355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Анчаров » Записки странствующего энтузиаста » Текст книги (страница 15)
Записки странствующего энтузиаста
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:26

Текст книги "Записки странствующего энтузиаста"


Автор книги: Михаил Анчаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)

Были и смешные вещи. Девушка с письмом у окна, Вермейера, оказалась серебряной, почти серой, а репродукции были веселого желтоватого цвета и, значит, пропадала вся суть картины, которая, конечно, была не в том, что давняя натурщица читает письмо. Но вернемся к зимнему коридору на кинофабрике.

Поостыв от изумления, я стоял в этом коридоре у каждой картины сколько хотел, и никто меня не гнал, и вдруг стал испытывать чувство, близкое к холодному отвращению. Либо я разлюбил живопись, занимаясь стряпней кинозаявок, надеясь, что они кому-то глянутся и мне за них дадут есть и пить, либо весь великий авторитет великих художников – липа. Передо мной молодой Рембрандт с Саскией на коленях, от которого я когда-то отходил в полуобмороке, а теперь стою и думаю: «И все? Да нет, неплохо сделано, мастеровито. Но какая-то тошнота, будто резинового ластика нажевался, и надо промыть рот». И только когда внесли самый большой ящик и, ободрав доски, открыли «Сикстинскую», до меня дошло – не могут ее внести из метели, за это убивать надо. Так что же это за монстры, которые выглядят хуже, чем честные репродукции?

И я ушел.

Я спросил режиссера. Для его фильма привезли эти картины. Он в буфете покупал пирожное и чай. Я спросил с надеждой:

– Вряд ли это «Дрезденка», а?

– Ну что вы, – сказал он, – это очень хорошие копии. Уважаемый сир, за очень хорошую копию рубля судят.

Я понимаю, сир, у рубля и у картины разные задачи, но гнусность фальшивых денег легко доказуема – она кража. А как доказать гнусность кражи таинственной гармонии в какой-нибудь копии, когда эту гармонию и в подлиннике мало кто видит? Если репродукция от картины отличается, как меню от обеда, то отличие копии от картины страшнее. По меню я воображаю обед. Я остаюсь голодный, но я воображаю обед, какой хочу, и у меня текут слюни. А копия – это страшно. Она отличается от картины как Одиллия от Одетты. Я влюбился в Одетту, а мне подсунули Одиллию, ведьму. Копия – это подмена. Адское дело.

Ох, ох, уж эти мне эстеты-гуманисты, – говорят. – О чем речь? Мало вам, что в картине все как живое, мало? Зажирели, вот что я вам скажу. Знаем вас, формалистов проклятых, модернистов недорезанных, вам подай картины, которые можно вверх ногами смотреть! А между тем, художники знают, что перевернутая вверх ногами картина, к сожалению и чаще всего, выглядит лучше – выявляет цветовую дисгармонию неперевернутой.

– Это у перевернутой цвет другой? Ну, тогда вы вообще – того, – и крутит пальцем у виска.

Ох!..

Чтобы разобраться во всех этих делах, надо запомнить только одно. Художники делятся не по школам, течениям, периодам, мастерству и даже не по таланту, это все, страшно сказать, не главное.

Художники делятся на два сорта, которые отличаются только одним признаком. Одни изображают свой мир, а другие хотят насобачиться изображать чужой. Спорят – выражает художник свое время или, может быть, нет, не выражает. Это все ерунда, сир. Всякий художник выражает свое время, даже неискренний.

Есть еще один крайне неудачный термин – «самовыражение». Термин скрежещущий, искусствоведческого происхождения, бесплодный, и в него надо вдумываться. Наплюнем. Художники отличаются только одним – одни изображают свой мир, другие пытаются – чужой. Все остальное – отсюда.

Кто изображает свой мир, может на холсте устроить непонятный вихрь красок, а может по фотографии изобразить голое небо и трубу на горизонте или избу, и будет видно – это его мир.

Все остальное – только трюки и страх, что не купят.

Я раньше думал, что Моцарт от Сальери отличался тем, что Моцарт гений, а Сальери – имитатор на математических костылях. Теперь я знаю, что это лишь сложные последствия простой и щемительной разницы. Моцарт изображал свой мир, а Сальери хотел насобачиться изображать чужой. Потому что Моцарт – бесстрашный человек, а Сальери – трус.

Каждый, кто изображает свой мир, – новатор, ломает ли он старые способы изображать или нет, сознательно ли он их ломает или по инстинкту – это все равно. Поэтому в искусстве новатор – это новатор навсегда. Все остальные изучают спрос. Я, зритель, – вахлак без знания терминов. И зачем мне свою голову подменять чужой? Я хочу прийти в мир художника и побыть в нем. Хорошо мне в нем – я останусь, нехорошо, колюче, непривычно – уйду, но есть шанс, что вернусь. А если мира нет вовсе, то висит предмет на стене, и искусствоведы обстреливают эту картину терминами, рикошетом в меня, и все мимо.

И Моцарту и Сальери платили. Но Сальери продался, а Моцарт – нет.

Художник не может изображать чужой мир. Или свой, или никакой. Но если мир есть – есть надежда и на отклик.

5

– Мы подъезжаем к нашему учебному центру, – сказал Леонид Владимирович. И женщина-парторг кивнула.

На ней было, если не ошибаюсь, платье светло-вишневого цвета. Она была молчаливая или просто не торопилась с оценками. Когда я сползал еще по ступенькам вагона, Андрей Иваныч представил меня тольяттинцам – это тот самый знаменитый Панфилов, из чего я понял, что меня тут абсолютно никто не знает. Галстук мой бодро отдувало куда-то в сторону степным ветром, а женщина в вишневом платье вежливо улыбнулась:

– Ну, товарищи!

После этого я старался на нее поглазеть. У нас, на Буцефаловке, конечно, все женщины были красавицы, но даже на их фоне она действительно была хороша.

Теперь она кивнула и куда-то пропала. А мы уже идем под какими-то сводами и вызываем некоторое любопытство. Или это я пропал? Дорогой дядя! Если бы не мать моего ребенка… Ах да, это из другого романа.

У меня давно уже все романы перепутались, и те, в которых я участвовал, и те, которые я писал, и я, конечно, от этого постоянно попадал впросак и клял себя за это, знаете – и меня кляли и даже велели опуститься на землю, пора уже. Но, знаете, почему-то не хочется. Знаете, я вам даже больше скажу, я подозреваю, что я-то как раз и живу на земле. Просто моя земля цветная, а меня постоянно призывают жить на черно-белой. Я не осуждаю, живите, кому нравится. Но беда в том, что и им не нравится, и сколько таких черно-белых графиков, кому и вспомнить нечего, кроме ненависти.

 
Что было, не забудется,
Что будет, то и сбудется,
Да и весна уж минула давно,
Но как же это вышло-то,
Что все шелками вышито
Судьбы моей простое полотно?
 

Ну, факт, мы входим в какую-то комнату учебного центра под эту песенку. Кто-то поставил мою старую пластинку. Одно время, дорогой дядя, ее так сильно пели, эту песенку про полустанок, что меня даже успели возненавидеть черно-белые графы, графики и графини. Но я был рад, что, по крайней мере, эту песенку здесь, в учебном центре ВАЗа, – знают.

 
Идет к труду привычная
Девчоночка фабричная.
Среди подруг скромна не по годам.
А подойди-ка с ласкою
Да загляни-ка в глазки ей,
Увидишь клад, какого не видал.
 

Ну что ж, дорогой дядя, я не возражаю, пусть знают, как я к ним на самом деле отношусь. Родные вы мои.

Потом нам объясняют, для чего существует учебный центр и как любой, который работает, может увеличить здесь свое образование. И книголюбы с книгой сидят, опустив глаза, и, видимо, стесняются. Еще бы! Приехали столичные штучки, и каждый может подарить книжку с автографом. И я тихо зверею, и мне хочется сказать им: «Ребятки, мы не столичные штучки, мы поэты. Столичные штучки работают „под Европочку“, а мы – специалисты по судьбе».

И я говорю кому-то, сидящему рядом:

– Чего это вы сидите, как на смотринах? А она мне отвечает:

– Чаю хотите? У вас совсем остыл.

Дорогой дядя, на конференции я почувствовал, что дико хочу курить, а курить в зале было нельзя, поэтому я договорился с Андреем Ивановичем, что он меня объявит первым, и потом я пойду покурю куда-нибудь.

Тогда я вышел на трибуну и сказал им примерно следующее:

– Нельзя понять, что сегодня происходит в мире, если не понять того, что происходит в семье, что происходит в каждом доме… Поле не делится на колосья – оно из них складывается. …Надо вспомнить, что и человечество не делится на людей – оно из них складывается. Мы живые… Что значит «бороться за мир»? Проголосовать на антивоенном митинге? Перечислить в Фонд мира часть зарплаты?

Одна простейшая мысль мало до кого доходит. Вот она: после того, как мы объявили, что первые не кинем, и призвали остальных объявить то же самое, – и нет проблемы, после этого всякие удивительные возражения выглядят грязно и увертливо. Потому что это основа основ, а все остальное – штучки. И все это видят, и потихоньку начинают ненавидеть платных штукарей, и понимать, что к чему, и дозревать. И что поэтому у нас, к счастью, нет задачи ложиться на рельсы, чтобы не проехала бомба, мы ее просто отменим при согласии остальных поступить так же, а надо быстрей становиться богатыми, потому что с богатой державой считаются даже те, кто ни с чем и ни с кем не считается.

Я помню зал амфитеатром, освещенный теплым светом, и как я стоял на кафедре, словно профессор, и старался говорить обыкновенными словами, потому что даже профессор на свидании с возлюбленной, видимо, старается не говорить терминами. Потому что термины может выучить кто угодно, а возлюбленная смотрит и думает – ну хорошо, я знаю, что у тебя хорошая память на термины, но ведь и у меня не хуже. А что ты скажешь мне лично?

Родные мои, вы думаете, что только вы меня разглядывали? Вы ошибаетесь, если так думали. Я вас тоже разглядывал – незнакомых мне мужчин и женщин, которые хотели понять, почему всемирная спекулянтская сволочь все время их пугает? И неужели эти барыги не понимают, что их прибыли, барыш, калым, бабки и башли ничего не стоят, если не будет всемирных нас, которые все и всемирно производят? И зачем Белому дому превращаться в Желтый?

6

Дорогой дядя!

Если автор погрозился, что знает нечто такое, что оно может подставить подножку концу света, то надо про это и писать, чтобы этот проклятый и малоуважаемый Апокалипсис кончился простой вонью.

От конца света ни моральные возмущения, ни проклятия не спасут, ни двести сортов колбасы, ни боевые охранения этих сортов.

Потому что бесполезно таранить тупик, если его с двух сторон таранят, а надо вспомнить, что этот тупик не абсолютный, а всего лишь исторический и сильно истерический. Но надо вспомнить, что у Истории в отличие от истерики есть одно свойство – она, смеясь, расстается со своим прошлым. А это и значит, отступить назад и, разбежавшись, эти тупики перепрыгнуть. Хоть в космос. Вечереет… Ох, как вечереет…

Потом женщина эта говорит, в вишневом платье, от которой глаз не оторвешь, но я стараюсь, чтоб это было незаметно. Я не курортник, даю вам честное слово. Я просто влюбчивый. Оказывается, она не местная, не из того городка, который был здесь до Тольятти, а теперь почти весь накрыт морем, по которому мы едем. Она с Украины и не знает, что здесь во время войны была расположена наша часть, и нас здесь держали, держали, держали, и ребята просились на фронт и изнывали от тоски, которая выше страха смерти, а ведь на фронте убивают, не так ли? И очень многие умирали от этой тоски и от этого мороза. И как меня и Толю вызвал к себе полковник, который устал от наших прошений, и спросил – почему мы ноем и отпрашиваемся, может быть, мы трусы? Так стоял вопрос. И мы заткнулись и терпели до конца. Толю потом искалечили в гоминьдановской тюрьме, но он вернулся, и у него теперь награды. Мне тоже потом дали орден Красной Звезды и медали. У всех по-разному сложилась жизнь. Полковник потом погиб.

– Я в войну был мальчишкой, а потом я стал летчиком-испытателем, и вот теперь поэт…

– А я войну помню плохо, я была еще маленькая, но я не могу забыть постоянный голод в нашей семье… Мой отец был конструктором знаменитого танка Т-34… – сказала пятая.

И села.

– Ира… – говорю. – У меня есть песня про танк Т-34, который стоит в чужом городе на высоком красивом постаменте… Ира, я даже не подозревал…

А я уже забыл, как эта песня начинается. Она написана очень давно. Я попытался несколько раз вспомнить слова, но не мог. Поэтому я сказал: «Прости…» И поцеловал ей руку. Но все-таки конец вспомнил. Там такие слова:

 
…И я на куклу не смог наступить
И потому – убит…
 
 
И занял я тихий свой престол
В весеннем шелесте трав,
Я застыл над городом, как Христос,
Смертию смерть поправ.
 
 
И я застыл, как застывший бой.
Кровенеют мои бока.
Теперь ты узнал меня – я ж – любовь,
Застывшая на века.
 

– Гоша, – сказала она и долго молчала, а потом говорит. – …Дай мне эти слова.

– Конечно… – говорю.

А меня уже колотун бьет. Потому что я тоже человек и не все могу вынести. И тут встает Ольга Андреевна, наша общая мать, и сестра, и товарищ, и организатор этой поездки – такая уверенная, улыбчивая и благополучная, и ласковая и начинает рассказывать, как она девочкой встречала Победу, и подходили пароходы по реке, и подъезжали эшелоны по рельсам, и возвращались оставшиеся люди с войны, и женщины кричали, и дети расхватывали отцов и, вцепившись в руки мужчин, льнули к этим рукам, и вели своих отцов по улицам, а к девочке Оле отец не приехал.

И тут все видят, что Ольга Андреевна давно уже плачет и не может говорить, и ей говорят, не надо, не надо, но она доканчивает.

И тогда она подошла к одному незнакомому, который все оглядывался по сторонам, и успела попросить его, пока к нему никто не подошел, чтобы он сказал всем, что он ее папа, и прошел с ней по улице. И тот согласился и прошел с ней по улице. Почему не исполнить такой пустяк, если ребенок просит, не правда ли?

– Не надо, не надо, – говорят ей. А я уже ничего не говорю.

Знаете, как мужики плачут – кряхтят, будто шкаф перетаскивают, но щеки мокрые. И вдруг Ольга Андреевна мне издалека говорит: «Гоша, не надо»… И я вдруг вспоминаю, на кого она похожа.

Она похожа на самое себя, потому что вытащила в страшную рулетку свой номер, только свой и ничей больше, и осталась самой собой, как та королева, которую ненавидел король за то, что народ ее любил. Потому что народу видней, кого любить. И когда такой король помирает от зубовного скрежета, потому что этот звук превышает возможности его же черепа, то Буцефаловка говорит: «А не лязгай!» Потому что для такой женщины, которая умеет быть самой собой, не имеет значения, чем заниматься в миру, – кормить ли поросенка и быть княгиней Гонолулой или крутить гайку на конвейере, – все равно она любого мужика освобождает и делает князем, и Атосом, графом де-ля-Фер. Эх, Ольга Андреевна, дайте и я скажу, и я рассказываю о том, что заканчиваю роман, где главная мысль такая: – одни считают, что лучше синицу в руки, чем журавля в небе. Другие думают, что, наоборот, лучше журавль в небе, чем синица в руках. И разные эти мнения спорят. Но дело в том, что без журавля в небе синица в руках дохнет… То есть без высокого мотива поведения все повседневные дела не только обессмысливаются, но и никнут, рассыпаются ко всем чертям. Потому что одно без другого не живет и даже может стать ужасом.

А потом мальчишка высокий из Тольятти, поэт, которого привел с собой Вацлав Жогин и ревниво следил, чтобы его не обижали приезжие, вдруг подскочил и сказал громко:

– Вот… Он прав… Вот.

И стал читать стихи, и видно было, что он поэт, который нащупывает, как выразить свой мир.

И там была одна строка…

И я встал, и перешел весь пароходный зал из конца в конец, и сел напротив. Я пересел к нему и сказал: «Парень, искусство – не жалобная книга…» – и заметил, что все стали подниматься и выходить на палубу подышать. Как мне объяснить парню, что искусство – это еще и искусство скрывать боль.

Я думал, что в шуме двигателя и радиомузыки он не расслышит, но он расслышал. И заспорил, заспорил.

Кто-то, видя, что мы спорим, захотел остановить парня, но он сказал равнодушно:

– Извините, я болен не вашей болезнью.

Нас оставалось только двое… «на безымянной высоте»…

– Посмотрите мне в глаза, – сказал мальчик. – Я хочу видеть ваш взгляд.

– Это трудно сделать…

– Почему, черт возьми?

– Левый глаз почти не видит совсем, а правый…

– Все!.. Все!..

– А правый видит на две трети.

– Все, – сказал он. – Все!

– Понимаешь, – говорю, – это не русская идея – помнить Беду. Русская идея – помнить Радость… На словах все как будто гладко: «надо помнить, чтобы не повторилось». А на деле – опускаются руки. Почему невероятны успехи России? А они невероятны… Потому что она говорит: кто старое помянет, тому глаз вон… И принимается за дело… Это не всепрощение, парень, и не равнодушие, это жажда расцвета, которому некогда оглядываться… Да, было, плохо было, страшно было, черт-те что было… но «было»… И не расчесывай мне душу, отойди… Некогда. Надо жить. И да здравствует наша победа…

– Кто может повернуть поэзию? – спросил он. И долго молчал. – Кто-то же должен это сделать… Может быть, вы?

– Откуда я знаю… – говорю. – Каждый мечтает… Но у тебя великолепная строка, запомни: «Мой город, как мальчик – высок и обидчив».

Вот какие чудеса может делать с нами женщина, которая знает, что вытащила свой номер, любой, но свой, и стала самой собой: «Дядя, можно ты будешь мой папа? И пройдем по улице…»

И тогда увеличивается число мудрецов с сердцами детей.

– Куда ж ты меня лечишь, сестричка? На смерть?

– На защиту, братец, на защиту Родины.

Ольга Андреевна, спасибо. Никогда не забуду. И Ваня Гусаров смотрел на меня с удивлением. Огромными, выразительными глазами. Ну что ж… пришла пора сказать о своей догадке…

7

Дорогой дядя!

Ох, и будет мне за это по всем мыслимым причинам, потому что опровергнуть это легче легкого. А можно даже не опровергать, а пожать плечами, как бывает, когда слышишь такое вранье, которое даже враньем не назовешь, а так, пустой звук, вроде яичная скорлупа лопнула.

Действительно, все это может быть и так, еще один мыльный пузырь. Постесняемся и забудем. О чем речь! А может быть и не так.

Но если это не так, то мы имеем дело с основой основ.

Потому что поиски утерянных культур и цивилизаций – это поиски следов утерянных ВОСХИЩЕНИИ. Так, слово сказано.

Чушь, правда? Особенно насчет этой маленькой поездки и такого длинного разговора по этому поводу… Не надо торопиться. Остыньте.

Ну вот, теперь аргументируйте, почему после всех гнусностей, которыми хвастается история человечества, и тех, которыми нас еще только пугают, дети все еще поют про зайчика – принесли его домой, оказался он живой.

Ну а если без метафор, без подтекстов, втупую, впрямую, то я догадался, что эта природная способность человека, и только человека – дологическая, довероисповедальная, долюбовная, доненавистническая, доморальная, доразумная – природная способность отдельного человека к восхищению есть основа основ всего вышеперечисленного или неупомянутого.

Что такое восхищение, я не знаю. Но больше всего оно похоже на внезапное осознание взаимодействия психики и нервов. Сложно, правда? Давайте скажем проще – внезапное осознание взаимодействия тела и души. Или еще проще – внезапное осознание связи вакуума и частиц. Или еще проще – внезапное осознание того, что ты живешь, что ты живой, а не машина, только посложней. Внезапное осознание жизни. Ну это уже совсем просто, не так ли?

Тогда, если я не ошибся, то основа основ – это Восхищение. А все остальные подробности, вроде культуры и цивилизации, – это то, что из этой природной человечьей способности вышло, из этого уголка.

В общем, мне в моей дурацкой и нелепой жизни было дано догадаться, что тот «сверхчеловек», о котором Ницше говорил, будто он находится «по ту сторону добра и зла», на самом деле находится не «по ту сторону добра и зла», а по эту.

Потому что как раз по ту сторону добра и зла люди теряют способность к восхищению, а по эту – обретают.

И тогда возникает новая культура, а прежняя исчезает.

8

Дорогой дядя!

Честь, месть – это все равно лесть тому, кто хочет тебе на шею сесть, а потом тебя же и съесть, то есть – жрецу. Жрецы ковбоев любят.

Сейчас принято Натали Гончарову из праха восстанавливать, потому что из-за нее, видите ли, погиб сам Пушкин. А разве ее оскорбляли? Ей же нравилось, что из-за нее мужики собачатся, это называется успех. Бедный Пушкин, декорацию берег.

Короче, из всех битв я признаю только защиту. Все остальное – престиж, кураж и антураж.

Ну, такое мое мнение. Извините.

И в искусстве у меня такие же воззрения. Я знаю, что они вульгарны. «Вульгарно» и «народно» – это одно и то же слово. Обычный перевод, но забытый. А сейчас мужчины-дамы скажут «вульгарно» и чувствуют себя эстетическими патрициями. В Риме был лозунг – «Хлеба и зрелищ». Считалось, что все это бескультурье – для народа, то есть вульгарно, патриции живут другим. Ну а чем жили патриции? Тем же самым. Разве что ели более дикую пищу – соловьиные языки, к примеру, или мозг живой обезьяны, иногда не брезговали человечиной. Ели даже того, кого считали богом. До сих пор едят и запивают кагором. Мой приятель даже блюдо предложил для этого меню – «Печень Прометея».

Что же оставляла в результате патрицианская культура? Тягу к космическому извращению. А вульгарная культура? Эсхила, Софокла, Еврипида, Сократа, Платона, Аристотеля. То есть тягу к космической гармонии. Вот и вся разница. Но она коренная. Коренная разница в предмете восхищения.

Сейчас и Шекспира признают, и Пушкина. Только забыли, что Шекспир писал не для патрициев в ложах, а для грузчиков из Лондонского порта в партере, а Пушкина все же убили не в подворотне, а по патрицианским правилам, среди бела дня, чисто вымытыми руками, и коготки были полированы, и такие чудные французские духи, а не «Тройной» одеколон, который алкаши не то пьют, не то на голову льют, подстригаясь. А?

Так.

Все подготовки кончились. Я приехал для личной встречи.

Действительно, когда-то же надо встретить тех, для кого ты старался. А я старался, даю вам слово.

Когда мы въехали на пасмурный, моросящий дождиком серобетонный, стеклянно-промытый, лаково-никелевый, слегка бензиновый заводской двор и, бодрясь, стали выходить и группироваться, ко мне подошел невысокий человек и спросил:

– Вы не возражаете, если мы с вами поедем в цех роботов?

– Да нисколько! – говорю.

Так. Это я сказал, это я открыл, это я растолковал, это я предусмотрел, на этом я стою твердо – что еще? Теперь посмотрим, как это все обстоит на деле.

Я сел на переднее сиденье и обернулся. На заднем сиденье расположились знакомая мне корреспондентка, полузнакомый светловолосый и незнакомая мне молодая женщина. Все они улыбались. Мне показалось, что с состраданием. Чего это вы? Похоже, что еще рановато.

– Роботы делаете? – светски спросил я.

Я видел, что никто не знает, как со мной держаться. Нормального экскурсанта они бы засыпали цифрами позаковыристей, но у меня такой вид, что все понимают – цифры от него отскакивают. Поэтому я весело стал им рассказывать, что даже биороботы не отменят работающих людей, потому что все можно сделать искусственно, кроме воображения, восхищения и желания. Я думал, им так надо, и хотел их подбодрить. Но они только ждали, когда мы, наконец, доедем, и улыбались. А я подумал: «Господи, еще неизвестно, как они поняли слова „воображение, восхищение и желание“? А вдруг как-нибудь неприлично? Все же в машине две миловидные женщины. Что я, курортник?»

Восхищение в отличие от всех остальных человечьих способностей – есть самая глубинная. И значит, прежде всего будем восхищаться самой этой способностью. Что это значит практически? Что значит восхищаться самой способностью восхищаться? Это значит восхищаться тем, что уже есть – и на белом свете, снаружи человека и внутри человека – то есть реальностью.

Не надо только вставать в позу, сир, и заранее оплакивать того, кто этому поверит. И метать что-нибудь громкое и пахнущее против «призыва удовлетворяться тем, что есть», против «остановки прогресса», против «тех жалких людишек, которые…» и так далее. Знаем, знаем, сир, сейчас все знают все слова. Не надо вставать в позу. Потому что и вы, и я, мы оба знаем, что и эта ваша поза – липа. Или, говоря научно, – туфта.

Потому что и вы, и я оба прекрасно знаем, что все равно, если человек восхищается, он восхищается тем, что уже есть. Мечтать и вздыхать он может о чем угодно, в том числе и о том, чего еще нет или уже прошло, а восхищаться – только тем, что есть. Вот так, сир. Можно ничем не восхищаться, можно это восхищение погубить, но восхищаться человек может только тем, что есть. Все. Надоело.

Нет, ну это мне нравится! Нет ни одного аргумента против, и все-таки вопят – как можно к этому призывать? Да вы соображаете? Ничего. Соображаю.

Можно восхищаться чем угодно – мыслью, цветком, авторучкой, куском мяса, картиной, корзиной, картонкой и маленькой собачонкой – любым багажом, бубликом, ангелами, гангстерами, печенью Прометея, Белокурой Бестией. То есть само восхищенье не предрешает того, что из этого выйдет. Но чтобы что-нибудь вышло, нужно, чтобы человек или человечество были чем-то восхищены. То есть как бы похищены добровольно. Многие дамы даже восхищаются, когда их похищают.

Когда ублюдок идет на немотивированное преступление или жестокость, то есть не с отчаяния, то это он восхитился своим секундным могуществом – тайным или явным. А больше ничем. Потому что, если бы он был абсолютно уверен, что с ним сделают то же самое – скажем, запустят в машину, которая выдавит ему глаз, или переломит колено, или станет отбивать ему почки в ритме «диско», то есть сделает с ним то же самое, что он сделал с кем-то, он был бы тихий, как зайчик, и призывал любить ближнего. Но он надеется, что его будут судить, если поймают, то есть причинят ему не то, что причинил он. Так что восхищенье еще ни о чем не говорит. Потому что важен сам предмет восхищенья. Но восхищенье нельзя и запрограммировать. Восхищенье – это внезапное состояние увлеченности – на секунду, или на жизнь, или на века.

Важно лишь, чтобы то, что мелькнуло перед человеком, было реальным, и чтобы оно оказалось лучше, чем то, на что он мог рассчитывать или надеялся.

Не удовлетворяться, а именно восхищаться тем, что есть. Потому что все равно так всегда происходит.

Речь не о том, что, мол, не надо сопротивляться, бороться, опровергать, искать новое, творить, наконец – это все остается, куда денешься! И всему этому человечество училось и учится с переменным успехом. Но вот что оно проглядело – если не восхищаться, то не только по-новому не заголосишь, но и по-старому будешь стесняться даже икать, и тогда – историческая хана и необыкновенно прогрессивные кранты. Значит, надо не терять саму эту способность восхищаться, потому что с нее все начинается. А если человек покушается на саму эту способность, то он должен о себе знать, что он гад, змий, враг рода человеческого, который расчищает дорогу тому окончательному кретину, который однажды захочет освободить человечество от самого человечества.

Мой мальчик, «И если сказать не умеешь „хрю-хрю“, визжи, не стесняйся, – У-и-и!». Главное – не потерять способность восхищаться.

Не стесняйся, что не умеешь свое или чужое «хрю-хрю». Увы, все равно тебе этого не избежать. И в твоей жизни будет достаточно свинства, которому ты будешь сопротивляться, как сможешь, но если не будет восхищенья, то вообще ничего не будет. Чем восхищаться – это совсем другой вопрос, и люди ищут на него ответ. Потому что восхищеньем немедленно кто-то пользуется. Но если потерять саму эту способность восхищаться, то ничего не будет – ни вопросов, ни ответов, потому что пропадет у тебя надежда на человеческую жизнь, так как ни бацилла, ни саранча, ни гад не восхищаются, но они очень хотят, чтобы и ты не восхищался.

Вот какая длинная философия у маленькой поездки на завод роботов.

И мы поднимаемся по лестнице мимо цеховых диаграмм и портретов, мимо женщин и мужчин в светлых халатах, которые поглядывают на нас нейтрально.

Я думал, будут показывать цех и роботов, но сказали, что надо выступать.

Ну что ж, потолкуем. Теперь я уже ничего не опасаюсь.

Предупредили: «Времени на встречу – полчаса. Цех роботов. Все по секундам».

9

Дорогой дядя!

Ну наконец-то! Состоялось!

Сейчас передали в программе «Время», что профессор Ферфлюхтешвайн заявил (цитирую): «У нас хватает ядерного оружия, чтобы устроить 600 000 Хиросим, или 2400 войн, равных второй мировой войне».

Я проверил. На второй мировой войне погибло 50 миллионов людей. 2400 умножим на 50 миллионов = 120 миллиардов покойников. А в Хиросиме сгорело 200 тысяч человек. 200 тысяч умножим на 600 тысяч Хиросим – тоже 120 миллиардов покойников. Все сходится. Но вот вопрос. Сейчас на земле 5 миллиардов жильцов. Откуда профессор возьмет остальные 115 для изготовления покойников?

Выхода нет. Надо быстрей плодиться. Иначе профессору Ферфлюхтешвайну – хана. Но вот беда. Даже 5 миллиардов созревших жильцов, то есть 2,5 миллиарда пар, упорным трудом могут произвести примерно лишь 20 миллиардов детей, способных быть убитыми. А где взять остальные 100 миллиардов детей для той же цели? Маркс называл такие дела «Профессорский кретинизм».

10

Дорогой дядя!

Чистая комната. Бесконечное бессолнечное небо в заводском окне. Стол накрыт зеленой тканью. Все же как-то волнуюсь.

– Покурить бы, – говорю. – Умираю.

Кто-то приносит хрустальную пепельницу. Я достаю «Беломор».

– Отдохните минут десять, – говорит женщина-организатор, – … пока соберутся.

Все время в этой поездке возникают незнакомые мне люди. Каждый что-то организует на своем этапе и участке. Ни имен не знаю, ни должностей. Но все это идет без суеты, негромко и приветливо. А при моей склонности расположиться и покалякать о том, о сем, им, наверно, приходится сдерживаться. Но я уже давно ничего больше не умею, кроме как залечь и писать, потом листы на пол, потом собирать и перепечатывать или, если зацепиться случаем за кого-то, то сесть, и курить, и калякать. Сидим. Калякаем.

– У меня только одна просьба, – говорю. – Пусть кто-нибудь о чем-нибудь спросит. Я на любой вопрос могу отвечать сутки. А докладчик я никакой.

В дверь кто-то заглядывает.

– Наши уже собрались, – говорит женщина-организатор.

– Ну, поехали… – говорю.

А сам вижу, у нее в руках моя книжка недавняя, с золотыми буквами, зелененькая. Ее делали в «Молодой гвардии» четыре замечательные женщины. Две из них – вели книжку, а меня не вели, и ноги мне не переставляли, и не учили ходить сначала левой, потом правой, и я никогда ни о чем их не умолял. Настоящие редакторы. Как говорится, «от бога». А две – терпели мою болтовню, – недавно узнал, что одна ушла на пенсию. Видимо, все же замучил, трепач несчастный. Кланяюсь им низко, в пояс, до земли. «До земли» – это, конечно, метафора, потому что я даже на школьной физзарядке до земли не дотягивался и вызывал презрение у гимнастов и даже некоторую зависть, поскольку, как ни странно, из-за этого ко мне хорошо относились гимнастки. Нина Сергеевна, Зоя Николаевна, Нина Петровна, Александра Васильевна, помните, как вы делали книжку, наполовину в стихах про Леонардо да Винчи, который брел по дороге через Хаос? Думаете, я забыл? (Дать сноски!)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю