355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Демиденко » Девочка из детства. Хао Мэй-Мэй » Текст книги (страница 5)
Девочка из детства. Хао Мэй-Мэй
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 10:38

Текст книги "Девочка из детства. Хао Мэй-Мэй"


Автор книги: Михаил Демиденко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

– При данном сложившемся положении вещей, – туманно откровенничал Петр Михайлович, – отдельный индивидуй должен в силу сил не подчиняться грубой силе, которая хотя и послана богом, тем не менее люди должны верить, что это будет не бесконечно. В грозу все наружу выходит.

Старого вагоновожатого не взяли под белые ручки и не свели на старое место работы, потому что в городской управе затерялся его адрес. Дело в том, что перед самым началом войны трампарк построил дом. Меньшикову как передовику, как ветерану городского транспорта выделили квартиру. Тетя Луша, его жена, так описала квартиру:

– Ничего не скажешь, дом каменный, три этажа. Неудобства были: курей держать нельзя – негде, тем более боровка. Но погреб был. Общий. Капусту квасили на зиму, яблоки мочили, солили огурцы и гарбузы, мариновал и вишню, терновник… Ну, значит, пришли немцы, приехал офицер, оглядел дом, крикнул по-своему, солдаты нас, как котят, выкинули. Что успели схватить, то схватили. И никуда не пойдешь, не пожалишься. «Ком! Ком!» – кричат, что значит по-ихнему: «Идите к чертям собачьим!» Даже патефон конфисковали. Новый. Ни разу пружина не лопалась. Михайлыч мой в комендатуру побежал. Показал квиток, что немецкий офицер сунул. Кто-то подсказал, что ваша квартира освободилась. Ну, дали еще квиток, вот и живем. Ты не бойся, выгонят их, мы к себе вернемся, ты тут будешь жить. Куда деваться-то, не по своей воле в чужой дом влезли. Была бы доля, но есть неволя. Пришли – стекла битые, все унесли, кроме пустого сундука, стола и кровати ничего не осталось. У нас мебель была… Да и квартира не сравнишь с вашей– балкон, уборная прямо в доме, паровое отопление, гардероб… Капусту квасили, яблоки на зиму мочили, огурцы и гарбузы солили…

Видно, при той неразберихе, которая была при оккупации, новые хозяева не нашли адреса известного вагоновожатого. Работать он устроился в товариществе «Искра». По сей день помню объявление:

ТОВАРИЩЕСТВО «ИСКРА»

ПРОИЗВОДИТ ВЫРАБОТКУ ЦЕРКОВНЫХ СВЕЧЕЙ И ПОКУПАЕТ ВОСК

от учреждений и частных лиц в неограниченном количестве за наличный расчет, а также покупает парафин для хозяйственных свечей.

Ул. Крайнева, 54 (со двора), тел. 1-10-531

Людей, которые работали на церковь, связанных с культом, не трогали. Оккупационные власти поощряли религию. Сохранилось и такое объявление:

РЕМОНТНО-СТРОИТЕЛЬНАЯ ТЕХНИЧЕСКАЯ КОНТОРА № 1 в гор. КИСЛОВОДСКЕ

доводит до сведения ЦЕРКОВНЫХ УПРАВЛЕНИЙ различных населенных пунктов, что она берет СОСТАВЛЕНИЕ ПРОЕКТОВ ЦЕРКВЕЙ и производство работ по постройке их. Имеются опытные специалисты.

Обращаться по адресу: г. Кисловодск, проспект Адольфа Гитлера, д. 14 (бывш. помещение Карачаевской сберкассы). Правление.

Что там говорить о разных товариществах по производству свечей… Первого сентября, в день начала учебного года, в школе № 9 было богослужение… Но не буду забегать вперед.

Основным средством существования Петра Михайловича были замки. Жили мы у самой толкучки. Она разрослась до немыслимых размеров, подмяла и пустырь, на котором продолжал белеть камень, свезенный на строительство нового базара. В обороте были советские деньги, оккупационные марки и марки райхсбанка, но этих марок лично через мои руки прошло мало. Они ценились высоко и были, собственно, единственными денежными знаками, обеспечивающимися имперским банком. Оккупационные ценились даже ниже советских, потому что их было много; видно, их печатали немецкие власти непрерывно. Твердой валютой были реальные вещи, спрос на которые был постоянен, например пол-литра водки, буханка хлеба, литр молока или замок… Спрос на замки был большой и постоянный. Петр Михайлович скупал старые, поломанные, дома чистил, промывал в керосине, чинил. Торговали ими на рынке тетя Луша и Танька, дочка тети Луши от первого брака. Тетя Луша была тихой и в то же время весьма едкой на язычок женщиной. Мужа она уважала – была благодарна, что взял ее с девочкой и сыном и ни разу за совместную жизнь не попрекнул чужими детьми. Сын ее, Федька, даже называл Петра Михайловича отцом. Он его назвал батькой в последнем письме с фронта. Тетя Луша с просветленным лицом доставала письмо из шкатулки с нитками и давала всем читать; естественно, это происходило, когда мужа дома не было.

«Дорогой батя Петр Михайлович, – писал ее сын, – тебе низко кланяюсь. Сделал ты мне много хорошего, и поэтому я тебя батькой считаю…» Дальше шли рассуждения о жизни и т. д.

– Где он теперь? – вздыхала по сыну тетя Луша. – Быстрее бы нас с неволи вызволил.

И она затихала, точно прислушивалась – не слышно ли голоса ее сына.

С дочкой у нее были весьма сложные отношения, вначале я даже подумал, что мать ненавидит Татьяну.

– Ходит брюхатая, – ворчала мать, когда муж уходил по делам. – Арбуз проглотила…

Дочка молчала, украдкой вытирала глаза.

У Татьяны был жених – раненый. От него она и нагуляла ребенка. Зарегистрироваться они не успели. Когда налетел немец, жених пропал. То ли ушел, то ли погиб… Он уже выздоравливал, а при той спешной эвакуации, которая была, на машины брали лишь тяжелораненых, а легкораненые, тем более выздоравливающие пошли своим ходом. Но ушли немногие, дороги перехватили немецкие мотоциклисты. Население, которое шло вместе с нашими войсками и потом вернулось, рассказывало, что раненых стреляли без жалости, а выздоравливающих загнали за проволоку, где не было воды, не то что хлеба.

Я знал, что такое два товарных вагона, прицепленных в конец состава со скотом.

Татьяна ждала жениха, надеялась, что он остался жив, вернется. Мать ее надежд не разделяла, хоть и упрекала скорее от отчаяния.

– Эх, дура девка, – ворчала она. – Где у вас ум? Ты вначале запишись, а потом мни зеленую траву.

Но при муже тетя Луша была смирной. Петр Михайлович девчонку жалел, украдкой от матери баловал – то приносил конфетку, то селедку или зеленых яблок, Татьяну мучило желание съесть то одного, то другого, то сладкого, то горького. Она однажды ревела часа четыре, прося мандаринов. Эта просьба была нереальной.

– Внучка у нас будет, – рассуждал по этому поводу Петр Михайлович. – Верный признак – характер у женского пола непостоянный с самого начала.

Когда я очнулся на сундуке, я еще не знал, к каким людям попал, с кем свела судьба. Наше знакомство должно было состояться.

– Тут жила моя бабушка… Полина Ивановна.

– Ты не убивайся… Мы не знаем… – ответила тетя Луша.

– Ее нет, – сказал Петр Михайлович.

Из соседней комнаты донесся голос Татьяны:

– Твою бабушку увели в гестапо.

О ее аресте мне рассказали следующее:

«Как пришли фашисты, сразу начали хватать народ. Беда беду родит, третья сама бежит. Слышишь – то одного взяли, то другого, а третий вышел из дому и пропал. Куда? – неизвестно. Исчез… Кто бежит, кто возвращается, кто прячется, а кто, наоборот, из щели выполз. Взять Болонку. Была стервозой, а как пришли немцы, стала царицей. Что хочу, то и ворочу. У нее первый муж немцем по крови оказался, и дочка, Ирка, – от немца. Документы она сохранила, ну и сбегала в комендатуру, комендатура двенадцать, по расовым делам. Какой-то там фюрер заправляет, эсэсовец. Ей привилегии… Вроде тоже госпожа. И распоясалась… Ведь что баба может натворить, если ей дать власть без удержу, ума не хватит! И то ей подавай и это, и то нехорошо и это плохо. Ну прямо сказка о „Золотой рыбке“. И чем лучше, тем хуже. Всю заразу припомнила: и когда кто не то сказал, и когда не так на нее посмотрел, и когда над ней посмеялся. Не стало от нее житья. У соседей… Придет – хвать одеяло, хвать чайный сервиз.

Ей говорят:

– Что же ты делаешь, ты же воруешь.

Она в крик:

– Ворую! Да я вас! Да так, да разэтак! Сгною, растерзаю, потому что вы не люди. А мне, по новым законам, что хочу, то у вас и могу взять, потому что ко мне господа офицеры ходят, Ирку сватают, она за офицера замуж выйдет, в Германию поедет, потому что она есть по крови немка, высший человек. И радуйтесь, что вас в гестапо не отправила.

А тут началась регистрация евреев. Коротких Соню и Марочку в комендатуру вызвали, а вернулись они со звездами. И Софья Ильинична, и Марка пришли как пришибленные, немецкой печатью проштампованные. И никаких у них прав, ни защиты, и каждая Болонка может плюнуть на них и обидеть.

Болонка потешалась:

– Интеллигенция! Грамотных строили! Вот вам, выкусите! Я всю жизнь кассиршей в городском саду работала… Покомандовали, такие-сякие, теперь я буду командовать!

– Простите, – отвечает Софья Ильинична. – Мы всю жизнь работали. Я музыку преподавала, вашу же Иру учила играть на фортепиано.

– Денег, еврейская морда, тебе все мало было.

– Я с Иры денег не брала, – отвечает Софья Ильинична, – зачем говорите неправду. Я детей с нашего двора по собственной воле учила, кто хотел заниматься вместе с Марочкой.

– Эх ты, гадина, с Марочкой. – Это Болонка. – Вон с вашей квартиры, ваших комнат! Теперь новая власть, новый порядок, поживите на первом этаже, как я жила!

И выгнала она Коротких из их квартиры. Все забрала. И пианино, и шкаф, и вазы… Затолкала Софью Ильиничну в свою голую комнату, свое-то унесла. Соседи, что могли, насобирали. У Болонки каждый вечер пьянка. Офицеры немецкие с девками танцуют под пианино. На пианино-то офицеры играют. Ирка-то только „собачий вальс“ одним пальцем умеет.

Утром за твоей Полиной Ивановной приехали, часов в восемь утра, уже толпа собралась. Толпа-то теперь нервная – часто облавы, торгуют, а одним глазом на заборы смотрят. Даже спекулянты и те опасаются – отберут товар, да еще по шее схлопочешь; подмазывать нужно полицию, русское гестапо. За Полиной Ивановной приехали немцы ка крытой грузовой машине. Офицер и шестеро солдат. В кузове люди были – нахватали. В то утро комсомольцев брали и большевиков.

Что ж, Полина Ивановна – серьезная женщина. Уж не знаем, что во дворе было, а потом вытащили ее на улицу. Офицер ухмыляется, в драку не лезет. Зазорно, видать, что со старухой не сладить. Она встала в калитке, ухватилась за косяк, потом как даст солдату под кадык. Тот с ног свалился. Автоматами защелкали, как зубами, офицер кричит, чтоб не стреляли. Трое солдат со старухой справиться не могут. Руки крутят, а Полина Ивановна кричит:

– Люди, не сдавайтесь! Все равно наша возьмет! Не одолеть нас!

Тут с машины три девчонки спрыгнули. Две вниз побежали, в толпу, одна замешкалась, туда-сюда, ее и подстрелили. Толпа в разные стороны, паника, но по людям-то испугались стрелять. Полине-то Ивановне дали прикладом по голове, свалили. Девчонку-то убитую, комсомолку, зашвырнули в кузов, а Полину-то Ивановну еле подняли, еле затащили – солидная она женщина, серьезная. Выдала ее Болонка, так люди гуторят. Она-то и растащила ваши вещи. Ты сходи, потребуй – может, совесть-то в ней заговорит, может, отдаст, не совсем, может, совесть-то у нее потеряна. Только про меня не сказывай, что я тебе поведала. За добро не платят злом».

8
УИЛЬЯМ КОНУЭЙ ИЗ ШТАТА ПЕНСИЛЬВАНИЯ:

– Приходилось ли вам наблюдать, как пленные или раненые подвергались истязаниям!

– В конце октября 1968 года, незадолго до того, как меня ранили, мы располагались в Донтане. Это селение километрах в 220 или 230 от камбоджийской границы. Мое подразделение послали в туннель, находившийся километрах в тридцати от этой деревушки. Нас было девять человек. Восьмерых из нас послали в туннель. Там мы нашли девять раненых вьетнамцев и трех медсестер. Мои спутники вытащили больных, лежавших в гипсе, из постелей, сорвали с них повязки и швырнули в угол. А потом они принялись за медсестер. Это были девушки лет примерно 18–20. Они начали их бить, сорвали с них одежду и всех изнасиловали. Девушки все время кричали и плакали.

Вечером, после окончания заседания трибунала, я пришел на то место, где когда-то был противотанковый ров. За спиной – станция Минеральные Воды, впереди вонзилась в высоту гора Кинжальная, слева – Стекольный завод. Дымилась труба. Там варили стекло. Темное, самого низкого качества, а затем на автомате выливали бутылки. Много бутылок. Для воды. И миллионы бутылок «Ессентуков», «Нарзана», «Славянской» везлись за горизонт, за тысячи горизонтов, в города и поселки, где целебную воду пили люди, поправляли сердце, снимали боль. Живительная вода… Живая вода.

Справа, почти у самой дороги, стоял памятник. Я не знаю, кто его поставил и когда: скромное изваяние из гипса – женщина, склонившаяся в печали… Ровное место. Здесь бульдозерами сровняли землю. Под ней остались лежать двенадцать тысяч жизней. И моя бабушка затерялась среди них. И Марка лежала здесь. Ее убили шестого сентября – в день, когда в святцах не поминают святых.

Сзади послышался шелест. Низко, почти у самой парной земли, летела стая черных птиц. Это были грачи. Говорят, на их крыльях прилетает весна. Они устали, не пересвистывались. Они торопились засветло пролететь как можно дальше на север. Торопились…

У самой горы Кинжальной зеленел лесок. Стая опустилась на него. Ночевать. Там был овражек… Летом в сорок первом в овражке залегла рота. Наша. Рота была в окружении пять дней. Насмерть бились. До последнего патрона. И ни один из парней не сдался. Они погибли. Их потом похоронили жители из поселка Стекольного завода. Жалко, что в овражке нет памятника.

Не знаю, правильно ли сделали, что противотанковый ров сровняли. Засыпали. Давно, лет двадцать назад. Может быть, его стоило оставить? Для тех, кто родится после нас.

После войны люди так истосковались по нормальной жизни, что, не жалея сил, уничтожали все, что им напоминало о кошмарном сне – оккупации.

Я стоял у гипсовой фигуры женщины, и мне самому начало казаться, что это был сон. Потому что в сознании не укладывалась та антижизнь, та фантастическая атмосфера злобы, быль, которую даже в то время я воспринимал все-таки как что-то нереальное, в котором перепуталось добро и зло, горькие слезы и светлые радости, преданность и предательство.

Радости… Какие они были в те месяцы? Удрал от облавы – рад… Съел кусок хлеба – великая радость! А завтра, возможно, придется подохнуть с голода. Почему-то почти никто во время оккупации не думал о завтра, – завтра не было. Не было! Секунда – хорошо. Еще одна – совсем хорошо. В этом ритме жили и сами немцы. Состояние саранчи: ползут, жрут друг друга, давят, накапливают злобу и голод, потом поднимаются и летят. Туча. Сравнение, конечно, весьма приблизительное, как все сравнения. В действиях фашистов была логика, последовательность и настойчивость, и все-таки это был расчет, последовательность и настойчивость саранчи… Они сжирали то, что должно было прокормить их завтра. Они выгрызали будущее.

Стоя здесь, у засыпанного противотанкового рва, в который ушли двенадцать тысяч людей, я попытался представить, что было бы, если бы победили фашисты?

Было трудно представить, потому что подобное было немыслимо по всем законам жизни, но я попытался представить. Фантазия, пусть болезненная, но вполне оправданная. Тем более здесь, у рва. Здесь ушли в пустоту люди, с которыми я дышал одним воздухом, которых я проводил в сентябре сорок второго на гибель. Сам проводил. Лично. В путь, из которого никто не вернулся. Говорят, спасся лишь мальчик. Он живет, работает, теперь у него семья, но с ним можно говорить обо всем, кроме рва на окраине Минеральных Вод. Врачи запретили. У него от пережитого произошли необратимые изменения в психике.

В Майданеке, Треблинке, Освенциме у людей, которых обрекли на последний круг в зондеркомандах – они вытаскивали крючьями тела из газовых камер, – возникало желание рисовать. Они рисовали непонятные образы– человека, у которого из уха торчит крыло, костлявые руки. Этих людей фашисты сразу уничтожали. Они считали, что у заключенного №… психика стерлась до нуля.

Я представил себе, что было бы, если бы фашисты победили, – и воображение нарисовало более страшные картины, чем те, что в лагерях смерти рисовали на каменных стенах. «Пущены на фарш» русские и украинцы, евреи, чехи, поляки, французы. По лесам бродят звери. На подземных заводах работают рабы. Эйхман фантазировал: «Имение где-то за Уралом. Рысаки. Приволье». Идиллия. А кругом обезлюдевшая земля… Но ведь это только этап, затем очередь Азии, Африки, Америки… Всех сожгли бы в печах крематория. Ради какой цели?

И затем они убивали бы себя. Вначале убили бы брюнетов (уже был заготовлен указ о том, что темноволосых немцев не считать вполне арийцами), потом тех, у кого нос слишком длинный или короткий… Фашизм немыслим без того, чтобы кого-то не убивать.

9
МАРК УОРРЕЛ ИЗ ШТАТА КАЛИФОРНИЯ:

– Однажды патруль привел пленного. Он был ранен. Его бросили на землю, а солдаты стояли вокруг него. Сержант заорал: «Эй, кто хочет его убить?» Пленный не понимал ни слова по-английски, он мог только произнести слова «Женевская конвекция». Он без устали повторял их. Он был еще очень молод. Возможно, он был вьетконговцем. Они начали стрелять в него. Первые выстрелы были мимо, но совсем рядом с ним. Потом пули стали попадать ему в ноги. Вокруг стояло человек пятьдесят морских пехотинцев, и они радовались каждый раз, когда пуля попадала в цель. Никто не хотел его приканчивать, но в конце концов кто-то все же это сделал. У мертвеца отрезали уши, после чего труп унесли и отдали на погребение вьетнамцам в соседней деревне. Уши ребята носили на ленточках, а в убежищах вешали на потолок. Они нанизывали уши связками и очень гордились их числом. Коллекция ушей имелась и у некоторых офицеров. Правда, несколько ребят были против этого. Однако они знали: если они вздумают протестовать против коллекционирования ушей, их самих пристрелят при первом же удобном случае выстрелом в спину. Так что жалоб не было.

А по утрам на юге по-прежнему синели вершины гор. И вот двадцать два года спустя я пришел в свой двор. Он показался маленьким, в несколько шагов. Флигель врос в землю. Чуть слышно шумела листьями алыча. Когда-то бабушка ставила под нее стол, на стол ведерный медный самовар, вокруг рассаживались станичники, и велась неторопливая беседа, в которой повторялось непременное: «А помнишь?» Теперь я тоже мог сесть под дерево, сорвать желтую пахучую ягоду, положить в чай, раздавить ложкой и, попивая терпкий напиток, повторять: «А помнишь?»

Помнишь в газетке «Пятигорское эхо» заметку о том, что на одной из вершин Эльбруса доблестные немецкие солдаты водрузили флаг со свастикой? Я вглядываюсь в Эльбрус. В это утро он был как на рекламе. Я понимаю, что флаг со свастикой не разглядеть даже в самый сильный бинокль, но я до рези в глазах всматриваюсь в сахарные груди Эльбруса, и мне кажется, что я вижу проклятый флаг.

Петр Михайлович Меньшиков ушел на работу в мастерскую по производству церковных свечей. Тетя Луша и Татьяна собираются на толчок – складывают в корзинку замки всевозможных фасонов и размеров. Замки сверкают сытостью – Петр Михайлович смазал их ружейным маслом. Сливочное масло в городе дефицит, ружейного – залейся.

Тетя Луша ворчит:

– Когда совесть раздавали, его дома не оказалось.

Тирада полностью относится ко мне: Петр Михайлович утром посадил меня за стол. Тетя Луша загремела чапельником во дворе – у забора, сложенного из горного камня, на таганке варилась похлебка. Сейчас она отводит душу.

– Выгнать мы тебя не можем – дом твой. Но кормить… Сам соображай. Тринадцать лет.

Конечно, надо куда-то пристраиваться, чтоб иметь харч. Пайка не дадут. За что? Женьку, нашу Женьку с тимуровской команды, дочку полкового комиссара, вместе с матерью угнали в коммунистическое гетто. Туда согнали семьи коммунистов. Аусвайса у меня нет. Я похудел, смахиваю на одиннадцатилетнего. Это хорошо. Четырнадцатилетние обязаны становиться на учет на бирже труда. Поговаривают, что их будут отправлять в Германию. Пока идет вербовка добровольцев. Нашлось несколько дураков… Иначе не назовешь.

Помнишь первое сентября сорок второго?

Я иду по Ярмарочной к седьмой школе. Навстречу группа «курортников». Немцы. Многие в коротких кожаных штанишках, как господин Хён. Они идут в ногу, громко переговариваются. Любуются Эльбоусом. На какой из его вершин торчит их флаг? Залезть бы.

«Курортников» ставят на постой. Отказать нельзя – попадешь в комендатуру. Хорошо, что наш дом неказистый. К нам не поставят. Живут бесплатно. Заставляют стирать. Могут надавать и оплеух.

Сложность моего восприятия оккупированного Пятигорска заключается в том, что я как бы свалился с луны– я не видел, как эвакуировался город, как через мост на Горячеводскую тянулся поток беженцев. Как перегоняли через мелкий и быстрый Подкумок гурты со скотом. Я не видел, как в город ворвались на мотоциклах белобрысые парни в зеленых мундирах. Они обалдели от красоты сверкающих на юге горных вершин. Рассказывали, что первым делом мотоциклисты мчались к источникам нарзана. Пили литрами целебную воду, потом мылись нарзаном, поливая друг на друга из ведер. Живой водой.

Солдаты горланили:

– Файф-бург! Пяти-горск…

На домах много вывесок, намалеванных масляной краской:

«Пошив и реставрация головных уборов. Цены утверждены городской управой».

«Первые курсы немецкого языка. Оплата по соглашению».

«Венерические болезни. Прием с 6 вечера. Квартира 7, со двора».

Огромное, яркое объявление:

Посетите! Посетите! Посетите!

ПЕРВОКЛАССНЫЙ КАФЕ-РЕСТОРАН «ПАЛАС»

Улица Анджиевского № 7 (против почты)

ЗАВТРАКИ ОБЕДЫ УЖИНЫ

Кухня и кондитерская под руководством лучших кулинаров.

КАФЕ-РЕСТОРАН открыт с 7 часов до комендантского часа.

ИГРАЕТ ЕВРОПЕЙСКИЙ КВАРТЕТ

И вновь вывеска:

ВАРШАВСКИЙ С. М.

Практика венерических болезней.

Лечение хронической гонореи и половой слабости.

5–6 вечера. Квартира 4, с парадного хода.

И вдруг:

Продаю пианино. В отличном состоянии.

Стенвей.

Зря вывесили. Могут взять без денег.

На шоссе, огибающем Машук с запада, копошатся люди. Они почему-то ползают на коленях. Тихо. Вначале кажется, что их никто не охраняет. Но в тени акаций разомлели полицаи. Один… Второй. Одного я знаю. Брат Васьки Кабана. Его перед самой войной посадили в тюрьму за воровство. День обещает быть жарким, июньским. Полицаи мучаются с похмелья. Им тяжело…

Я никак не могу понять, что делают на булыжном шоссе люди. Старики и старухи. У многих на голове детские панамки. Они ползают на солнцепеке.

И когда я понимаю, что они делают, все равно не верю в то, что увидел, – старики и старухи подметают зубными щетками шоссе.

Из-за гребня в конце улицы выпрыгивает тупорылая огромная машина, окрашенная в желтый цвет. Она мчится, не сбавляя скорости, даже, кажется, шофер газанул.

– Век! Век! Мать вашу! – кричат полицаи и выбегают из-под акаций. Они пинками сбрасывают людей на тротуары. Люди разгибают затекшие спины… Быстрее! Быстрее! Но они устали, обессилели… Да и слишком мало расстояние до гребня.

Машина проносится мимо, обдавая гарью.

В кузове сидят солдаты. Они ржут, как идиоты. Кричат:

– Юде! Юде! Пиф-паф!

Простые солдаты фронтовой части.

Машина промчалась. Доносятся стоны. И невероятная матерщина полицаев. Кого-то тащат к забору. Двое мужчин несут старушку. У нее из ноги торчит кость, точно воткнули огромную зубочистку. Старушка еще не ощутила боли. Она говорит с возмущением:

– Безобразие! Разве можно по городу с такой скоростью ездить.

Она, вопреки всему, еще не разучилась возмущаться.

Шоссе… Я больше никогда не видел такого идеально чистого шоссе.

Наша школа обнесена колючей проволокой. Во дворе бегают в трусах немецкие солдаты, играют в футбол. Играют вяло, но орут крепко. У входа на территорию школы часовой. Мундир застегнут, но рукава закатаны по локоть. Ему жарко. Он держит на животе автомат, поглядывает на часы – ждет смены.

Рядом на столбе приказ. Приказов тьма. За что-то опять грозятся расстрелом. А на приказе размашисто, как пишут второпях, карандашом: «Я хочу учиться».

Я тоже хочу. Желание настолько острое, что физически ощущаю, как сажусь за парту, опускаю крышку. Входит учитель… Сысой. Как я мог перестать ходить в школу! До чего же я был глупым! Привык, что меня увещевали, упрашивали: «Учись! Учись!» Я так и не окончил пятого класса. И теперь узнал голод – по хлебу и по школе.

В канаве, у железнодорожных путей, куда мы прятались, когда выгоняли с уроков за поведение, сидят ребята. Среди них – Борька Ташкент. Он сидит на портфеле. Принес к школе. Грызет травинку и комментирует игру фрицев:

– Мазилы… Мастерятся. Гляди, гляди, малокровная сосиска бьет. Эх, мазилы!

«Малокровная сосиска» – фриц атлетического сложения. На сосиску не похож. Странно, мне совершенно не о чем говорить с Ташкентом. Почему-то стыдно встречаться с ним взглядом. Стыдно за то, что сидим в канаве, рядом со школой, прячемся, как лягушки, а фашисты играют в футбол. Стыдно за что-то, что не поняли в той, счастливой, далекой и прекрасной жизни. Мы клялись, что убьем первого фашиста, как только увидим. Все оказалось сложнее и страшнее, хотя очень многого мы разучились бояться.

Ташкент ковырял пальцем землю, и вдруг на ладони у него старая зеленая монета. Как он чувствовал медь под землей? Ташкент поплевал на нее, потер монету о штанину… С одной стороны монеты показался двуглавый русский орел, с другой стороны два щита под короной и надпись: «Пара две деньги». Монета вроде бы русская, но что такое «Пара две деньги», никто объяснить не может.

– Штейт ауф! – раздается сверху, как удар кнута.

На краю канавы солдат. Он целится в нас. До чего они любят целиться в нас! Вместо здравствуй и до свиданья, вместо того, чтобы поздравить с наступлением нового учебного года, заведут свое: «Пиф-паф!»

На душе гадко и обидно. Наверное, такое же чувство испытывает воробей, когда в него целятся из рогатки.

– Ком хир! – приказывает Ташкенту часовой.

Ташкент, как загипнотизированный, лезет вверх. Мы тоже выбираемся. Во дворе никого нет – солдаты ушли обедать.

Борька с мольбой оборачивается к нам, но чем мы поможем ему? Чем? Никто не знает, что задумал часовой. Почему не полоснул из автомата – нас поймали около железнодорожных путей.

Солдат, не отрывая пальца от спускового курка автомата, произносит классическую фразу на немецком языке, – кажется, она начинается с первого урока, хотя нет, на первой странице, помню, было: «Анна унд Марта баден». Фраза, которую сказал часовой, была на второй странице:

– Вас из дас?

«Кишки выдеру из вас…» Часовой смотрит на портфель.

– Дас из… Дас из… – мямлит Ташкент и протягивает портфель. Немец, держа правой рукой автомат наизготовку, левой перевернул портфель. На землю падают тетради и учебники шестого класса. Борька окончил пятый… Оказался умнее меня. А где же купили ему учебники и тетради? Наверное, весной, еще при Советской власти.

Немец не понял или сделал вид, что не понял.

– Век! Шнель! – заорал он, как на непонятливую скотину.

Вряд ли он осознал, что его подразделение заняло школу. Они столько их опоганили, что не смогли бы припомнить, если вообще они способны были запоминать.

Разговор.

– Айда к девятой школе.

– А разве ее не заняли?

– Говорят, открыли. Русская школа.

– Русская? В немецкую я не пошел бы.

– Тебя и так не пустят. Ты кто?

– Я? Отец русский, мать украинка…

– А бабушка?

– Бабушка… Осетинка.

– Тебя и не пустят. Им справки нужно принести, что ты чистокровный русский, а так ты морда.

– Какая?

– Ты – армянская, ты – осетинская, ты… Тоже морда.

– А русский?

– Значит, русская морда.

– Вчера у нас соседа арестовали. Во время облавы на вокзале у него не оказалось документов. Его жена побежала в полицию. Ей сказали, что отправили в русское гестапо, а там сказали, что отсюда никого не выпускают. Раз попался, значит отправят в Германию.

– Убили его.

– Теперь школы только до четвертого класса. Образовательный максимум, вот как… В «Пятигорском эхо» писали.

– Закон божий ввели, как при царе.

– Я бы ни за какие деньги не стал учить.

– Тебя бы и не спрашивали – не будешь учить, выгонят из школы.

– Мамину сестру избили… Она купила кукурузной муки, завернула в газету, а на газете портрет Гитлера. Немцы муку рассыпали, а ее избили. Ногами под ребра били. Она лицо руками закрывала, так руки сплошь синие, как чернилами намазали.

На фасаде девятой школы вывеска: «Русская школа». Народу много. Несколько немцев. Офицеры. Чинные ученики, выстроенные поклассно. Жарко. Но на многих женщинах чернобурки. Кто они, эти мамаши? Жены дельцов или врачей-венерологов? Им совсем худо от жары, но они надуты от важности – их детей допустили учиться в «образцовой» русской школе.

Мы, ученики других школ, стоим за забором в соседнем дворе. Смотрим на торжество через щели забора, многие забрались на деревья.

Краткую речь произнес тип в черной немецкой форме.

– Колесников, – сказал кто-то. – Начальник русского гестапо.

Потом запел поп. Настоящий поп. С бородой, в золотой ризе и шапке. Пот струился по его лицу, капал с усов. Он махал кадилом, пел что-то басом. Подпевал хор. Все это фотографировал прыткий человечек, господин Даша-нов, ответственный редактор листка «Пятигорское эхо». Через несколько дней ребята влепят ему в лоб гайкой из рогатки. После этого случая господин Дашанов будет ходить с пистолетом в черной кобуре.

Ара обнимает меня за плечи. Он тоже прибежал посмотреть на начало школьных занятий. Ара преуспевает– помогает «дядьке» вести торговлю в комиссионной лавочке. «Дядя» ему такой же дядя, как мне тетя. Ара пронырливый, цепкий, через него обделывают какие-то темные махинации. Но я не осуждаю его. Во-первых, он обещал мне найти работу, во-вторых, Ара обещал раздобыть гранату. И как я не догадался принести с собой гранату из степи? Теперь в степь не сходить – схапают без аусвайса. Граната нужна до зарезу – мечтаю швырнуть ее в окно Коваленко, когда там соберется пьяная компания – немецкие офицеры и Иркины подруги, фольксдойче. Девицы мечтают выйти замуж за чистокровных немцев и уехать в Германию. Но почему-то никто из них не идет на вербовочный пункт рабочих для работы в райхе.

Почему я смотрю на коммерческую деятельность Ары сквозь пальцы? Он перепродает еврейские вещи.

Аре приносит вещи Марка. Сама она боится пойти на толкучку – отнимут, изобьют или дадут грошовую цену, а купить продукты – три шкуры сдерут. На базаре злодействуют дельцы, бессовестные спекулянты, родственники полицаев. Я уже почти всех их знаю в лицо. Их немного, но они сила.

Те, кто прошел перерегистрацию и получил звезду, привлекаются к «трудовой повинности» – подметают дороги зубными щетками (старики), более молодых каждый день выгоняют под охраной на «работу» в каменоломню. Ломами и кирками выворачивают камни, таскают их к дороге, там сидят дробильщики – молотками дробят камень на щебенку. Щебень нужен Великой Германии на военное строительство. Все это вкупе называется «самоотверженным трудом на пользу нового порядка». Евреям продукты не выделяются, они обязаны сами обеспечивать себя питанием. Обеденного перерыва не положено. Работы длятся без выходных по двенадцать часов в сутки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю