355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Демиденко » Девочка из детства. Хао Мэй-Мэй » Текст книги (страница 2)
Девочка из детства. Хао Мэй-Мэй
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 10:38

Текст книги "Девочка из детства. Хао Мэй-Мэй"


Автор книги: Михаил Демиденко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

2
ЭД ТРЕРАТОЛА ИЗ НЬЮ-ЙОРКА:[1]1
  «Шпигель» («Зеркало») – буржуазный иллюстрированный еженедельный журнал. Издается с 1947 года. В дальнейшем тексты эпиграфов цитируются по этому изданию.


[Закрыть]

– В чем заключалась ваша спецподготовка!

– Нас заставляли без конца петь песни о том, как надо убивать вьетконговцев (южновьетнамских патриотов. – Ред.). Когда нас ввели в столовую, прежде чем сесть за стол, мы должны были изо всех сил трижды прокричать: «Кил, кил, кил!» («Убивать, убивать, убивать!»).

– Какую песню вас заставляли петь!

– Это была простая песня. Мы бегали и кричали: «Вьетконг, Вьетконг, Вьетконг! Убивать, убивать, убивать! Я должен убивать, я должен убивать, я должен убивать, потому что это забавно, потому что это забавно!».

– Потому что это забавно!

– Да, так нам приказывали говорить.

– Вам приходилось говорить и другие подобные вещи!

– На стене казармы висел текст молитвы. Он висит во всех казармах морской пехоты в Паррис-Айсленде. Это молитва о войне. Каждый вечер, прежде чем лечь спать, мы должны были молиться о том, чтобы была война…

В семь часов я уже был в Минеральных Водах.

Клуб старого аэропорта. Приземистый, с пятью толстыми колоннами. Землю вокруг клуба размяли сотни сапог. Толпа гудела, усталый милиционер стоял разлаписто и хрипло увещевал:

– Осади назад! Те грят, осади трохи! Нечего с тобою гуторить.

Он считал себя вправе говорить всем «ты», потому что устал.

Я сунул ему под нос командировку: пусть убедится что приехал по делу, а не ради любопытства.

Зрительный зал заставлен откидными креслами. Спереди высилась высокая деревянная сцена, на ней стол, застланный красной скатертью. В спину глядели бойницы киноустановок – в клубе по вечерам крутили кино. Справа белел невысокий переносный барьер. За ним сидели шестеро.

К барьеру подошел адвокат – грузная женщина на костылях. Адвокат о чем-то тихо заговорила с подзащитным. Тот с жалкой улыбкой попросил у конвойного закурить. Конвойный, сержант, угостил его сигаретой.

В зале накапливались люди. Все свободные места были заняты. На больших стенных часах было восемь.

– Встать, суд идет! – громко крикнул старшина.

Захлопали сиденья кресел. На сцену вышли трое – генерал-майор юстиции, два лейтенанта. Председатель переставил пепельницу на столе, пододвинул папки с документами и сказал по-домашнему:

– Садиться!

Потом он надел металлические очки с большими стеклами, как у сельского учителя, и добавил:

– Выездной трибунал Северокавказского военного округа продолжает работу. Обвиняемый Габов, встаньте! Ваша настоящая фамилия?

За барьером поднялся коренастый человек. Лицо в красных прожилках, торчащие уши, точно их сзади оттопырили пальцами.

– Моя настоящая фамилия Габ, – сказал он.

– Кем вы были в период оккупации фашистскими войсками Минеральных Вод?

– Переводчиком комендатуры.

Я знал эту комендатуру. Она находилась в деревянном одноэтажном здании, кажется в бывшей школе. У ворот прогуливался часовой в каске и с автоматом наперевес. У школы нельзя было останавливаться.

– Лос! Лос! – орал часовой.

Как давно это было! Но это было. Не во сне, а наяву.

В притихшем зале слышался хрипловатый голос Габа:

– Ловили советских парашютистов. Допрашивали так: шесть раз окунали голову пленного в бочку с водой, чтоб нахлебался, а когда он начинал терять сознание, приводили в чувство и снова допрашивали. Сами понимаете, граждане судьи, у меня работа была такая.

Он рассказывал деловито, не спеша, задумывался, припоминая детали.

Странно, как он мог вообще жить все это время? Смотреть людям в глаза, ходить среди них? Или, может быть, мои вопросы наивны? В какой железобетон или коросту заковано его сердце? Он ел, пил, любил… На что-то надеялся. И мечтал, наверное. Обязательно. Человек не может жить, пусть даже без примитивной мечты. О чем он мечтал? И можно ли назвать то состояние, в котором он пребывал, вообще жизнью? В каких глубинах души у человека прячется судья, безжалостный и строгий, который сам себя судит? Ведь Габ когда-то тоже был ребенком, мальчишкой, бегал с друзьями на реку ловить рыбу, плакал, когда его обижали, смеялся, провожал девчонку из школы…

Сейчас Габ рассказывал:

– Пригнали восемнадцать платформ. В это время в поселке Стекольного завода немецкий духовой оркестр играл, чтоб не слышно было, как люди кричат. Их били сапогами, прикладами, сбрасывали с платформ. Они догадались, куда и зачем их привезли, и не хотели сходить. Травили собаками. Потом сгоняли в колонну по четыре. Их делили партиями. Сразу отбирали вещи, срывали одежду, детей забрасывали в кузов душегубки. Грудных детей два эсэсовца в белых халатах мазали кисточкой черной мазью из банки. Мазнет по губам – ребенок встрепенется и вытянется. Умирает на руках у матери. Потом ребенка вырывают и бросают в ров. Выберут из партии двух мужчин, тоже разденут догола. Всех в душегубку загоняют, они ждут своей очереди. Душегубки по кругу ездили, даже колею выбили. Вначале шатается машина, бьются в ней. Потом затихают. Подойдет, открывается дверь, оттуда дым валит. Двух голых мужчин заставляют выбрасывать трупы – там угарно. Потом мужчин стреляют в затылок. Следующую партию подводят, опять двух мужчин выбирают. Всех раздевают и в кузов. Машина опять по кругу идет. Опять нагружают, опять стреляют. Следующую партию подводят…

Он вспоминал… Я тоже вспомнил. Вспомнил, как ждал Марку из школы. Я перестал ходить в школу. Я дружил с моряками-севастопольцами. Они проходили переформирование в Пятигорске. И из них сколачивались батальоны морской пехоты.

Наш класс занимался в третьей смене. Я ждал Марку на углу Советской. Воздух был теплый, густой и шалый. Я кружил вокруг столба, ждал звонка с последнего урока. Наконец повалили ребята из школы. Я спрятался в тени, а когда проходила под фонарем Марка, я ее окликнул. И мы пошли вдвоем вверх.

Она рассказывала об учителе истории Сысоеве, – он был глуховат, и поэтому на его уроках всегда стоял невероятный шум. Вчера Сысой торопился на уроки, не услышал звонка трамвая и попал под вагон. Сегодня пришел новый учитель истории. Строгий.

– На земле миллионы людей, – говорила Марка. – А Сысой был один. Мы ходили на головах. Почему боль одного человека не чувствуют другие? Если бы они чувствовали, то тогда никто не обижал бы никого. Смотри, сейчас укушу себя за руку, а ты ничего не почувствуешь, никто во всем мире не почувствует, что мне больно. Это неправильно!

– А может, правильно? – сказал я.

– Нет! Если взять камень и разбить фонарь, станет темно на улице, это сразу заметят – будут спотыкаться. Кто-нибудь разозлится: «Какому дураку понадобилось разбить фонарь?» А может быть, я это сделала потому, что у меня настроение… Чтобы люди почувствовали, что мне плохо. Они поймут, когда будут спотыкаться, когда самим станет больно.

– Конечно обидно, – сказал я, – что никто не замечает, есть ты на свете или нет. Я залез на скалу Пингвинов. Высоко. Еле слез. И там написал свою фамилию. Теперь кто будет идти мимо, обязательно увидит мою фамилию. Не могут не увидеть. И обязательно подумают: «Надо же… Оказывается, есть на свете такой…»

– Скорее всего подумают: какого дурака туда занесло? – ответила Марка.

Я промолчал. Но тем не менее все равно было приятно, что на скале зеленой масляной краской была написан а моя фамилия. Я долго приспосабливался – каждый метр поверхности скалы уже пестрел бесчисленными автографами любителей славы: «Ивановы», «Петровы», а один оказался «Усов-Безбородов». Он, не жалея времени, выбил зубилом в камне свою удивительную фамилию. Я не имел такой возможности. У меня за пазухой лежало пять тюбиков масляной краски и вместо кисточки– зубная щетка. Зато я залез выше всех.

Мы вышли на пустырь, где теперь верхний базар. На пустыре лежали горы белого камня. Его свезли сюда для строительства. Луна светила над Машуком и казалась фантастически огромной – с полгоры. Я увидел, что руки Марки замерзли – она подносила ко рту то одну, то другую. Молча, неловко я взял у нее портфель. И мне почему-то стало стыдно, что я взял у нее портфель, превратился в «лакея».

– Спасибо! – сказала Марка.

Я еще больше смутился. Незаметно вынул из кармана плитку трофейного шоколада. Шоколад дали матросы. Я сунул шоколад в портфель. Я представил, как Марка завтра утром, когда сядет делать домашние задания, откроет портфель и обнаружит шоколад. Вот удивится! Скажет: «Кто же положил гостинец?» А это буду я… Она ничего не будет знать, а я буду знать.

Мы расстались. Я хотел было ее остановить, рассказать… Об одном очень важном событии. Но почему-то не окликнул, не остановил, не рассказал.

Хлопнула калитка. Я слышал, как Марка в глубине двора поднималась на второй этаж по деревянной лестнице. На первом этаже еще горел свет в окне – Коваленко не спали. Здесь жила Ирка, длинная, несуразная девица. Она была года на три-четыре старше нас, но почему-то дружила с нами, пацанами. Ходила с тимуровцами на Машук, купаться на Подкумок. На Подкумке купаться плохо. Здешняя река – быстрая, мутная, лишь у мельницы на той стороне находилась единственная заводь, выбитая водой, падающей с желоба. Там ноги не доставали до дна.

Ирка и спасла меня через полгода в сквере у горкома партии. Но между тем вечером, когда мы расставались с Маркой, и тем днем, когда за мной мчались полицаи и жандармы, лежали века. Полгода – это очень много. Невероятно много.

Похолодало. Ветер забивался под пальто и ворот рубашки, точно кто-то бросал за шиворот кусочки льда. Я тоже пошел домой.

Бабушка не спала. Она сидела за столом и писала. Мы жили во флигеле. Низеньком, сложенном из кизяка. Справа, у окна, стоял стол, застланный щербатой клеенкой. На кровати у бабушки высилась гора подушек – она любила тепло и мягко спать. Книжный шкаф. Я помню две книги… Бабушка читала их постоянно – «Краткий курс истории ВКП(б)» и «Войну и мир». «Краткий курс» она изучала самостоятельно. Она была в каком-то кружке по самостоятельному изучению истории партии. Но дальше четвертой главы она не пошла. Доходила до диалектического и исторического материализма, грустнела и прятала книжку до следующего учебного года в системе партпросвещения. «Войну и мир» баба Поля читала и перечитывала круглый год. Это было какое-то весьма редкое издание Толстого – несколько томов в одном томе. Даже страшно смотреть было на эту книгу, увесистую, как огнеупорный кирпич. Бабушка клала перед собой книгу, надевала очки. Одна дужка у них была сломана и перевязана шпагатом. Робко, с благоговением открывала страницы бессмертного романа и углублялась в чтение. Закладка терялась, бабушка не могла найти то место, на котором остановилась, и начинала читать с самой первой страницы, чтоб ничего не пропустить.

Когда я вошел, она поспешно закрыла газетой свое письмо. Она что-то скрывала от меня. Последнее время она вообще стала очень таинственной. Куда-то отлучалась, писала какие-то заявления… Мне это было на руку. Потому что я сам скрывал многое. Жизнь у меня в то время оказалась запутанной – никогда больше не приходилось так много и так часто врать, как тогда. Морякам я плел длинную, запутанную и жалостливую историю сиротской жизни – батя сражается на фронте, мать погибла во время бомбежки. Хорошо, что хватило ума не рассказывать о самой бомбежке, которой я никогда не видел. В Ростове осталась тетя, она очень скучает и зовет домой.

Я показал письмо от тети. Письмо написал Ара.

Моряки обещали подсобить.

В школе я забрал документы под предлогом переезда в станицу Боргустан, а для бабушки я по-прежнему числился в учениках. Она регулярно расписывалась в дневнике, куда я щедрой рукой ставил «отл» и «хор». Она гордилась моими «успехами» и говорила знакомым, что я наконец-то взялся за ум.

Любимая ты моя баба Поля! Если бы ты знала правду! Ты прости меня! Наверное, там, в гестапо, вспоминая меня перед смертью, ты в душе гордилась моими успехами… Но если говорить по правде, отличником я так никогда и не стал. Не получилось. Прости меня!

Я лежал, таращил глаза, вспоминал страшные истории про привидения, чтобы не заснуть, вспоминал «Вий», но почему-то страшно не становилось… И я остался доволен– сумел, значит, воспитать волю, не боюсь теперь бесов и покойников… Ох, с этой волей! Я ее воспитывал настойчиво, бескомпромиссно – отказался от сладкого, стоял до изнеможения по команде «смирно» на солнцепеке, ходил ночью на кладбище. Как-то прижег лупой руку, чтоб приучиться к боли. На запястье вздулся пузырь, затем он лопнул. Рука распухла и покраснела. Бабушка свела меня в больницу. Врачи сказали, что так начинается гангрена. Я не выдержал, заплакал и сознался, что закалял волю лупой и сжег руку. Опухоль сбили компрессами. Когда рука зажила, бабушка решилась вздуть меня полотенцем.

Зажав в зубах середину полотенца, она скрутила его жгутом и прогулялась по моей спине.

– Сама говорила, – закричал я, – что нужно расти закаленным! Сама говорила, что у отца был боевой конь, шашка и карабин!

– Твоему батьке тогда было четырнадцать лет, тебе двенадцать, – ответила бабушка, – во-вторых, тогда шла гражданская война… И он был воспитанником у Логинова. Он был конником, а ты – сумасброд.

– Я тоже хочу конником!

– Где же тебе коня взять? – ответила бабушка. Потом задумалась и сказала: – Пошли!

– Куда?

– Посмотрим, на что ты годишься.

Она замкнула дом на висячий замок, ключ спрятала под камень и не оборачиваясь пошла к калитке. Я еле поспевал за ней. Она шла по улице широким мужским шагом. Я не подозревал, что она умеет вышагивать как солдат. Ее юбка полоскалась нет ветру. Прохожие останавливались и глядели вслед.

Мы вышли на базар. Стояли ряды возов. Война еще не успела ограбить станицы, и хотя у хлебных магазинов появились очереди, в городе не ощущалось перебоев с продуктами и цены еще не вздулись, как реки в половодье. Осень сорок первого года выдалась необычайно урожайной. Поля тучнели несжатым хлебом, в виноградниках ломились лозы от кистей винограда, сады казались нарисованными, – так дети рисуют яблони – сотня яблок на одной ветке.

Бабушка врезалась в толпу. Кто-то ойкнул, кто-то вскрикнул: «Куда прешь!», но никто и ничто не могло остановить бабушку. Люди уступали ей дорогу и почему-то испуганно смотрели на огромный громкоговоритель, висевший на столбе, – из него доносилось пронзительное мяуканье – шла передача для детей «Доктор Айболит».

Бабушка подошла к деревянному сарайчику. На сарайчике висела вывеска, написанная от руки: «Тир. Заходи, попытай счастья». За барьером сидел грек дядя Анастас. У него болели зубы, щеку стягивал цветастый платок, отчего был виден лишь один глаз, черный и грустный. Посетителей в тире не было, никто не хотел попытать счастья, потому что бесполезно испытывать счастье в тире, где кончились призы – тройной одеколон, пупсики-чайники и пиалы. Около барьера крутилось несколько мальчишек, но денег у них не было, а бесплатно дядя Анастас стрелять не давал. Среди них я увидел Кабана. Он показал мне исподтишка кулак. Плевать я хотел на его кулак: с бабушкой я ничего не боялся.

– Физкульт-привет! – сказала бабушка и с презрением оглядела тир. На пустых полках, где раньше красовались призы, спал кот. На задней стенке тира, обитой кровельным железом, висели обуглившиеся, тронутые ржавчиной чемберлены, белые генералы и прочие буржуи..

– Мое почтение! – отозвался глухо дядя Анастас и замахнулся на Кабана, который приладился понарошке целиться из «духовки». – Ну, что хватаешь! Чего хватаешь! Все захватали!

Он, как торговка, обмахнул свой товар тряпочкой и выжидательно посмотрел на бабушку.

– Кроме игрушек, у тебя ничего нет? – спросила бабушка, кивнув в сторону духовых ружей. Она высилась над барьером, дородная, широкая. Мальчишки с уважением смотрели на нее, прижавшись к стенкам тира.

– Кто будет стрелять? – спросил вяло грек. – Есть на свете доктора, – кивнул он в сторону репродуктора, откуда доносилось грустное мычание Тяни-Толкая, – зверей лечат. А мне не могут один зуб вылечить.

– Я буду стрелять, – сказала бабушка, не обращая внимания на стенания. Она взяла «духовку», вскинула на вытянутой руке, как пистолет, потрясла винтовку и бросила на прилавок. – Игрушка!

– А-а! – простонал грек. С кислым выражением лица полез под прилавок, где вытянулся ящик, сколоченный из досок, и вынул мелкокалиберку. Потер рукавом. Подумал, как бы решая, можно ли этой женщине дать в руки такую замечательную винтовку – ТОС-4, и, видимо решив, что стоит, протянул бабушке мелкокалиберку. Охая, опять нагнулся и достал из ящика маленькую мишень, отпечатанную на плотной бумаге. Пошел к задней стене, приколол мишень, вернулся, еще раз нырнул под прилавок, достал пачку патронов, вынул пять штук и молча положил их перед бабушкой.

– Це дило! – сказала одобрительно бабушка и зарядила винтовку.

Ребятишки и я замерли, затаили дыхание. Мы как завороженные смотрели на бабушку. Она вскинула одной рукой винтовочку, прицелилась – грянул выстрел. «Грянул», может быть, слишком громкое слово, но нам, пацанам, выстрел показался громовым. Выстрел услышали и на рынке. В тир заглядывали люди… Совсем недавно здесь толпились станичники, они ценили крепкую руку и меткий глаз. Традиции жили. Подвыпившие казаки, осетины, чечены просаживали по пять, десять рублей. Стреляли только из малопульки. И выигранный на спор какой-нибудь медвежонок вручался торжественно, под радостные крики. Приз увозился в станицу или аул, ставился на заглавное место, и еще долго стрелок хвастался перед домашними и соседями, как выиграл в честном соревновании у всего народа на виду эту плюшевую фиговину, которой цена-то в базарный день пять копеек, но дорога она хозяину не как вещь, а как память, как награда.

Бабушка выпустила все пять патронов… В спину ей дышали зрители. Усатые, бородатые…

– Подними! – мрачно сказал грек и показал бабушке на винтовку. Та поняла, в чем дело, подняла ствол вверх – винтовка раз в год сама стреляет.

Грек нырнул под прилавок, вынул вторую мишень, пошел, приладил рядом с бабушкиной, вернулся, зашел за барьер, встал рядом с бабушкой, взял винтовку. Он передвинул цветастый платок на щеке. Платок повернулся, как полусфера, и закрыл правый глаз. Дядя Анастас тоже стрелял навскидку, почти не целясь. Тоже пять патронов.

Народ шумел. Удивительный народ. В крови жителей Кавказа воинственность – любят они стрелять. У бабушки на два очка оказалось больше. У грека одна пуля вышла из девятки.

– Дай мне!

– Моя очередь!

Загалдели казаки.

– Патронов нет, – вяло ответил грек. – Стреляйте из них, – он показал на духовые ружья.

– Тьфу! – сказали люди и разошлись.

– Что хочешь в награду? – спросил мрачно грек у бабушки и обвел взглядом пустые полки, где продолжал мирно спать кот.

– Иди сюда! – вдруг позвала меня бабушка. – Заряди. Бери. Ну-ка, сбей мне эту вон белую сволочь!

Она указала на фигурку белого генерала Шкуро, Он висел в правом углу. Усатый, в папахе, с поднятой шашкой над головой. Я знал, что нужно стрелять не в Шкуро, а в белый кружочек сбоку. Винтовка показалась неимоверно тяжелой. Я приложился щекой к прикладу.

– Правый глаз закрой, – поучала бабушка. – Мушка должна сравняться с прорезью планки. Плавно нажимай, не рви спусковой крючок, как девчонку за косу. Нежно, нежно…

Выстрел последовал неожиданно, когда я меньше всего ожидал. Шкорябнуло под потолком…

– Эх, мазила! – закричали ребятишки. – Кому дали стрелять! Мазила!

– Научите моего внука стрелять. Пусть приходит каждый день, тренируется, – сказала бабушка и положила на прилавок красненькую тридцатку. – Не хватит, я еще заплачу.

Она повернулась, не говоря ни слова, и ушла. Я остался. Остался учиться стрелять. Рядом стоял Кабан и канючил:

– Одну пульку… Жадина-говядина. Дай хоть одну пульку.

Бабушка легла спать часа в два. Сквозь сон я слышал, как она разбирала постель, долго взбивала подушки. Я хотел проснуться… И не мог. Я находился в странном состоянии, когда понимаешь, что спишь. Чтобы избавиться от сна, я начал шевелить пальцами рук, чувствовал, как проснулись пальцы, потом согнул руку и сел. Затряс головой. Потер уши. Я проснулся.

Осторожно встал с сундука. Я лежал одетый. Маленький фибровый чемоданчик лежал под кухонным столом. Я взял его, накинул пальто. Заглянул в комнату бабушки.

От окна тянулась голубая полоса лунного света. На столе чернела миска с котлетами. Я завернул несколько котлет в листок бумаги. Положил на стол письмо.

Бабушка вздохнула во сне. Я понял, что плачу. Я должен был уйти и не мог. Я представил, как она проснется завтра и найдет письмо. Это будет для нее страшным ударом. Но она поймет. Она сама воспитала меня таким. Пела вместо колыбельных: «Мы смело в бой пойдем за власть Советов…» Мне двенадцать. Отец в четырнадцать имел своего коня, шашку и карабин. Был конником у Логинова. Дрался с беляками. Я должен был заставить себя уйти. По сей день не могу понять, как я решился на такое.

На улице подмораживало. Весенние ночи еще помнили зиму. В лунном свете белые дома казались меньше, ниже, лишь у Коваленко горел свет. Я прощался с улицей, каштанами и не понимал, что прощаюсь с детством.

– Прощайте, ребята, – шептал я, – прощай, Ара… Я никогда не забуду тебя! Ты был хорошим другом. Ты остался мне должен шесть альчиков, но я прощаю тебе этот долг.

Прощай, Борька! Ты все-таки жадный человек. Наша тимуровская команда распалась, но ты продолжал собирать медь. Я не говорю уже про фонд обороны, куда ты мог бы каждую неделю сдавать по два рубля, ты даже ни разу меня не сводил в кино. Хоть бы купил стакан жареных семечек.

Прощай, Ирка! Ты хоть и длинная, но девчонка вроде ничего. Правда, мать у тебя вредная! Я летом мячом выбил вам стекло. Ну и разоралась же она! С толкучки люди прибежали, думали, кто-то кого-то зарезал или шпиона поймали. А весь-то сыр-бор из-за оконного стекла!

Прощай, Женька! Ты вообще-то красивая, только воображала. Помню, летом, очумела – пришла, села как цаца и сказала: «Очень грубо, когда говорят – „ты“. Обращайтесь ко мне на „вы“». И мы к тебе так обратились– что «ты» сразу успокоилась. А то… Завоображала. Правда, ты красивая, но…

Прощай, Марка! Прощай! Завтра ты сядешь делать уроки, откроешь портфель, а там шоколадка. Вот ты удивишься! Если говорить по правде, мне почему-то не хочется расставаться с бабушкой и с тобой. Мне почему-то хочется, чтобы никто не провожал тебя из школы, кроме меня. И мне не стыдно носить тебе портфель, честное слово! И я уже не сержусь на твою маму, тетю Соню. Она какая-то вообще чудная. Помнишь, когда узнала про кабель, что мы нашли на грузовом вокзале, шум подняла… Начала говорить, что это нечестно, что мы превращаемся в бандитов, что мы пропащие… Чего только не наговорила. Она очень щепетильная, и я уверен, что когда она была девчонкой, то ни разу в чужой сад не залезла, ни разу никому не нагрубила, ложилась спать ровно в девять, была примерной, училась только на пятерки. Примерной была девчонкой. Как в сказке. Послушной. И наверное, тетя Соня права, что мы пропащие.

Прощай, дядя Анастас! Ты научил меня стрелять из духового ружья. Три раза я стрелял из малопульки. И хорошо стрелял! На этом и кончилось мое обучение по боевой подготовке.

Прощай, Машук! Веселая гора. И на той горе остается мое имя, написанное масляной краской.

Прощай, теплый город Пятигорск! Не горюй! Я еще вернусь героем.

Да… Я простился со всем миром. С тем миром, в котором жил. Единственное, что я понял тогда, что начинается иная жизнь. И она казалась мне увлекательной, интересной. Я не подозревал, что начнется через несколько часов.

Утром в шесть часов с товарной станции Пятигорска на Мин-Воды отошел эшелон. В теплушках парни, одетые в морскую форму, пели старинную шахтерскую песню, переиначенную на новый лад:

 
Гудки тревожно загудели.
Братишки шли в последний бой,
А молодого краснофлотца
Несут с разбитой головой.
 

В одной из теплушек, в самом темном углу, сидел пацан. Он боялся, что его увидит командир роты и высадит из эшелона на первой же станции. Этим пацаном был я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю