355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Анчаров » Записки странствующего энтузиаста » Текст книги (страница 11)
Записки странствующего энтузиаста
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:26

Текст книги "Записки странствующего энтузиаста"


Автор книги: Михаил Анчаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

Последнее, что я смутно помню, было то, как мы с хозяином квартиры продавали его пустую книжную стенку от арабского гарнитура, из которой книги были проданы гораздо раньше мурло-парловой шубы моей жены, и как хозяина квартиры забрали в знакомое мне уже дачное отделение милиции за то, что он ходил по Подмосковью с криком, что он жаждет обновленья.

– Ну вот, – сказал уже знакомый мне милиционер. – Мы начинаем с вами встречаться все чаще и чаще. Интеллигенция. Все у вас с перебором.

И вот именно тут, дорогой дядя, именно в этот момент, я как сейчас помню, меня и озарило.

Мне пришло в голову, что клад мужа Кристаловны упакован именно в дачные броневые плиты.

Теперь, если я был прав, вопрос состоял в том – как? Каким образом этот провинциальный грабитель нужников упрятал в броневые плиты эти немыслимые тонны удивительного металла, за одну пылинку которого любой жрец отдаст душу – чужую, конечно, вместе с чужим, принадлежащим ей телом.

Была иллюзия, что образование воспитывает, а воспитание образовывает. И если теперь эта иллюзия рассеялась, то, значит, дело в чем-то ином. Если что-то неладно, ищи, кому это выгодно. Это «уголок».

Если идет бесконечный процесс превращения «Фреди» в золото, а золота во «Фреди», значит, человек кому-то крупно надоел.

А так как потусторонних сил до сих пор не обнаружено или, может быть, они пренебрежительно не хотят проявлять себя где-то вне человека, то выходит, что человек надоел самому себе.

Дорогой дядя, ты видел ихние интеллектуальные игры?

В то время как некоторые честолюбцы все еще хотят утопить друг друга по всем правилам шахмат или преферанса, уже есть другая игра, знаменитый кубик-рубик. Дорогой дядя, его крутят, чертыхаясь, образованные и воспитанные люди, и уже есть чемпионы и сумасшедшие.

Дорогой дядя, мне надоело. Я начинаю подозревать, что познание мира давно уже есть служанка, проститутка, трехрублевая баядерка, удовлетворяющая извращенные прихоти стареющей Фредиперерабатывающей промышленности.

И значит, второе тысячелетие нашей эры, потраченное на воспевание разума, зашло в тупик.

И надо искать «уголок», мимо которого сплюснутая груша бывшего земного шара все время проскакивает, вращаясь.

Но если это так, а это именно так, то дело уже не в познании, а в творчестве.

Когда кто-то хочет и не может иметь ребенка, то это не потому, что он недостаточно сознательный, а потому, что в его бытии скрыт дефект.

Дорогой дядя, я всегда предпочитал ставить цели в самом общем виде. Ну, например, – чтоб было хорошо, и другое в этом роде, и искать выход из положений, которые складывались по дороге к этой цели.

Как ни странно, дорогой дядя, это и есть творчество. Все остальное – гордыня выбора.

Им почему-то кажется, что творчество – это выбор из того, что уже есть. До них никак не дойдет, что творчество – это изготовление того, чего еще не было. Это и есть творчество. Дорогой дядя, у плохого живописца следующий мазок добавляет что-нибудь к предыдущим. А у хорошего – каждый мазок сотрясает весь колорит картины. То есть каждый мазок обманывает его же собственное ожидание. Это и есть творчество. Кстати, дорогой дядя, формула ожидания звучит так – когда ожидаешь, что что-нибудь пойдет так, выходит эдак, а когда ждешь, что пойдет эдак, то идет именно так, но вот, когда ничего не ждешь, то все равно как-нибудь пойдет.

Короче говоря, дорогой дядя, зная, где спрятан клад, я не мог его добыть, не отыскав способа удалить броневую упаковку. И я понял, что удалять ее надо тем же способом, каким ее явно наносили – электролитическим. Ведь не домну же строил муж Кристаловны! И я почуял какую-то тайну.

Я не рассказываю подробностей, но дело уперлось в самую простую вещь на свете – в тайну.

Для электролиза понадобилось бы такое количество энергии, что счета за свет возросли бы космически, и этого не замаскируешь.

– Кристаловна, – сказал я. – Вы знаете такое слово – электролиз?

– Еще бы, – ответила она. – Любимое занятие мужа. Три года я буквально погибала от кислой вони и постоянного бульканья.

– Видно, процесс шел очень бурно и отчаянно, – говорю. – Обычно электролиз – дело тихое.

– Этого я вам не могу сказать.

– Ну хорошо, – говорю. – Но электролиз требует электричества. У вас были гигантские счета.

Она посмотрела на меня презрительно.

– Это у вас были бы счета, – сказала она, – Мой муж добывал электричество бесплатно.

– Что-нибудь со счетчиком? – спрашиваю. – Или солнечные батареи?

– Господи! – сказала она изумленно. – При чем тут батареи, счетчик? Чтобы добыть энергию даром, надо отыскать человека, который согласен ее даром отдать.

– Кретина, что ли?

Она пожала плечами и сказала:

– Господи, конечно!

– А как мне его разыскать?

– Вам нужен двигатель этого кретина или сам кретин?

– А разве можно по отдельности? – спрашиваю.

– Где этот кретин, я не знаю, – сказала Кристаловна. – Но двигатель этого кретина стоит у вас под ногами, в подвале.

– Ну хоть фамилию-то вы его знаете? – спрашиваю.

– Кретина? А как же, – сказала она. – Сапожников. Павел Николаевич.

Как мне это в голову не пришло?! Экологический, практически вечный двигатель Сапожникова. По-моему, аммиак внутри вращающегося диска. И сопла. Я подумал: а чем черт не шутит?

Муж исчез, имущество ничейное. Пепел сапожниковского идиотизма стучал в мое сердце. По крайней мере, четверть клада принадлежит ему и обеспечит его по гроб жизни и до ушей. А у Сапожникова всегда можно будет запять. Я сказал давешнему милиционеру:

– Лёлик, на этот раз, кажется, от меня для государства будет толк. У меня только одно условие – когда закончится вся операция, позаботьтесь, чтобы дачу Кристаловны реставрировали. Потому что она виновата лишь в том, что содержала мужа на средства, вырученные от честной картошки.

– Какая картошка? – спросил лейтенант.

23

Дорогой дядя!

У нас на Буцефаловке считали, что богатство – это идея идиотская, так как поглотить все, что можно купить, не может никто. Значит, речь идет не о реальном поглощении, а о воображаемом.

К примеру, человек хочет быть монархом. Скука.

Построит монарх дворец в полторы тысячи комнат и сначала бегает по ним, как угорелый псих, в развевающейся горностаевой мантии, и разглядывает картины и лепные потолки, роняя тяжелую корону. Потом устроит десятка три мероприятий с танцами до упаду и кушаньями до несварения, а потом забьется в комнатку с постылой женой, купленной у соседнего монарха, и, поскуливая, заводит дневник: «Вчера был Кока. Он милый. Пора назначить его премьер-министром».

Старуха уезжает. Попрощаться хочет. Ралдугин мне позвонил. Ну, прихожу. Я ей говорю:

– Если что-то в мире неладно, ищи, кому это выгодно. Это и есть «уголок» Апокалипсиса. Без этого «уголка» все остальное – липа, болтовня о политике и генеральские амбиции. Все вранье. Никто давно нас не опасается – мы первые не кинем. Поэтому, если оружие не покупать – его не будут производить. Вот «уголок».

– Мадам, – говорю, – я никогда не мог понять, почему у вас говорят – военные расходы, военные расходы, конгресс утвердил военные расходы! Это же все брехня. Вот у тех, кого хотят убить, действительно – расходы. А у тех, кто хочет убить, – одни доходы.

Есть у вас еще любимое словцо – размещение. Тоже брехня. Ракеты не размещают, их продают. А размещают на них заказы.

И если коммивояжер – большой киноартист, то он разместит заказы и на подтяжки и на ракеты. Просто за ракету больше платят, и это кому-то выгодней. И все знают – кому. Но куда же смотрят лидеры совершенно свободной Европы, которые эти ракеты покупают? А туда же. Лучше купить ненужное, чем дать такой хорошей фирме, как «Гешефт-Махер-компани», лопнуть. Это было бы уже чревато.

Секты прячутся в горах, специалисты выражают тревогу, Ферфлюхтешвайн одевает свою Гертруду, Гешефт фюреры добросовестно скрежещут, «Гешефт-Махер-компани» гребет калым, коммивояжеры размещают заказы, а гуманисты придумывают термины. Все заняты своим делом. Так и живем с грохотом.

Но вот я прислушался, мадам, и слышу – наступает тишина. Это народы перестают хлопать ушами. А когда народы перестают хлопать ушами – ангелы содрогаются, а дьяволы ныряют в нужники.

Ангелы – это «вестники», порученцы – таков, извините, перевод, – существа с жесткой программой поведения, а черти – взбунтовавшиеся ангелы с антипрограммой, но тоже бесплодные, как и ангелы, – творить им не дано.

Но вся иерархия содрогается, если слышит глас божий – глас народа, просыпающегося творца Истории. Которая с хохотом расстается со своим прошлым. А старуха все молчит. Наверно, записывает сумочкой.

– Я ничего про Америку не знаю, – говорю. – Знаю только, что они говорят – хелло, бой! – и ноги на стол. И еще вертят на пальцах кольты. Я пробовал – не получалось. Все время ствол утыкался в большой палец. Надо специально учиться, а зачем?

– Вы это уже говорили… – сказала старуха. – Вы не знаете о нас ни фига. А я думаю, чем бы ее прожечь, непромокаемую.

– Ралдугин, – говорю, – расскажи ей про открытый тобой феномен России.

– Феномен? – спрашивает старуха. – Какой феномен?

– Он открыл, что Россия дважды, с разбегу, проскакивала через очередную формацию.

– Ну, расскажите, Ралдугин, расскажите, – закивала старуха.

– В чем феномен России? – спросил Джеймс и сам ответил: – В том, что она дважды с разбегу перескакивала через формацию. Когда всюду феодализм был уже в расцвете, в России все еще был даже не прежний ушедший рабовладельческий строй, а совсем предыдущий – родовой. И Россия, сменой веры, из родового, перескочив рабовладельческий, с разбегу влетела в феодальную формацию. То же самое случилось и в революцию. – Она перескочила через капитализм сразу в социалистическую революцию.

– А в чем феномен Америки? – спросила старуха.

– Америки он не изучал, – сказал я. – Он из историков ушел в завстоловые. Старуха захохотала. Остальные – нет. Старуха знала все слова.

– Вы тоже индивидуалисты, как все люди, – сказала старуха. – Но вы индивидуалисты шепотом, а мы индивидуалисты во весь голос… Вы индивидуалисты-накопители, а мы индивидуалисты-предприниматели.

– Мадам, – говорю, – мы накопители общего имущества, общего.

– Но это противоестественно! – сказала она.

– У вас есть аргументы?

– Да, – сказала старуха. – Я этого не хочу… А я такая, как все.

– Не все такие! – закричал Ралдугин. – Не все!

– Погоди, Ралдугин, – говорю. – Ты становишься жалким… Мадам, а что бы вы сделали, если бы вам принадлежало все имущество? Ну, буквально все… Ну, вообще все!.. Что бы вы с ним стали делать?.. Не миллионы и миллиарды, и даже не квинтиллионы, а вообще все…

– Вот тогда я об этом подумаю.

– Нет, – говорю, – придется гораздо раньше… Если на Земле останетесь не вы одна, придется делиться с остальными… Однако речь о том, что вы будете делать, если на Земле вы одна, а все остальные – работающие машины, которые вас содержат? Я вам отвечу. Вы будете метаться по Земле, заглядывая в опустевшие театральные столовые… То есть делать то же, что и сейчас… Ралдугин, закрывай, да мы пойдем… Ключи оставь ей.

– Меня арестуют… – испуганно говорит она.

– Кто? – говорю. – На Земле же никого лет.

– Вы это всерьез? – спрашивает она.

– Пошли, Ралдугин, – говорю. – Пусть предпринимает что хочет.

– Вы хотите свести меня с ума?

– Это никому не будет заметно, – говорю. – Вы на Земле одна. Тогда старуха заплакала и говорит:

– Я хочу домой…

– Не может быть! – говорю. – Я тоже.

Наутро она уехала, оставив Ралдугину фотоаппарат, который он тут же продал. Зачем? Он бы ответить не смог. А жаль. Аппарат был хороший. В нем жизнь отпечатывалась сама и сама проявлялась.

24

Дорогой дядя!

Мои золотые приключения остановились, и сюжет превратился в приключения как бы духа.

Но это не моя вина. Я бы описывал, если бы дело сдвинулось с мертвой точки. Но описывать нечего. Никто не поверил в золотые стены на даче Кристаловны, меня не то высмеяли, не то сочли за пустякового человека и вруна. И золотая дача так и стоит, никем не обследованная. Но слухи все же пошли.

И, главное, никто ничего не предпринимал. Ситуация была странная, если не сказать больше. Ну и хрен с ней.

Золото – не моя проблема, а также – входящая, исходящая, запросы, ответы, в ответ на ваше циркулярное письмо за номером, отто, нетто, брутто, тара, усушка, провес, недолив, принято живым весом, о чем сообщим вам, акт прилагаем и прочая пересортица. Мы переезжали от Кристаловны в городские условия – будущий ребеночек, согласитесь, не мог жить в комнате без окон, где белый свет он видел бы лишь на потолке.

– Все-таки вы, ученые люди, оторваны от жизни, – сказала Кристаловна. – Вы работаете в Академии наук, а не можете повлиять на климат.

– Погода – не моя специальность. – Ею занимается Виктор Громобоев.

– Он тоже антинаучный аферист?

– Ну что вы… – осторожно сказал я. – Он считает, что если человек хочет чему-нибудь научиться – пусть учится. Но он считает, что есть вещи и поважней науки. Жизнь, например.

– А вы?

– И я так считаю.

– Чем же вы от него отличаетесь? Пришлось ей сказать.

– Я художник, – говорю. – По натуре художник, и по многочисленным профессиям. А наука, если отбросить ее комплименты в наш адрес, считает художников аферистами. Мы с матерью моего ребенка уже сняли комнату – светлую, с облаками в окне, где ответственный съемщик был суровый разведенный человек с лакедемоно-цистито-хондрозом мочевого пузыря.

Кристаловна, которая дала нам его адрес, рассказала его печальную историю. Он долго жил холостяком и платил налог за бездетность. Он перестал платить, когда ему стукнуло пятьдесят и он по закону имел право быть импотентом. Но тут он женился на молодой женщине, которая пока не расписалась с ним, имела право не платить налога за бездетность. А как только вышла замуж – перестала иметь это право, так как закон ожидал от нее детей. И получился конфуз. От кого она могла иметь детей, если муж по закону имел право их не иметь? На панель ей было идти, что ли? А иначе – плати налог. Возбужденный несправедливостью, муж пытался бороться и даже достал справку об импотенции. Но из-за этой справки жена с ним развелась и снова перестала платить налог за бездетность.

Но после развода муж, борец за справедливость, напился, упал и сломал ногу, и лежал дома в гипсе, и его спасали соседи.

– А при чем тут болезнь мочевого пузыря? – спрашиваю.

– А при том, что туалет в квартире очень невелик, – отвечала Кристаловна. – И чтобы сесть на сиденье с вытянутой вперед ногой в гипсе, надо открыть дверь в коридор.

Ответственный съемщик стеснялся соседей по квартире и дожидался ночи. И вот результат – острый лакедемоно-цистито-хондроз мочевого пузыря. Весь этот рассказ доносился к нам с огорода, где Кристаловна насаждала картофель. Потом она выпрямилась, приложила прямую ладонь к бровям и стала похожа на скульптуру пограничника без собаки. – А почему наука считает вас аферистом? – спросила она меня.

– Ну, как же! – говорю. – В науке главное – метод. Так, по крайней мере, она говорит. Раньше, правда, было иначе.

– А как?

– Главное были результаты. Земное тяготение Ньютона, Коперниково – Земля вращается. Но теперь главное – метод. Что такое метод, я, по правде, знаю неточно, неуверенно как-то. Но, похоже, что метод – это то, чем наука занимается, а то, чем она не занимается, то и не метод. Но, впрочем, это меня не касается. Главное же, что нас сейчас интересует…

– Мне уже неинтересно, – сказала Кристаловна. – Мне некогда.

– Это ничего, – говорю. – Потерпите.

– А картошка?

– Картошка растет, – говорю. – Так вот. Насчет науки – не мое дело. Но в искусстве любой четкий метод, на котором настаивают, – липа.

– Неужели?

– Представьте себе, – говорю. – Как только художник пишет по методу, он теряет то, ради чего пишет.

– Что именно?

– Себя, – говорю. – А писать без метода и значит быть аферистом. Поэтому для науки мы, художники, – затянувшееся недоразумение. И она надеется создать нам такой метод, из которого мы уже не вывернемся.

Ах, как я хотел быть художником!

Любил запах краски, любил перемазанные лапы мастеров, любил. Но целый ряд открытий охладил мою пылкость. Сначала меня обучали методу. Но поскольку методов оказалось ровно столько, сколько преподавателей, я решил подождать, пока они между собой сговорятся.

Но тут, слава богу, кошмар обучения кончился. И, наконец, я сделал последнее открытие. Я обнаружил, что любую картину, даже самую великую, даже ту, которая писалась годами, зритель разглядывал максимум две минуты. И шел дальше. Некоторые потом возвращались еще разок, ну два, ну три. А большинство говорили – я уже видал. Я говорил:

– «Боярыня Морозова» – это целый мир. Это философия. После этой картины жить надо по-другому.

– Да-аа, конечно… как же… помню, – отвечали. – А правда, что у Сурикова была жена француженка?.. А как вы относитесь к Антуану де Сент-Экзюпери? А вы были на вернисаже Тютькина-Эклер-Мануйленко?

И я стал умный-умный.

И так длилось до тех пор, пока я не заметил, что как только я пишу картину, которую я заранее вообразил, то картина не получается, и я несчастлив. А как только я пишу картину, весь смысл и колорит которой сотрясается от каждого удара кисти, то у меня выходила картина, о которой я и не мечтал, и я был счастлив. И во время работы, и по окончании ее. И я понял суть слова «живопись». И я понял слова Пикассо – «я не ищу, я нахожу». И я понял, что это – как жизнь.

И только не понял – как это знание приложить к жизни.

И мы переехали в Москву.

Дорогой дядя, Москва очень большой город.

Ах да, я уже писал об этом.

25

Дорогой дядя!

Я хотел было это повествование вести от третьего лица, а потом подумал – ладно уж, чего темнить. А вот еще хорошее имя Кристобаль.

– Кристобаль, – сказала мать моего ребенка, – шел бы ты куда-нибудь, Кристобаль, а?

– Зови меня просто Гоша, – говорю. – А куда мне надо идти?

– Нету у меня сегодня обеда, – сказала она. – Для сыночка в животе есть, а для нас с тобой не успела. Сам поешь и мне прихвати.

– А что ты собираешься делать?

– Я борюсь за мир, ты же знаешь.

К этому времени, не дождавшись, когда мы получим четверть золотых стен Кристаловны, мы поднатужились, назанимали и вступили в кооператив работников Истории разных искусств. И переехали в гигантскую двухкомнатную квартиру – 32 метра полезной площади и кухня 7 метров. Что же касается потолка, то до него вообще, даже стоя на цыпочках, было рукой не достать.

Позади осталась дача Кристаловны, коммунальная квартира с борцом за импотенцию, и перед нами открывались необъятные 32 метра полезных просторов, которые мы будем чем-нибудь заполнять.

Мы бодро смотрели в будущее, где нас ожидали останавливающиеся лифты, тараканы из мусоропровода и молодецкие отключения воды по разным поводам. Сантехник Тюрин сказал:

– Хотите, чтобы унитаз работал и не засорялся? Мы хотели.

– Трубы новые, с заусенцами, ничем пока еще не обмазанные, – сказал он уверенно, – спичка прилипла или окурок, и начнет обрастать и засариваться. Вот мой добрый совет из опыта жизни… Вылейте в унитаз шесть баночек майонеза.

– Почему шесть? – спросила мать моего ребенка.

Может быть, мы бы и поступили, как он велел, но это была полоса, когда в магазинах пропал майонез, и все за ним гонялись. Наверное, Тюрин не только нам дал совет из опыта жизни.

Но, главное, что жилье есть. Молочка для моего сыночка явно будет вдоволь, а малокалорийная пища обеспечивала нам известную стройность наших фигур. У нас был двуспальный матрац на четырех кирпичах, детская кроватка, подаренная нам инженером, который обучал иностранцев вождению автомобиля, и вестибюльный фонарь екатерининских времен, купленный на Старом Арбате в антикварном магазине как раз перед тем, как его закрыли за финансовые аферы. Цепь от фонаря хранилась отдельно под матрацем, потому что с цепью фонарь доставал до полу, а без цепи об него всего лишь бились головами.

Еще был журнальный столик, на который укладывалась дверь, купленная в этом же доме за 40 рублей. Дверь была хорошо фанерованная и служила обеденным и письменным столом, где довольно часто мы обедали и где мать моего ребенка писала свою диссертацию исторического содержания под названием «Владимир Киевский и Перун», тему для которой предложил я. Окна были огромные, и в них всегда было видно небо. А когда открывали вертикальную фрамугу, то в квартире раздавался голос из мегафона: «Гражданин, соблюдайте правила перехода!» Вначале мы вздрагивали, а потом привыкли, как к родному. Если бы я не пошел за едой и не сделал крюк в Академию, ничто бы не сдвинулось с места.

Дорогой дядя!

Снова било солнце, когда я шел по коридору Академии.

Так уж сложилась моя жизнь, что в науке, описанной в книжках, я сталкивался с интересными людьми, а в научной жизни я с ними почти не сталкивался. Они мне казались какими-то замороченными, что ли. Я, правда, не сталкивался с академиками, меня дальше кандидатов не пускали. Но у меня впечатление, что и их тоже не пускали. Поэтому я пишу только о кандидатах, а Олимпа не касаюсь. Потому что благостного дождя, тем более, золотого, я не жду. Я не красавица Даная, тем более, голая, я – скромно и безвкусно одетый мужчина, и молнии с Олимпа мне ни к чему. Еще и еще подчеркиваю – речь о кандидатах. Локально.

Они теперь делали великое дело. Они, наконец, объединяли людей здравого смысла. Но, дорогой дядя, мне казалось, что одного здравого смысла против Апокалипсиса было уже мало. Против стихии нужна была стихия. Против злобы – только хохот. Хватит! Наплакались.

Но может ли человек в страхе, в ненависти хохотать? Может. Человек все может. Популярность моя к тому времени возросла, правда, не так, как мне мечталось. Я к этому времени почти закончил поэму, которая начиналась так:

 
«Прости меня, ученый мир,
За то, что ты мне стал не мил.
И я прощу ученый мир
За то, что он мне стал не мил».
 

А кончалась:

 
«Грузовики промчались мимо,
Лениво хлопнули борта,
И вновь судьба невычислима,
И вновь не видно ни черта».
 

Фактически поэма была готова, я только не знал, чем заполнить середину. Я прочел поэму кандидатам, но она не произвела впечатления.

– Бессодержательно, – сказали мне, – и так далее. Но я не согласился:

– Вы путаете содержание и содержимое. Содержимое в бутылке, а содержание – в каждом слове.

Они сказали:

– Слово – это знак. Его структура и так далее. Я говорю:

– Слово – не знак, а концентрат опыта. Каждая буква – это остаток другого слова. Буква А – это остаток от «алеф», бык, и так далее.

– Опять вы со своими выдумками.

– Я на них живу, – говорю, – как и вы.

– Мы заняты реальной жизнью… Наука в век научно-технического прогресса и так далее.

– Погодите, – говорю. – А зачем она, наука? В самом общем виде? Они разозлились и сказали:

– Люди хотят счастья! Но для этого его нужно хотя бы научно определить!

– Уже сделано, – говорю. – В словаре у Даля. Народный опыт утверждает: «Счастье – это желанная неожиданность». Понимаете? Неожиданность. Значит, заранее неопределимое, оно приходит, откуда и не ждешь. Счастье – это подарок, это сюрприз.

– Опять вы со своими выдумками. Разговор пошел по кругу, и я сказал:

– Давайте перенесем разговор. Вы не готовы.

– Вы не готовы.

– Нет, вы.

И я снова шел ловить нужных собеседников.

Мне казалось, в целом они дозрели. Апокалипсис все же! Но они не хотели, чтобы на них сваливалась неожиданность, даже желанная, если она не из той программы, которая заправлена в их компьютеры.

Нужные мне люди всегда уклонялись, и я ловил их в коридорах, в буфетах, на вечерах отдыха, за 10 минут до симпозиума и в других местах. Дело стоило того. Не до самолюбия.

И теперь я нашел их перед дверью конференц-зала. Они торопились.

– Все же как вы относитесь к хохоту? – спросил я.

– Знаете… Сейчас не до хохота…

Я опять десять минут растолковывал свою идею. Меня не прерывали.

– Что вы предлагаете? Политические карикатуры?

– А они смешные? – спрашиваю. Промолчали.

– Они злят противника, а надо, чтоб над ним смеялись не только наши сторонники, а все.

– У нас симпозиум, – мягко напомнили мне.

Я вытащил фотографию греческой вазы. На ней было, как мускулистый древний грек блюет. И надпись – «Последствия симпозия». Лингвист перевел. Остальные заржали, но опомнились.

– Неубедительно, – сказали они, – есть темы, над которыми не посмеешься.

– Например?

– Например, смерть.

Тогда я рассказал им древнюю буцефаловскую байку, как одна старуха рассказывает другой о смерти своего мужа:

– Тяжело помирал-то? – спрашивает соседка.

– Легко, Петровна… Лежал на диване тихий, светлый… Потом дро-о-о-бненько так пукнул – и умер.

На этот раз они взяли себя в руки и не дрогнули. Но байку записали. Потом один сказал:

– Смех – это обоюдоострое оружие…

– Бомба тоже, – говорю. – Однако она у нас есть.

– Но мы предлагаем отказаться от нее.

– Кому? Барыгам? – говорю. – Она чересчур доходная… Уговорами не возьмешь. Я же не зову отменять ваши методы, я предлагаю к ним добавить свои. Против Апокалипсиса все способы хороши… А хохот – это внезапное избавление от престижа.

Этого они, увы, боялись больше всего. Больше жен и больше смерти. Теоретической, конечно.

Они хмуро переглянулись.

– Конкретно, что вы предлагаете?

– Я предлагаю, – говорю, – спасти мир хохотом.

На меня смотрели скучно и пристально. Потом сказали:

– Извините… У нас симпозиум. И я ушел.

Я разозлился. Нет, это мне нравится! Им не всякое спасение годится! Какие гурманы! Номер не прошел. Моя универсальная дурацкая идея ни у кого из них не укладывалась. В перерыве заседания они меня разыскали…

– И юмор у вас грязный…

– Он не грязный, – говорю. – Он детский, поросячий. Смерть из-за золота еще грязней, тем более, всеобщая. Главное, найти «уголок» проблемы.

– А в чем вы его видите?

– Тысячелетняя машина драмы ломается. Уже пора над ней смеяться.

А сам думаю: чегой-то они такие добренькие, слушают меня… И мне рассказали: кто-то предложил заседающим работать активнее – иначе наш симпозиум превратится в древнегреческий. И рассказал про вазу с надписью. Пришлось сделать перерыв. Моя универсально-дурацкая идея начала свой путь.

26

Дорогой дядя!

Когда еще мы жили на Буцефаловке, кинофабрика утвердила и снимала фильм «Мама, зачем я это сделала?» про аборты, которые в то время были запрещены. Время шло. И фильм показали по телевизору как раз за день до выхода закона, разрешающего аборты. И нет ни фильма, ни его конфликта. Лопнуло. Буцефаловка хохотала. Ралдугин взял имя Джеймс. И я тогда понял, почему мне уже давно не нравятся проблемные фильмы – их конфликт можно отменить постановлением. Почему до сих пор интересно смотреть Гамлета? Ведь по нынешним законам все участники его конфликта – уголовники. Потому что вообще суть драмы – не в конфликте, а в его причине.

Конфликт – это то, что снаружи торчит, на виду, – борьба людей друг с другом. А причина всего одна – машина, которую они сами создали, потому что ничего другого не изобрели. Поэтому любая фабула легко может быть повернута и в трагедию и в комедию. Как фильм «Мама, зачем я это сделала?» про аборты. Потому что позади конфликта всегда не проблема, а свобода. Потому что троллейбус переполнен, и люди ищут, как быть.

Всем давно уже плевать на проблему принцев, а на Гамлета не плевать. Почему? Потому что он ищет свободу как может и, не придумав ничего нового, гибнет. А потом приходит Фортинбрас, смотрит на гору трупов и думает, как быть? И тоже ничего не придумывает.

Такая простая идея была высказана две тысячи лет назад – любите друг друга, и все уладится. Но вот почему-то не любится, и морская пехота ждет Апокалипсиса. Если дело зашло так далеко, что вопрос «Быть или не быть?» решают на уровне кнопки, у которой, как выяснилось, сидит даже не мартышка, а наркоман, то пора пересмотреть отношение к трагедии.

Мне кажется, дорогой дядя, что трагедия, как жанр пьесы, уже ничему не учит. Ну, хорошо, персонажей жалко. А как быть?

Сострадать? А как глубоко? Поплакать и разойтись? Так ведь жрецу это и надо. Но когда раздается хохот, жрецы содрогаются.

В детском театре отменили спектакль «Ромео и Джульетта», потому что, когда Джульетта, проснувшись в склепе, находит пустой флакон от яда и говорит мертвому Ромео: «Жадный какой, мне не оставил…» – в зале – хохот. Дети слышат «не оставил» и вспоминают только про алкашей.

Я раньше тоже возмущался – это Шекспир! Тупицы! А теперь понимаю – дети правы. Машина шекспировская устарела, и история, смеясь, с ней расстается. Не Шекспир устарел, а машина тех времен. Я мальчика спросил:

– Разве тебе не жалко Ромео и Джульетту?

– Сначала жалко, а потом нет.

– Почему?

– А разве они не могли удрать в другой город? Поступили бы на работу.

Как я ему объясню, что для этого они должны были бросить наследственное имущество? Черта с два они его бросят.

– Работа была позором, – говорю. Он не поверил.

27

Дорогой дядя!

Я помню, когда я давным-давно поступил в концептуальный театр консультантом по судьбе, то первое, что мне сказал режиссер театра, – актеры ему не нужны, а пьесу он может рассказать и сам, сидя на стуле перед зрителем, на авансцене. Под музыку. И чтоб я не зарывался и поддакивал. Поскольку жизнь есть жизнь, и моей судьбой теперь является он сам.

Начал служить.

И в первый же день, дорогой дядя, случилось приключение.

Я пришел на репетицию, где актеры учились любить по команде – встать, сесть, испытать пароксизм, вспомнить тенденцию, вспомнить концепцию – и раздавались возгласы заведующего физзарядкой: «В этом месте вспомните историю… вспомните происхождение… вспомните пейзаж… вспомните папу… вспомните маму… Искренней! Искренней! До конца! До последней березки! Так… хорошо… Теперь то же самое – лежа, широко распахнув глаза!..»

Актеры тихо вспоминали маму и, искренне глядя на бродившего тут же автора, обещали ему распахнутыми глазами дружбу до гроба. Они уже мысленно видели его там, в гробу, в тапочках ярко-белого цвета.

Потом пришел режиссер. Все отменил в грубой форме и показал, как играть.

И все стали играть, как он, поглядывая на часы и показывая мастерство.

А когда репетиция кончилась, и все ушли к Ралдугину обсуждать премиальные, режиссер сказал тоскливо:

– Нет актеров… С кем работать? Не умеют любить… Ни партнера, ни меня… ни автора, ни пьесу… Ни тенденцию, ни предлагаемые обстоятельства…

– А зрителя? – спрашиваю.

Но он меня прекратил, поскольку он, как и все, любил только свои предлагаемые обстоятельства, и если я не уймусь, то обещал меня даже отменить.

А помреж тут же вычеркнула меня из списков на праздничные заказы и путевку.

Но он не учел, что Джеймса я знаю еще с Буцефаловки, и пару-другую фрутазонов он мне всегда подкинет, а путевки я даю себе сам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю