь. Он рыдал над судьбой нечаянного рыцаря Майлса Гендона, человека со шпагой, который всегда вовремя спрыгивал со стенки, сложенной из больших камней, и решал проблемы, перед которыми вставали в тупик мальчишки – и принцы и нищие.
Этому дурачку и самому хотелось быть таким, и чтоб в его жизни хоть разок появился Майлс Гендон, и спрыгнул со стенки с длинной шпагой, и решил все проблемы. Но нечаянный рыцарь Майлс Гендон так и не пришел.
Что же касается свадьбы, на которой были подняты тосты с пожеланиями противоположных целей, то по прошествии недолгого срока все дело благополучно развалилось именно из-за этих противоположных целей, к тому времени ставших причинами.
Каждый молодой человек, находясь в начале своей семейной карьеры, смотрит на разведенного с некоторым ужасом и пренебрежением, но после собственного второго развода это проходит. Особенно, когда он замечает, что в двадцатом веке, который вот уже заканчивается, и можно делать кое-какие выводы, так вот я говорю – особенно, когда он замечает, что брачная, а вернее, бракованная мораль идет по двойной бухгалтерии: человек, несколько раз женившийся и, стало быть, желающий сохранять верность, хотя бы физическую, одной жене, есть отсталый человек и склочник, а человек, имеющий одну жену, но совершающий любовные упражнения на работе, в отпуску и в каждой командировке, есть носитель высокой морали – этот немолодой уже человек приходит в себя и трезвеет.
Но самое интересное, что этой двойной бухгалтерии придерживаются и женщины, причем самые громкие из них, до которых, видимо, не доходит, что – сколько жен – столько и мужей, и сколько курортных жеребцов, столько и курортных кобылиц, и что по-другому просто не бывает, арифметика не велит – от перемены мест слагаемых сумма не меняется. И что, значит, дело здесь в чем-то ином, чем простое сходство между ханжеством и цинизмом, и тем более в чем-то другом, чем разница между романтической болтовней и реальными обстоятельствами.
Что же касается того краткосрочного дурачка-мужа, то он решил: дай, думаю, повешусь, но не совсем.
Говорят, что благими намерениями вымощена дорога в ад, но дело в том, что и дорога в рай вымощена тем же. И только дорога в чистилище – честная дорога. Пели птички. Я и сейчас не знаю, как их зовут. Важно, что они пели систематически. Приблизительно так – чи-вик, чи-вик. Или как-нибудь еще.
Каждый из нас думает: все же, какой я особенный! А? И обижается, если не верят. А прислушаешься – чивик, чивик – и все достижения.
Я шел от калитки к даче, читал телеграмму: «срочно позвоните в издательство» – и медленно погружался в холодную воду – неужели что-нибудь не так? Ну что ж… Сейчас в каждом романе летают в будущее на аппаратах разной конструкции, но все летают ненаучно, и только я один – научно. То есть я вообще обхожусь без аппаратуры. Спросите – как? Я из этого не делаю секрета. Я это будущее воображаю. Но об этом долгий разговор.
Вы заметили, сколько раз я употребил слово «я», именно не букву, а слово? И это на нескольких страницах. То ли еще будет.
Дело не изменится, если будет написано «он» и повествование пойдет в третьем лице. А оно пойдет, уверяю вас.
Ну «он», ну какая разница? «Я» – все-таки искренней. Вот к примеру:
«Он вспоминал то количество чуши, которое надо исполнить, чтоб понравиться всем, и соображал потихоньку, что если для того, чтобы понравиться всем, надо выполнять чушь, которая все равно не подтверждается, то у него есть один-единственный вариант – стать червонцем. Потому что, и это уж точно, его тогда искренно полюбят все. Но вот беда. Тогда меня захотят присвоить». А он этого не люблю.
Видно, без слова «я» не обойтись. И с этим я примирился.
Пять миллиардов кричат свое «я» на разных языках: я, я, я, я! – и стараются выжить. Американцы кричат «ай», китайцы кричат «во». А сколько других языков! По-русски «ай» звучит испуганно, а «во» – самоуверенно, а у каждого одно и то же, кричи не кричи. Каждый, кто это прочел, скажет: «Делать ему нечего. Господи, чем он занимается?» Да тем же, что и все, обсуждаю свои делишки.
4
Дорогой дядя!
Может быть, это роман идеалиста? Или сентименталиста? Или романтика? Или еще какого-нибудь брехуна, уклоняющегося от размышлений? Да вовсе нет. Вы увидите. Я вам обещаю. Немножко терпения. Просто это роман о другом. Ну, поехали.
Иду это я по тропинке к даче с болтающейся телеграммой в руке, и на душе у меня пусто-пусто, и телеграмма похожа на вываленный из пасти, сухой язык, даже слюна не капает. И думаю: ну что ж. Так, значит, так. Денег у меня осталось немного, но еще есть. Можно будет оглядеться. Что я скажу семейству – не знаю. Что я скажу Бобовой, я тоже не знаю. Кто она, Бобова? Товарищ.
Она работает в редакции журнала. Здоровье у нее оставляет желать лучшего. Окончила Литинститут. Моталась по стройкам. Видно, тоже поднимала тост за беспокойство. Несколько лет пишет роман, сыплет фамилиями, обстоятельствами, мне неизвестными, восхищается людьми, мне незнакомыми. Роман все лучшеет и лучшеет, а здоровье все плохеет и плохеет. А? Как сказано! К сожалению, мне так не сказать. Так говорит знакомая продавщица хлебобулочных изделий. Она же говорит: «На каждый вопрос будет даден полный и развернутый ответ». И я всегда к этому стремился – полный и развернутый.
У меня есть знакомый эксперт Евстафий Ромуайльдович, умнейший человек, но и он считает, что культура – это память. Будешь помнить о прошлом, будешь культурный, не будешь – так дикарем и останешься, без роду, без племени. Иваном – не помнящим родства. Жуткая картина.
Какой простой способ жить культурно. Жаль, что непригодный.
Потому что культура, которую он призывает помнить и изучать, потому и культура, что кто-то ее в свое время создавал.
Иначе и помнить было бы нечего. А уж изучать-то…
Остается предположить, что и сейчас происходит то же самое. И что если это проглядеть – сложение совершенно особенной культуры, то можно доиграться. И тогда ни помнить, ни изучать будет не только нечего, но и некому.
Никак не хотят понять, что культура создается сейчас, каждую секунду, и создается не специалистами по изучению культуры, а именно повседневными людьми, которые поступают в соответствии с теми или иными прогнозами на будущее, но поступают сейчас, сию секунду.
Родятся дети, которые – изучай они не изучай, помни не помни, – а будут вынуждены как-то поступать в той реальной обстановке, которая не похожа ни на какую ушедшую.
И это то, что есть на самом деле. Все остальное – ностальгия по добрым старым временам, которые, однако, кончились именно потому, что не для всех были добрыми.
Но это одна сторона дела.
Другая же, куда более важная, выглядит так. Внимание.
Дети родятся в условиях, которые сложились до их рождения.
Извините за выделение. Но эта истина настолько проста, что не осознается никем.
Ну, все. Поговорили.
Теперь эпизоды.
Да, кстати… Почему так скучно читать чужие мысли?
Я уж не говорю о чуши и взбесившихся тавтологиях, но даже новинки? Надо их запоминать.
Ах, за жизнь столько мыслей не подтвердилось, где гарантия, что и с любой не так? А время идет.
Вы спросите – а как же вышеподчеркнутая мысль, насчет детей, что родятся в условиях, которые сложились до их рождения?
Дело в том, что это не мысль, а наблюдение. А это иной подход к делу.
Просто насчет этого наблюдения все думают – обойдется. Достаточно преподать детям правила поведения, а уж там, уж им, уж конечно, будет хорошо. Почему им будет хорошо, если их родителям при тех же правилах не было хорошо – неизвестно, но уж как-нибудь уж. В общем – обойдется. Нельзя же без правил, в самом деле?
А почему?
Мне один Корбюзье, молоденький такой артист, который играл роль молоденького такого артиста, сказал:
– Вы наворотили в своей жизни, а нам, детям, – расхлебывать.
– Верно, – говорю. – Но и вам не миновать. Вы наворотите, а ваши дети будут расхлебывать. К кому же претензии?
Мать честная! Отцы знают, как поступать детям, а дети знают, как бы они поступили на месте отцов. Только никто не знает, как поступать на своем месте! Это уж не мать честная, а прямо-таки елки-палки.
Вы спросите, а где же роман под названием «Записки странствующего энтузиаста»? Роман уже идет. Не сомневайтесь.
Я уверен, сир, вы не знаете ни Евстафия Ромуайльдовича, который считает, что культура – это память, ни моего дорогого дядю.
Значит, налицо расчет романиста на то, что читатель, у которого нечего читать, подумает: «А вдруг про этих людей мне расскажут такую историю, что ахнешь?» Зачем романисту рассказывать историю, от которой ахнешь – ясно: не ахнешь – не ахнут, не ахнут – не купят. А жить-то ему надо? И автор изучает спрос. Но вот зачем читателю ахать – не ясно и ему самому. Что он в жизни не наахался? Но он думает: все ахают, и я хочу. Говорят – надо. Я как все. Никто к себе даже и не прислушивается.
И только уж очень наахавшиеся честно затыкают уши или отдают книжку соседу: «Хочешь поахай, а я пасс, вот у меня где все это дело!..» Он имеет в виду жизнь. Я хочу, чтобы не было недомолвок.
Я предупреждаю – будет рассказана история, которую никто не ожидает. Почему я так в этом уверен? Потому что. И больше вы от меня ничего не добьетесь.
5
Дорогой дядя!
Те двадцать пять шагов, которые я прошел по дороге к даче, я, видимо, все же прощался с жизнью. Ну что тут особенного? Рано или поздно этим придется заняться каждому. Визжи – не визжи.
Я и раньше, бывало, прощался с жизнью, однако потом оказывалось, что я просто старел. А стареют люди всю жизнь. Как родятся, так и начинают стареть. Это я недавно прочел. Какие-то там гормоны. В общем, все предусмотрено. Ну и что? Не жить после этого? Бывало, ляжешь помирать, мысли все успокаиваются, а в голове только: ну, ладно. А потом начинает что-то воображаться этакое, приятное – или как я по воздуху летаю, или листочек плавает в луже, – и почему-то остаешься жить. Ну, остальное обычно – начинаешь за кого-то заступаться и ввязываешься. Как у других, не спрашивал, у меня так.
В общем, я да-авным-давно заметил, что искусство только к сознанию не сводится, и хочешь не хочешь, а придется признать искусство одним из видов бытия. И когда с этим бытием что-нибудь проделывают, то и получаются именно для остального бытия совершенно неожиданные печали.
Это было странное время в искусстве, когда все друг друга уговаривали не обогащаться, и каждый думал – как бы эти увещевания подороже продать.
И это взаимное облапошивание называлось моралью. То есть оказалось, что из воплей о морали и призывов стать человеком тихо образуется профессия. Но так как моральная конкуренция все возрастала, и торговлишка становилась все затруднительней, то для создания художественно-моральных шедевров нужен был все более ускользающий противник. Ибо, какая же мораль без противника? А возвышаться над кем?
В результате тот, кто верил всей этой чуши, однажды оказывался перед очередным чемпионом естественно-научно-художественной морали. Но потом этого чемпиона съедал другой чемпион.
И у всех чемпионов были дети, которых надо было пристраивать в чемпионы, потому что мораль моралью, а, знаете ли…
В общем, моральным оказывался только тихушник с громким голосом.
И этот моральный громила был озабочен только одним – скрывать первоисточники своей морали.
Потому что в их среде главный страх был оказаться голеньким. Чем отличается поэт от непоэта?
Тем, что поэт восхищается чужим успехом в своей области. Многие ли могут?
Я видел, как они хвалят друг друга – скрепя сердце и скрипя зубами. И ждут случая. Одна девочка даже написала – «скрипя сердцем». Это было настолько точно, что я услышал сердечный скрип.
Любой зритель любой эстрадной программы, любой читатель любого чтива – проявляют основное свойство поэта. Хоть на секунду. Восхищаются. А скрипо-сердечники – нет, не проявляют это качество, не восхищаются.
Боже, как я люблю масс-культуру! Почти так же, как ее любят академики, народные артисты и, даже, страшно сказать, – эксперты. Только одни эксперты любят прошлую масс-культуру, а другие – дальнюю.
Эксперты делятся на левых и правых. Эту разницу различают только они. Но все дружно сплачивают ряды, если, не дай бог, не дай бог… Они все за ту «первичность», которой можно воспользоваться, а которой нельзя воспользоваться, та – «вторичность» и не новаторство. Поэтому у них своя шкала новаторства. Во-первых, новатор должен быть изящным, а во-вторых, он должен переставлять слоги. Говори не «шез-лонг», а «лонгшез», и будешь новатор.
Меня с годами все более занимает само существование масс-культуры. И я не верю теперь, что ее разливы и завалы коренятся в несовершенстве потребителя, и даже в несовершенстве изготовителя, и даже не в капиталовложениях в масс-культуру – наживаться можно и на подтяжках, и на Ван Гоге. А дело в том, что какую-то потребность не удовлетворяет вся остальная культура, которая, хотя и не масс, но тоже далеко не того. Какая же это потребность?
Дело в том, что вся остальная культура ничего не предлагает. Ага. Кроме как следовать какому-нибудь единственному образцу.
А масс-культура – ширпотреб – разрешает не следовать образцам вообще. Вы, конечно, скажете, сир, что она потрафляет инстинктам толпы?
А кто будет им потрафлять? Ханжи, которые делают то же самое, в чем обвиняют толпу, но тихо? И все это знают. Одна бабка говорила:
– Если забот чересчур много, надо послать подальше их все. Пусть заботы сами о себе позаботятся.
Масс-культурная толпа это и делает. Но искренне. В отличие от академика, для которого пользование чтивом – снисходительный отдых от забот, и в отличие от народного артиста, жаждущего получить портрет своих регалий, когда он уже достиг всего и нечего стесняться, чего уж там! Хороший вкус я доказывал всю жизнь, сколько же можно! И все видно.
А эксперт? Что ему вообще делать без масс-культуры? Как ему вообще устанавливать правила, если не будет их нарушений?
Глубокоуважаемый шкаф, неужели вы не видите, что масс-культура – это великолепно нащупанные потребности и убогие способы их удовлетворить? Значит, надо их удовлетворять лучше. Другого выхода просто нет.
6
Дорогой дядя!
Опять я сильно разболтался и отклонился от описания приключений. Но, видимо, и дальше будет так. Надо же кому-то эти приключения осмысливать. Пусть уж лучше это буду я.
И ты и я согласны, что «нам не дано предугадать, как наше слово отзовется». На всякий случай, я хочу растолковать, как нужно, чтобы это слово отзывалось.
И тогда, если, несмотря ни на что, это слово в ком-нибудь отзовется не так, как мне надо, то он, по крайней мере, будет знать, как мне надо, чтоб оно отзывалось.
Наступили времена, которых я ждал всю мою жизнь.
Наступили времена не альтернативные, не либо-либо, а творческие. То есть времена-новинка.
В эпоху компьютеризации роль искусства не уменьшается, а возрастает. И это не чье-то пожелание, а объективная необходимость. Необходимость – это то, чего не обойдешь, когда подперло.
Потому что главный резерв любого производства – не машинный ресурс и даже не экономия сырья, а всенародная смекалка. Смекалка и есть «человеческий фактор». Я помню, была дискуссия – «Правда и правдоподобие». Значит, вопрос: чем правда отличается от правдоподобия? – все еще кого-то волнует.
С некоторым недоумением мне хочется спросить: неужели никто не замечает того реальнейшего и простейшего факта, что любое искусство (любое!), а значит, и художественная литература – это сочинение. Не простое перенесение на полотно или страницы рукописи жизненных фактов, а выдумка, сочинение. Неужели до сих пор это кому-то незаметно?
Музыку сочиняют, стихи сочиняют, архитектуру, кино, картины – если хотят, чтобы вышло художество.
Но если уж зашел об этом разговор, то стоит высказать несколько простых соображений, которые мне кажутся самоочевидными.
Если правда, что художество – это сочинение, то возникает вопрос: а какова цель? Почему вместо того, чтобы как можно лучше изложить факты, люди занимаются сочинением? Не говоря уж о более сложных, фундаментальных причинах, даже лежащая на поверхности склонность человека к обобщениям не позволяет ему обойтись простым сообщением факта без комментариев. Комментарии необходимы. Факт без комментариев практически не означает ничего, потому что может означать что угодно. Дорогой дядя, вот простой пример. Несколько мужчин ударили нескольких мужчин по лицу. Это факт. Плохо? Плохо. Есть общее правило – драться нельзя. Но судить их будут по-разному, если поймают, конечно, в зависимости от их доказанных мотивов. Один ударил по причине ревности; другой – из хулиганских побуждений; третий ударил не того, ошибся; четвертый – вообще случайно зацепил, отбиваясь от кого-то, а пятый – в состоянии аффекта. И каждый раз комментарий будет другой, и будут судить именно по этим комментариям. Разные обобщения – разные приговоры. А пять человек получили пять одинаковых оплеух.