Текст книги "Записки странствующего энтузиаста"
Автор книги: Михаил Анчаров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Уверяли, что было напечатано письмо в газете под названием «За что мне дали пятнадцать суток?»
Субъект делает доклад в Академии – «Предсказание судьбы математическим путем»… Видимо, его заели мои полеты в другое время. …Система уравнений о симметрии МИРА. О зеркальной симметрии мира… Даже ссылается на Пушкина. Он думает, что если положить половину «Бориса Годунова» перед зеркалом, то в зеркале получится вторая половина. И что поскольку красота – это симметрия, то симметрия спасет мир. Он не понимает, что симметрия есть только у дохлого кристалла, а у жизни не симметрия, а ритм. И, во-вторых, красоту нельзя вычислить, поскольку она гармония. А гармония есть желанное соответствие. А желания меняются. Как и обстоятельства, в которых они возникли. Развитие же идет! И, значит, гармонию надо каждый раз сотворять заново. И, значит, будущее идет по выдумкам. А как наперед эти выдумки вычислишь? И, значит, предсказывать будущее надо иным путем.
Но разве им докажешь? И теперь будет доклад Субъекта «Математическое предсказание судьбы». Смех и грех. Наука есть наука.
Но у Субъекта, наконец, после огромного перерыва – вспышка карьеры. А кто удержится? Тем более что он женился.
Жена Субъекта вчера слышала по радио «Голос истерики». Оказывается, там, в прериях, на Диком Западе, едят двести сортов колбасы.
Обычное дело. Блага в жизни Субъекта и его жены увеличились, и оба поэтому начали страдать от их нехватки.
– Господи, – говорю, – двести сортов! Да у нас в каждом буфете другой сорт, а сколько буфетов по стране? Да что в буфете! У нас каждый кусок колбасы – сюрприз.
– Вы живете в мире выдумок, – сказал Субъект. – Хватит с меня.
– Мы все живем в мире выдумок, – говорю. – Все, что на вас надето, – кто-то выдумал, а также дом, отопление, а также фрутазоны и ваша должность в Академии. Что придумаем, на то и живем… Выдумка – это все, иначе – гибель Вселенной.
– Ну уж Вселенной!.. Земли?
– А у вас есть доказательства, что мы не одиноки?
– А другие миры? – сказал Субъект.
Он огляделся все же, не идет ли кто-нибудь из кандидатов.
– Какой субъективизм – Земля центр Вселенной!.. Он строго посмотрел на меня и сказал:
– Вы протаскиваете поповщину.
– Раньше поповщиной считалось, что мир образовался в один день, теперь поповщина – если кто не верит в первичный взрыв. И это на памяти одного поколения.
– Вы развенчиваете естествознание.
– Только претензии ее деятелей – решать судьбы. Да и естествознание – еще не вся наука. Началась уже наука о человеке.
– Это одно и то же.
– Маркс считал, что нет. Но надеялся, что они сольются. На том и расстались.
Меня на дискуссию не пустили, как озорника и афериста.
Я хотя и огорчился, но пришел все же в темный коридор и уселся напротив закрытой двери, за которой железными семимильными шагами продвигался доклад, где Субъект грозился загнать, наконец, судьбу в симметричное состояние.
При свете луны из окна я кое-как разбирал свои заготовленные тезисы с опровержениями и дерзко выкрикивал их в дверную щель, когда в ней появлялась освещенная полоса, и кто-то из курящих стряхивал пепел в коридор. Иногда я гудел аргументы в замочную скважину, но ее все время загораживала чья-нибудь туго натянутая одежда, и потому голос мой искажался и звучал грубо и неприветливо.
Как раз случилась электрическая авария на подстанции, и все здание, кроме этого зала, не освещалось и было погружено в темень.
– Симметрия только у неживого! – порциями выкрикивал я. – Живое поведение от симметрии уклоняется! И так далее…
Я орал, меня не пускали, все шло нормально.
Дверь была старинная, хорошо лакированная, я уже начал привыкать к ее устойчивости, и потому был даже неприятно поражен, когда ее открыли.
Дверь открыли, ярким лучом осветив темноту коридора и меня, который при лунном свете пытался прочесть заготовленные замечательные тезисы.
Ко мне, в мою темноту выскочил младший кандидат наук и свистящим шепотом спросил:
– Это правда?
– Правда, – на всякий случай ответил я.
– Это правда, что во всем здании отключен свет, а этот зал почему-то освещен?
Я удивился. До меня только сейчас дошло, какая кругом позорная темнота и не гудят лифты.
– Авария на подстанции, – сказал он. – А у нас в зале свет горит… Нам звонили, ругаются, спрашивают – почему? Говорят, что мы жулики. Свет горит, а счетчики не работают.
– Надо Толю-электрика спросить, – говорю. – Я электричества боюсь… Электроны, позитроны, знаете ли, нейлоны, Мелоны, Дюпоны, купоны, кулоны…
– Чудес не бывает, – восторженно сказал он. – Мы к чему-то подключены! Может быть, даже сработал термоядерный синтез, идет неуправляемый процесс. Ищите Толю, у него есть фонарик… Немедленно в лабораторию… Если процесс неуправляемый, то им надо управлять.
Я похолодел.
– Я знаю, к чему мы подключены, – сказал я.
И бросился бежать по лунному коридору, расточительно роняя заготовленные тезисы.
– Неужели, – бормотал я. – Неужели…
Я разыскал Толю-электрика, который при свете карманного фонаря писал письмо на радио с просьбой исполнить песню, из которой он помнил только первую строку: «Ах, Сема, Сема, забудь про Анжелику», и сообщить, кто автор. Я сказал ему:
– Толя… Ищи, ради бога… Ищи, куда ведет провод, к которому подключен освещенный зал.
Толя отыскал, и мы пошли по этому проводу. Дорогой дядя… Ладно, дорогой дядя, потом, потом. Случился такой поворот судьбы, какого не только Субъект, но и я не мог предполагать.
34
Дорогой дядя!
Мы выбрали момент у судьбы, выскочили на ее новом повороте с Толей-электриком и пошли вдоль нужного нам провода.
И провод довел нас до двухэтажного дома, подготовленного на слом, где на первом этаже все еще жили, а на втором хранился ценный хлам – «славянский» шкаф, береты вязанные крючком, и так далее, которые реставрировали молодые весельчаки в надежде, что хлам станет антиквариатом. Среди веселящихся я узнал мужа Кристаловны и Сапожникова.
Дорогой дядя, я уже знал, откуда этот поганец, муж Кристаловны, добывал бесплатную энергию. Двигатель Сапожникова, над которым много смеялись как над «вечным». Но вот Академия освещена бесплатно. И теперь, конечно, смеются все. Кроме мужа Кристаловны.
Ему не до смеха.
Почему? Об этом позже.
Сначала об его окружении, о весельчаках.
Они престижем не озабочены, золото не пахнет, его надо иметь много. Поэтому они обхаживали мужа Кристаловны и мощно пахли французскими духами и духами фирмы «Маде ин».
Часть из них где-то числилась и имитировала деятельность, а часть даже не напрягалась. И для каждого из них безработица была не беда, а мечта.
– Спой, дружок, – сказал Сапожников. – У нас есть гитара.
– Я на шестиструнной не играю, – говорю.
Там были молодые люди разных сословий, и они братались.
– Академию, Академию освещаем! – орали они и хохотали. – Пей, Паша. И Сапожников пил, и они подливали. Я еле оттащил его в сторону.
– Гошка, а ведь я доказал теорему Ферма, – сказал он. – Помнишь, я еще в школе дурацким способом доказал ее для пифагоровых оснований.
– Каких?
– Пифагор открыл особенные числа, у которых сумма двух квадратов равна квадрату третьего особенного числа. И даже есть формула, по которой эти числа составляют, если хотят. Сказать формулу, малограмотный?
– Кто же ее не знает! – говорю я небрежно. – Числа скажи.
– Например: 3, 4 и 5. Иногда даже доказывали эту Ферму, но для отдельных чисел, а я – для пифагоровых, то есть для целого их класса. Дальше?..
– Валяй, – говорю.
– Теорема, которую Ферма записал в 1630 году на полях книги Диофанта, выглядит так: —Он взял какую-то бумажку: An + Bn? Cn при «n» > 2. Я и вцепился в эту двойку и захотел узнать, что будет при степени 3. Но ведь каждую степень больше двух можно превратить в сумму квадратов.
– То есть как?
– Степень – это умножение, а умножение – это сложение. Все уже и забыли про это.
– Это надо же! – говорю. – Подумать только! Слава богу, хоть ты вспомнил.
– Отстань… – сказал он, продолжая бормотать и писать на бумажке. По-моему, это была квитанция из прачечной. – Берем кубы пифагоровых оснований, делаем из них сумму квадратов и зачеркиваем равенства… Вот так…
32 + 32 + 32 + 42 + 42 + 42 +42 = 52 + 52 + 52 + 52 + 52
То есть остаются слева одна четверка в квадрате, а справа две пятерки в квадрате. Неравенство очевидно?
– Ясное дело! – говорю, а меня уже тошнит от цифр.
– А другие степени любых оснований неравенство еще больше увеличивают. Значит, собака зарыта где-то между степенями 2 и 3.
– Собака – друг человека, – говорю.
– Уймись, – сказал он. – То есть Пифагор открыл особенные основания, которые дают всем известное равенство… Я же доказал, что это равенство нарушается при любой другой степени, кроме 2… Ну, а Ферма открыл, что и сам квадрат есть степень особенная и исключительная. Так как остальные степени невозможно разложить на две такие же. Кстати, он записал это на полях той же Диофантовой книги. И это считают самым важным его открытием в теории чисел. Так и сказано в «Брокгаузе»: том 70, стр. 585. И я убедился, что все дело в двойке, в степени 2. Я стал думать… – он показал, как стал думать: выпучил глаза и сжал губы, – что же это за такое особенное число 2, в чем же его особенность?..
– Может, хватит? – говорю. Но разве его остановишь!
– … Во-первых, 2 – это число простое, то есть делится лишь на единицу и на самое себя, а во-вторых, оно – четное. Но мало этого, оно единственное такое – простое и одновременно четное. Все остальные либо четные, либо простые, а это – одновременно! Усёк?
– Ну и что?
– А то, что 2 есть единственное число, которое удовлетворяет всем тогдашним условиям одновременно. Других чисел тогда просто не знали.
– Ни фига себе… – говорю. – А теперь знают другие?
– А как же! Иррациональные, отрицательные… И число 0 тогда числом не считалось. Тогда знали только целые, положительные, рациональные, простые и четные.
– Вот тебе и 1630 год! – говорю. – Календарь не подведет! Это ж «уголок»! Ты открыл «уголок»!
– Что значит «уголок»?
– А это уж мое открытие, – говорю.
Пора было спасать его от весельчаков. Сапожников есть Сапожников – делится только на единицу и на самое себя. Если он за эту Ферму получит деньги – можно будет занять у него на «Запорожец».
– Понимаешь, – сказал он, – когда Ферма говорил, что нашел простое доказательство теоремы, он мог иметь в виду только это особенное свойство самого числа 2. Что и требовалось доказать. Я и доказал это своим способом.
Эх, Сапожников, Сапожников…
– Мой сын тоже доказал известную теорему своим способом, – говорю. – Я его спрашиваю: А и Б сидели на трубе, А упало, Б пропало. Что осталось? Обычно отвечают И, а он, знаешь, что ответил?
– Что?
– Труба, – говорит, – осталась труба.
– Оригинально, – задумчиво сказал Сапожников.
– Что делает здесь этот тип? – спросил я.
– Кто? А-а… Муж Кристаловны? От него у меня секретов нет… Он первый применил мой двигатель.
– А ты знаешь, для чего?
– Нет.
Я рассказал, на что идет бесплатная энергия его двигателя. Он отрезвел и заснул.
– Придумай что-нибудь, – произнес он, засыпая. Легко сказать.
Но мне помогло то, что Сапожников был неслыханный простофиля, и его космическая наивность.
Когда построили двигатель, то вместо того, чтобы испытать его двигатель на ближайшем нужнике – ведь стоит же рядом! – Сапожников осветил конференц-зал Академии. Неужели Сапожников думал, что это дело останется незамеченным? И когда муж Кристаловны узнал, что Сапожников так не думал, он понял, что приближается крах, о котором он сам старался не думать…
Выкрасть двигатель – не выход. Сапожников отдаст чертежи в Академию, если уже не отдал. Но как это узнать? И муж Кристаловны пришел ко мне.
– Я пошутил, – сказал он. – Ваша жена не биоробот.
– Вот как? – говорю.
– Но в ней скрыта особенность. Она донорский ребенок. Мать ее, покойница, очень хотела ребенка. Я это устроил. Но она умерла родами, и девочку воспитал я.
– А кто донор?
– Ралдугин.
– Джеймс? – вскричал я.
– Папа! – вскричала мать моего ребенка.
– Да. Он абсолютно сверхъестественно здоров в генетическом смысле. Я проверял.
– Какой же она биоробот? – говорю. – Человек родил человека. Все остальное – техника.
– Я же сказал, что пошутил.
– Шутка длилась двадцать лет, – сказала мать моего ребенка. – Он врал мне с пятилетнего возраста. Дать бы ему по морде…
– Это можно, – говорю.
– Это ничего не изменит, – быстро возразил он.
– Тоже верно, – сказала она.
– Биороботы невозможны в принципе, – говорю я рассудительно. Они ничего не хотят. Все можно сделать искусственно, кроме желания и воображения.
– Откуда вам это известно?
– От Сапожникова. От кого же еще?
– Вот за этим я и пришел.
– То есть?
– Чтоб вы узнали – отдал он уже чертежи в Академию или нет?
– Зачем?
– Я хочу уговорить его не отдавать.
– Он вас не послушает.
– Ну что ж, тогда ему несдобровать. На него нажмут.
– Кто, примерно?
– Примерно, Мамаев-Картизон.
– Этот кретин в отставке?
– Это на первый случай, – сказал муж Кристаловны. – Потом нажмут на вас.
Он остановился. Приближалась мать моего ребенка. Неплохую испекли доноры. Молодец Ралдугин. Я всегда знал, что Джеймс не подкачает. В руках у нее был поднос жостовской артели, с розами.
– Я ничего не имел в виду, – быстро сказал он.
– Запомни, – говорю. – Последний раз запомни… Ты знаком с Громобоевым? Он содрогнулся. Громобоева он не знал.
– А что он мне сделает?..
– Он тебя разорит.
Краска схлынула с его ланит. А вдруг этот Громобоев знает тайну его производства?
– Хотите денег? – все так же быстро спросил он. – Вам нужны деньги?
– Конечно.
– Сколько?
– Четверть стены.
– Чего?
– Четверть стены дачи Кристаловны.
Когда до него дошло, он стал красный. Так было несколько мгновений. Потом он исчез со скоростью света. Или чуть медленней.
– Ты же его пришиб, – сказала мать моего ребенка.
– Чем? – спрашиваю. – Ведь поднос был в руках у тебя.
– Добыча золота – монополия государства, – сказала она.
– Ах, да… – говорю.
– А тем более производить его…
– Из чего?.. – говорю. – Ты вспомни…
– Наивный ты человек, – говорит она. – Дороже нет ничего… Вся земля из него состоит.
– Ну уж… – говорю, – вся.
– Земля была глыбой льда, которую гравитация пригнала на орбиту… А когда растаяла – развилось живое… И у всего живого есть рибосома. …Вся суша – есть отходы живого… А что такое отходы? Вот то-то.
– Слушай, а правда, говорят, что в живом эволюционирует все, кроме этой рибосомы?
– Правда…
– Слушай, откуда ты все это знаешь?
– Так тебе и скажи… Ладно, я с твоим Громобоевым оказалась в одной компании. Там много спорили. Это было в тот вечер… Помнишь? Когда в лифте все вдруг решилось… И про рибосому он мне рассказал.
– Тогда понятно, – говорю.
– Что тебе понятно? Есть две теории происхождения жизни. Одни считают, что жизнь самозародилась на Земле, другие – что космос наполнен спорами… Громобоев сторонник второй теории – Панспермии… Это он почему-то советовал родить мне от тебя нашего сыночка. Ты против?
– Я?!
Ну, биоробот! Ну, мать моего ребенка!
– Знаешь, – говорю, – действительно, пора идти к Громобоеву.
– Кто он тебе? – спрашивает она.
– Старый знакомец. Потом я спохватился.
– Прости, – говорю. – Старый незнакомец. Про него много фантазировали. Знал ли я, как все обернется, дорогой дядя?
35
Дорогой дядя!
Громобоева я нашел под кустом красной смородины.
Приближался полдень, и он готовился поспать возле серого переносного телевизора. Ну, расцеловались. Ну, то, се…
Громобоев, Сапожников… Жизнь разносила нас в разные стороны, потом изредка сводила опять. С Сапожниковым я уже встретился, а как себя чувствует Громобоев? Как он? Мы не виделись лет шесть. Ну, то, се, я его спрашиваю:
– Как ты думаешь, люди достигнут бессмертия?
Он раскатал на траве одеяло, которое еще лет двадцать назад было совсем новым, и улегся в тени красной смородины. Возле муравьиной кучи. Но я видел, что муравьиная трасса проходит в стороне.
Он болтанул в воздухе часами «сейко-самовзвод», и они пошли. Стрелка показывала полдень. Так он заводил свои часы.
– Мало трясешь, – сказал я, зная эту марку. – С одного раза они останавливаются через час.
– Тогда я переведу стрелку обратно на двенадцать – и до завтра, – сказал он и сладко, предвкушающе зевнул.
– А остальное время что будут делать твои часы?
– А зачем мне остальное время?
«Вот как!» – подумал я и тут же забыл, о чем подумал.
Я сам умею наводить сон на кого хочешь, но Громобоев был вне конкуренции.
– Ну что тебе? – спросил он. – Хочешь – поспи часок. Потом смородину будем есть. Кислая…
Я тупо, почти засыпая, повторил свой вопрос.
– Достигнут люди бессмертия?
Он лег на спину и сдвинул панаму на нос.
– Уже достигли, – сказал он.
Я мгновенно очнулся. Сон – как рукой.
– А почему мы о них ничего не знаем?
– Они помалкивают, – сказал он из-под панамы. Это был ответ ответов.
И засвистел. Сейчас захрапит. Вот гад!
Чтобы не дать ему заснуть, я включил телевизор. Громобоев не любил, когда его будят. Я знал это. Но ведь по знакомству.
Он пожал плечами. По телевизору опять бушевала демонстрация. Я уже жалел, что включил. Но он упорно смотрел на телеэкран.
– Кто это? – спросил я. – О чем они?
– Это Эллада, – сказал он. – Демонстрация у Пирея.
Эллада… Эллада… Эллада… Дом сердца моего. Все правильно. Потом показали наводнение. Я как-то не придал этому значения. Вообще не принято придавать значение громобоевским словам. Но потом они прорастают.
– Ну, тогда ты можешь сказать, для чего искусство? – спросил я, перекрывая шум наводнения и рев лихого дождя в телевизоре.
– Оно рождает гениев, – сказал он.
– И все?
– Тебе мало?
Я подумал – все станут гении. Девальвация гениев. Какой ужас. Неужели и я захотел привычного дефицита? Да вроде нет. А все же как-то скучно – все гении.
– А как гениям живется? – спрашиваю. – Сладко? Горько?.. Если гений, как ты утверждаешь, это не сверхчеловек, а сверхчеловечность, то его жизнь – пытка… Или у них, у гениев, нет проблем.
Он с трудом приоткрыл слипающиеся глаза.
– У них свои проблемы, – сказал он, отводя глаза куда-то в сторону.
И я увидел, как там, вдалеке, где помещался дачный поселок, в котором я когда-то жил у Кристаловны, и недалеко от дачи ее мужа, взорвался холм. «Неужели?» – подумал я и постарался тут же забыть об этом. Он заснул, как отрубился. Я на цыпочках пошел прочь. Ах ты Громобоев!
На стоянке такси я сел в машину. Шоферы что-то громко обсуждали.
Когда я проезжал мимо бывшего холма, таксист быстро поднял стекло и изолировался от окружающей среды.
В том месте, где был холм, зияла огромная яма, и суетились люди в противогазах. Из окрестных строений разлетались личные машины.
– Коллектор рвануло, – сказал таксист. – Год не чистили… Паразиты… Вонь до неба.
– Ну что твой Громобоев? – спросила меня по возвращении мать моего ребенка.
– Когда я рассказал Громобоеву о муже Кристаловны и попросил придумать, как с ним бороться, Громобоев ответил: «Ладно».
И я стал хохотать, прямо закатываться – так я веселился.
– Что ты все хохочешь? – спросила меня мать моего ребенка.
– Я начинаю бороться за мир своими средствами, – говорю. – Что я, рыжий?
– Ты не рыжий, – сказала она, – ты уже лысый. Это же смешно…
– Вот видишь? – говорю. – Вот видишь?.. Уже смешно.
36
Дорогой дядя!
…Когда мы еще жили на Буцефаловке, студенты автомобильного института купили в складчину трофейный автомобиль лохматого года выпуска. И стали гонять по Москве. На обратном пути машина остановилась, и ее пригнали на руках.
Стали разбираться. Ничего не нашли. Тогда во двор пришли надменные профессора с автомобильных кафедр. И, намекая на зачеты, – позор! – полезли в потроха. И тоже ничего не нашли. Все притихли.
Тогда возвращавшийся с работы шофер Шохин постучал где-то сильно укороченным ногтем и сказал:
– Бензина нет.
Вот когда Буцефаловка хохотала.
То есть дело не в том, что стрелка не сработала и показывала, будто бензин есть, а в том, что люди живут под наркозом или гипнозом сложных результатов, а от простых причин – бегут, себя не помня.
Дорогой дядя, извини, что долго не писал, но произошло невероятное.
Когда моему сыночку настало семь месяцев, и он отказался пить материнское молоко, и потребовал щей из свежей капустки – отказался от титьки, как отрубил, и мать его плакала, что она ему больше не нужна, и пусть ест что хочет, то на следующее утро увидели, что он стоит в кроватке без штанов и держится за перекладину.
Тогда я сказал: «Исполняются танцы северных народов» – и стал языком подражать загадочному инструменту, который у всех земных народов называется по-разному, а звук издает один: бурдым, бурдым, бурдым. И значит, когда-то вся планета издавала в задумчивости этот звук и лишь потом услышала отдельные музыкальные голоса.
И под этот «бурдым-бурдым» сыночек заулыбался, и стал топать голыми ножками, и трясти голой попкой, и изо рта у него свисала кожура от соленого огурца, который он где-то добыл.
И жена сказала: он скоро будет ходить, надо покупать манеж, деревянный. Поставим посреди комнаты.
И далее она стала ходить по магазинам, и смотреть, и расспрашивать, но манежи попадались плохие, а она уже слыхала о хорошем.
– Чего ты все ходишь? – говорю. – Есть же телефон. Звони. Наводи какие-нибудь справки. Она стала названивать: скажите, у вас есть и так далее – и однажды ей ответили:
– Есть!
Это было в половине девятого вечера, за полчаса до закрытия магазина.
– Спроси – много? До завтра хватит?! – крикнул я. Ей сказали, что если прийти рано утром, то да, хватит.
– Давай деньги, – говорю. – Деньги давай.
– Вот это размах, – сказала она. – Я думала, тебя от дивана не оторвать.
А так оно и было. Целый год я не вставал с дивана, чтобы не прерывать работы, писал тебе, дорогой дядя. Такая пошла полоса. Мне тогда казалось, что то, что я пишу, срочно понадобится взволнованному человечеству. Неважно. Я так думал. А тут сорвался с места и помчался вниз на лифте, и выскочил на улицу, и схватил таксиста, который катился в парк:
– Старик, сын у меня, мне пятьдесят девять лет, в магазин привезли манежи, до закрытия полчаса, это мой первый сын.
– Едем, – сказал таксист.
И стал не таксист, а танкист, и не уехал в парк, а успели за 15 минут до закрытия. Танкист отстранил меня властной рукой и пошел впереди. С продавщицами он держался надменно и дырявил жестким пальцем оберточную бумагу на уложенных в стопку пакетах с манежами.
На крикливые возражения продавщиц отвечал:
– Нам надо с красным дном, а с синим нам и на фиг не надо.
Выбрали, заплатили, погрузили, доехали до дому, подняли в лифте, расплатились.
– Вот так, – сказал танкист и постепенно стал таксистом. Такие, брат, дела.
И вот тут, в середине ночи, а именно до середины ночи мы с женой монтировали этот разобранный, хорошего дерева, хреновый манеж, и произошло небольшое происшествие, пустяк, который потом стал влиять, можно сказать, на все. И я уверился. До середины ночи мы не могли собрать детский манеж, состоявший из шести доступных деталей. Представляете! Четыре светлые рамки с вертикальными палочками и две доски, обитые красным дерматином.
Как их ни вертели, обязательно у последней детали нужные шипы не влезали в нужные пазы.
Мы вертели эти легкие стенки, были потные, красные и пристыженные. И у нас не получалось.
И только отчаявшись, мы взглянули в печатную инструкцию еще раз. И увидели приписку от руки, с которой полагалось бы инструкцию начинать: «Начинать сборку надо с привинчивания металлических уголков в указанные на рисунке отверстия». А мы думали – привинтим их позже.
И я похолодел. Я впервые подумал: «Неужели уголки – настолько реальность?» Сначала жена сказала:
– Чушь. Не все ли равно, с чего начинать сборку? А я подскочил:
– Стоп! – закричал я неистовым неадекватным голосом. – Стоп! В этих проклятых уголках все дело! И с этого должна была начинаться инструкция! Не поняла?!
– Нет.
– Как только мы привинтим уголки к каждой из четырех стенок, мы сразу найдем низ любой стенки и ее внутреннюю сторону. А все остальное уладится само собой… Они ведь еще и ориентир!
– Идиоты, – подумав, сказала жена.
И я понял, что это относилось не только к нам. Это было как молния. Это относилось, страшно подумать, ко всему человечеству.
А до этого я думал, что «утолок» – это метафора, что это – «краеугольный камень» какой-нибудь проблемы, но маленький.
А теперь уж точно убедился, что в каждом наисложнейшем деле есть свой реальный «уголок», без которого дела не распутать, и все усовершенствования – есть усложнения и поправочки. Но толку от них – чуть.
37
Дорогой дядя!
Мать моего ребенка была великая актриса. Только об этом никто не знал. И слава богу. Иначе бы ей дали роль, и она бы ее репетировала. А потом пыталась бы подмять жизнь под пьесу. А так как ей роли никто не давал, то роль писала она сама, будучи уверена, что пьеса к ней уж как-нибудь сама пристроится. Еще девчонкой ей все удавалось. Ей, например, удалось выжить.
Но поэтому жизнь моя осложнилась. Захожу я среди бела дня из гостиной-мастерской в спальню-кабинет и вижу: сынок мой спит, посапывая в своей кроватке, а мать моего ребенка сидит на нашем ложе в незнакомой мне голубой, с кружевными белыми оборочками, очень короткой рубашке, из-под которой видны ровные коленки. И сидит она по-японски на пятках, и опирается о подушку плавными руками цвета охры золотистой, и мыслит. Фон – английская красная и киноварь в сильном разбеле, смятая постель взята костью жженой с белилами и чуть умбры.
Потом поднимает на меня хмурые глаза и говорит задумчиво, как при контузии:
– Я видела чудный гостино-спальный гарнитур из четырнадцати предметов, как раз тебе в мастерскую.
Когда я пришел в себя, я малость залетел в недалекое будущее и увидел квартиру, забитую мебелью, которая была забита барахлом, которое… И как мне негде притулиться, кроме как под столом или за шкафом. Но под столом лежал свернутый ковер из прошлой жизни, а за шкафом – из будущей.
– Ты вообрази, – сказала она, – и недорого.
Я довольно стойко переношу житейские неудобства, от которых все давно уже отвыкли: могу спать у Кристаловны в комнате с золотыми стенами, но без окон, могу работать, стоя в троллейбусе, и даже спать в трамвае стоймя, держась за ручку. Был такой случай. Рассказать? Ладно, в другой раз. Но очень плохо переношу помехи, которые даже считают не помехами, а удобством.
Удобство для меня – это: деньги на книжке, аккредитив в кармане, пустая квартира и возможность купить билет в западный сектор Бирюлева. Из мебели я больше всего люблю зубную щетку и электробритву, а все остальное у меня это отнимает и гасит. Но уже когда она мне сказала: «Вообрази», я озверел.
Сначала командуют: «Вообрази, как тебе будет хорошо», потом: «Не воображай, что тебе с кем-нибудь будет лучше», «Вспомни то», «Забудь это», «Проснись», «Надо спать, когда все спят», «Слушай, ну что ты живешь, как во сне?», «Людям твои сны не нужны»… Я вытерплю все, но когда покушаются на мою способность воображать что угодно, вспоминать что угодно, и наводить сон на кого угодно, даже храпом – я зверею. Я почти перестал летать в прошлое. Ладно, хрен с вами, от него одно расстройство. Людям надоело помнить страдания сосункам напоказ – это их право. Я согласился не летать в будущее, ладно, хрен с вами, от него тоже одно расстройство. Все время видишь, что оно выглядит не так, как тебе надо, потому что либо тебе мешают влиять на него сейчас, до полета, либо его отменит Апокалипсис, и будущего не будет. И многие занялись только тем, с чем сталкиваются в данную секунду – кто-то наступил на мозоль, или ближайший начальник – сука. Я все терпел, но теперь у меня отняли, можно сказать, последнее – не велели храпеть, потому что это не навевает сны, а будит. И я понял – хватит. Я начинаю жить по собственному сценарию и буду биться головой об стенку в полное свое удовольствие… Если она только скажет «проснись»… Если она только скажет… Но она сказала: «Очнись». И я очнулся. В том-то и дело, что она на чужие сценарии плевала и делала только то, что открывало ей ее истинные желания.
– Ну как, – сказала она и чуть сдвинула назад кружевную бледно-голубую комбинацию. – Сегодня купила.
– Гениально, – говорю. – А ну, еще повыше.
– Повыше нельзя, – говорит, – Через минуту и семь секунд просыпается наш сын. И добавила:
– Слушай, – сказала она, – я думаю, мебель помешает нашему сыночку ездить на велосипеде по гостино-спальному кабинету.
Понимаешь, дорогой дядя? Когда человек открывает свои истинные желания, они всегда совпадают с чьими-нибудь истинными желаниями. Это и есть творческое поведение. И я страстно захотел иметь трехколесный гэдээровский велосипед, где заднее колесо ведущее, а два передних – толкаемые и синхронно поворачиваются. А баранка… А маленькая цепь, а педали… То есть велосипед едет, как бы задом наперед по сравнению с остальными.
Гляжу – а он уже стоит в мастерской.
– И денег осталась куча, – сказала она.
– Это хорошо, – говорю. – Ты уж извини за храп… Это самозащита. Впервые я начал храпеть при женщине, которая была до тебя.
– Женщины до меня не было, – сказала она.
Она сказала правду. До нее была профессионалка. С этого дня, дорогой дядя, я перестал храпеть, и летаю, и навожу сон, какой угодно и на кого угодно, и могу приступить к картине после того, как отменю Апокалипсис.
Вот что значит женщина, которая когда-нибудь должна была родиться. Родиться, чтобы не освобождаться, а освобождать. Бессмертная обезьяна, которая когда-то встала на ноги, и ребеночек повис в чреве вниз головой и обрел разум, и тем самым она дала разум всему человечеству, которое она народила, но которое теперь залезло под машину из-за дождя и никак из-под нее не вылезет. Хотя дождь кончился, а машину некому угнать, чтобы они опомнились и приступили, наконец, к тому, ради чего машину купили. К жизни, то есть к совершению судьбы.
38
Так вот, дорогой дядя, «Борис Годунов» Александра Сергеевича Пушкина есть первая попытка трактовать судьбу в новом роде. Не как предсказуемое или непредсказуемое будущее, а как складывающееся на глазах.
Пушкин, пожалуй, первый усомнился, что судьба человека есть следствие его страстей и поступков, то есть возмездие за грехи. Хотя ныне с успехом доказывают и обратное. И даже кладут первую половину пьесы перед зеркалом в надежде, что оно отразит вторую симметричную половину.
Мы не знаем, мучила ли реального Бориса совесть или нет. Ну а если б не мучила? Его бы не скинули? Скинули бы. Дела пришли в упадок, а Самозванец обещал все поправить. А потом смотрят – враг. Привел других панов. И вовсе грабителей. И самозванца из пушки распылили.
У Пушкина – судьба человеческая и судьба народная – не одно и то же, а вещи разные. И он однажды написал не трагедию, не комедию, не драму, а сцены. И из рыцарских времен – тоже сцены. И судьба – это не логическая машинка, но и не хаос, а именно сцены, то есть дорога через хаос.