Текст книги "Сатиры в прозе"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
Но мы, которые были свидетелями и этого добродушия, и этой атласистости, мы, молодые люди прежнего времени, мы не можем быть равнодушными к нашим воспоминаниям. Мы должны хранить их во всей непорочности, мы должны оберегать их от всякого нечистого прикосновения! Боже! как было тогда все тепло и уютно! как любили и уважали мы этих доблестных руководителей нашей юности! и как, с другой стороны, и они радовались и утешались, взирая на нас!
Да и посудите сами, можно ли было не радоваться на нас, тогдашних молодых людей. Возьмите, например, Сеню Бирюкова: что это за прелесть молодой человек был! Во-первых, наружность чисто английская: плечи широкие, щеки румяные, голова выстрижена, даже сзади ящичком – все как следует джентльмену. А во-вторых, и занятия-то у него какие благородные: утром, до двенадцати часов, ногти чистит, от двенадцати до трех визиты делает, от трех до четырех рубашку переменяет, потом едет обедать к Матрене Ивановне, оттуда, dans l’avant-soirée,[126]126
перед вечером.
[Закрыть] к Петьке Козелкову, потом опять рубашку меняет, потом, вечером, к губернатору… И везде-то, во всяком-то доме умеет что-нибудь почтительное сделать: у Матрены Ивановны ручку поцелует; Петру Петровичу сообщит, что к купцу Загребину в лавку новых сельдей привезли; Палагею Александровну поблагодарит, от имени маменьки, за присланный рецепт, как солонину делать… Или опять Свербилло-Замбржецкий Болеслав – что это за необыкновенный малый был! И уклончив, и как будто самостоятелен, и в душу лезет, и как будто кукиш в кармане кажет! Или Бернард Форбрихер, или Петька Козелков! Да, наконец, и сам я… какой я был тогда милый человек! Бывало, что-нибудь и совру, так все такое выходило милое, что у старушки Матрены Ивановны даже брюшко от моих слов пощекочет, и вся она просияет, а меня, грешного, только за ушко легонько потянет…
Удивительно ли после этого, что дела шли без задоринки. Иногда вмешивались в них Матрена Ивановна и Палагея Александровна, но они хлопотали не о мосте через реку Глуповицу, а преимущественно о том, как бы подрадеть родному человечку.
– Матрена Ивановна просила напомнить вашему превосходительству о месте станового для Зонтикова, – докладывает, бывало, Сеня Бирюков.
– Это для усача-то? – спрашивает его превосходительство.
– Да с, вот что вчера вашему превосходительству прошение подал.
– Быть так… определяем! – говорит его превосходительство и потом, уставив глаза в Сеню, повторяет: – Во уважение просьбы Матрены Ивановны, определяем усача в становые!
И таким образом были у нас становые-усачи, становые-бакенбардисты, становые с бородавкой, становые шестипалые. Старик наш фамилий не помнил, и когда, бывало, докладываешь ему о ком-нибудь из становых, он непременно спросит:
– Это который?
– С бородавкой, ваше превосходительство.
– А! с бородавкой!
И затем уж понимает, о ком идет речь.
Хотя мы сами и урожденные глуповцы, но глуповцы, так сказать, отборные, всплывшие на поверхность нашего родного горшка. О том, что происходило там, в глубине горшка, мы не тужили; мы знали, что там живут Иванушки (Иванушки, да еще глуповские – поди, раскуси такую штуку!), что Иванушками этими заправляют бакенбардисты и шестипалые, а бакенбардистов и шестипалых определяет Матрена Ивановна, у которой отменно приготовляют пироги с налимьими печенками, и Палагея Александровна, у которой после обеда такой liqueur des îles[127]127
ликер с островов.
[Закрыть] подают, вкусивши которого остается только убираться поскорей восвояси да часика три соснуть.
Затем жизнь наша была постоянным праздником: мы пили, ели, спали, играли в карты, подписывали бумаги и, подобно сказочной Бабе-яге, припевали: «Покатаюся, поваляюся на Иванушкиных косточках, Иванушкина мясца поевши!»
. . . . . .
И ведь нужно же было, при такой-то жизни, какому-то, прости господи, кобелю борзому заговорить о возрождении! А заговорил! именно заговорил! и не отсох у него язык, и не провалился он сквозь землю, и не пожрал его огонь, и не лопнули его глазыньки!
Глупов, еще загодя, бледнел и трясся при этом слове, и все про себя шептал: «Господи! ах, кабы да мимо!» Еще загодя, при малейшем шорохе, он махал онучами и шугал, как шугает баба-птичница, завидев в небе коршуна, кружащегося над всполошившимся стадом вверенных ей цыплят. «Чем наша жизнь не красна? – говорил он потихоньку, – или пуховики у нас не толсты? или ватрушки наши не сдобны?»
– Старики-то, старики-то наши разве хуже нас были? – шептал обыватель Сила Терентьич на ухо обывателю Терентью Силычу.
– На могилку, видно, ужо к ним сходить! – грустно ответствовал Терентий Силыч.
– Эхма! жили-жили, а теперь на-поди!
– Родителей-то жалко, Сила Терентьич!
– Старики-то наши во какие были!
– Кряжистые были!
– И возможно ли теперича все порядки нарушать! Чтоб господин теперича у стула с тарелкой стоял, а раб за столом развалившись сидел? Или опять, чтоб купец исправника в морду бил, а исправник ему за это барашка в бумажке сулил?
– Праховое дело затеяли!
– Да и то опять ты возьми, что люди-то мы непривышные. Проторили себе дорогу одну, ин и ходить бы по ней до скончания!
– Это точно, что непривышные!
– У меня вон воронко: привык на пристяжке ходить, ну, и сам бес его теперича в оглобли не втащит… Так-то!
– Оно пожалуй, что втащить можно! – говорит Терентий Силыч, задумчиво улыбаясь.
– Оно конечно, коли захочу втащить, отчего не втащить! – соглашается Сила Терентьич.
– Можно втащить! – положительно утверждает собеседник.
– Отчего не втащить! Втащим!
– Да ведь отцы-то наши… пойми, друг!
– Это точно, что отцы наши во какие были!
– Кряжистые были!
И затем в продолжение целых часов разговор развивался на ту же тему и наконец доходил до такого умоисступления, что кроме «ах ты господи!» да «во какие!» ничего и разобрать было нельзя. Глуповцы именовали подобные беседы совещаниями, а некоторые из них, прислушавшись к речам Силы Терентьича и Терентья Силыча, называли их даже бунтовскими и, подмигивая друг другу, приговаривали: «А? каково? каково катают наши-то! Вот бы кого министром сделать – Силу Терентьича… да!»
Одним словом, мы так безмятежно были счастливы, так детски невинны и доверчивы, что предшествовавшее слову «возрождение» время, несмотря на соединенные с ним тревоги и ожидания, все-таки ничего не вызвало на поверхность. Подойдите к луже, взбудоражьте чем ни на есть ее спящие воды – на поверхности их покажутся пузыри. В Глупове и пузырей не показалось.
Указывают мне на Силу Терентьича, как на несомненный пузырь, но, ради бога, какой же это пузырь? Я охотно соглашаюсь, что местный либерализм достиг в нем высшего своего выражения; я соглашаюсь, что ссылка на стариков и их кряжистость есть довольно смелая, в своем роде, штука; но, сознаюсь откровенно, для меня этого недостаточно, чтоб признать его действительным пузырем.
Истинный, благородный пузырь лопается во всеуслышание, лопается публично, лопается, невзирая ни на какие особы. Напротив того, Сила Терентьич лопался и проявлял свой либерализм лишь под воротами своего дома и притом в такое, по преимуществу, время, когда прочие глуповцы исключительно были поглощены игрою на гармонике.
Истинный пузырь никогда не появляется на поверхности одиноким, но всегда приводит за собой целую семью маленьких пузырей и пузырят, которые тянут к нему и ищут с ним слиться. Напротив того, куда бы ни обратил свои взоры Сила Терентьич, везде он встречает пустыню. Добрые глуповцы если и слышали и подозревали что-нибудь, то старались не слышать и не подозревать, и, при всем сочувствии к нему, потупляли взоры при встрече с ним, чтоб, боже сохрани, не попасть в историю с таким болтуном.
Наконец, истинный пузырь не терпит никакого внешнего давления. Ткните в него пальцем – и его уже нет. Качество это, по мнению моему, свидетельствует о благородстве свойств пузыря, который скорее соглашается не существовать вовсе, нежели нести на себе иго тыкающего пальца. Напротив того, Сила Терентьич продолжает благоденствовать и доселе, несмотря на то что обстоятельства и время сильно ткнули в него пальцем. Он продолжает бормотать под воротами, хотя бормотание его запоздало и не может ни на волос изменить силу тыкающих обстоятельств.
Скажите же на милость, какой это пузырь?
Да; ты осталась верна самой себе; ты никого, ни единой личности не вынесла на поверхность волн своих, кормилица-поилица Глуповица! По-прежнему вяло и неуклюже лезут эти волны одна на другую, по-прежнему на поверхности их белеют щепки да какая-то дрянная, нечистая накипь… Правда, что, по временам, глуповцы словно шарахаются из стороны в сторону, но над шараханьем этим всецело царит чувство тупого испуга, и ничего более.
Как ни пристально вглядывался я в причины, ход и последствия этих чисто физических движений, как ни жадно доискивалась душа моя во мраке глуповской жизни, в преисподних глуповского созерцания того примиряющего звена, которое в истории является посредником между прошедшим и будущим, – тщетны были мои усилия! «Испуг!» – говорили мне отекшие, бесстрастные лица моих сограждан; «испуг!» – говорили мне их нескладные, отрывистые речи; «испуг!» – говорило мне их торопливое, не осмысленное сознанием стремление сбиться в кучу, чтоб поваднее было шарахаться… Испуг, испуг и испуг! Взирая на весь этот переполох, я невольно вспомнил устные предания, которые ходили в Глупове по рукам. Вспомнился мне и громовержец Юпитер, и переговоры с матушкой Минервой… И вдруг я понял и прошлое, и настоящее моего родного города… Господи! мне кажется, что я понял даже его будущее!
О вы, которые еще верите в возможность истории Глупова, скажите мне: возможна ли такая история, которой содержанием был бы непрерывный бесконечный испуг?
Жизнь веков! ты, которая была столь обильна дарами для умновцев, ты, которая, подобно нестомчивой и ревнивой матери, заботливо ведешь народы по пути усовершенствования, охраняя их и от падения, и от поворотов назад, – чем была ты для Глупова? Ты не была даже мачехой, не была даже нянькой; стыдно сказать, но ты была чем-то вроде жалкого обеда за скучным табльдотом. «Зачем пичкают меня этим гнусным вареным картофелем? зачем не дают мне рябчиков?» – спрашиваю я, чувствуя, что злость закипает в моем сердце. А мне, вместо рябчиков, вновь подают картофель, и нет конца этому гнусному картофелю!
Возрождение! бесспорно, ты хорошая вещь, бесспорно, я влекусь к тебе всем сердцем, всеми силами души моей; но где же, в каком отдаленном Умнове, видано, чтоб ты подавалось в виде манной каши с маслом изумленным твоим появлением посетителям обязательного табльдота?!
Но, делать нечего, картофель или рябчики, каша ли с маслом или желе, а приходится втаскивать воронка в оглобли! Сомнения Силы Терентьича больше чем оправдались. Я сам видел, как выводили воронка из конюшни, как его исподволь подводили к оглоблям, как держали его под уздцы, все в чаянии, что вот-вот он брыкнет. Не брыкнул. Старый воронко! я видел, как прошибла тебя слеза, я видел, как дрожали твои мясистые губы, я слышал твой вздох, которым, казалось, ты умолял своих вожаков не впрягать тебя в корню, ибо это место принадлежит не тебе, а гнедку! Но ты не изменил обычаям праотцев, ты не исказил одним махом задних копыт истории Глупова, ты не брыкнул – хвалю тебя!
Свершилось: отныне Глупов обязывается есть манную кашу с маслом. Но не подавись ею, милый! ибо кашу эту надо есть умеючи. Умой руки, выполоскай рот и сиди вежливенько, ибо каша вещь хитрая: может и в рот попасть, может и глаза залепить.
Дурак Иванушко, чему смеешься?.. Или сердце в тебе взыграло?.. Пли пахнуло на тебя свежим воздухом?.. Или почуял ты, что пришел конец твоему гореваньицу, тому злому-лютому гореваньицу, что и к материнским сосцам с тобой припадало, что и в зыбке тебя укачивало, что и в песнях тебе подтягивало, что и в царев кабак с тобой разгуляться похаживало?
Смейся, дурачок! Сам господин Зубатов отменно рад, что ты смеешься… В другое время он сказал бы тебе: «Чего, ска-а-тина, рот до ушей дерешь?» – ну, а теперь ничего, спешит даже поскорей домой, чтоб отрапортовать куда следует: засмеялся, дескать.
Зубатову хлопот полон рот. Он не призывал возрождения; по правде сказать, едва ли даже он желал его, хотя, в качестве обладателя и руководителя глуповских сновидений, и обязан был призывать и желать его.
– Ma chère![128]128
Милая моя!
[Закрыть] – не раз говаривал он супруге своей, – это возрождение – черт его знает, что это такое!
– Pourvu que tu conserves ta place, mon ami![129]129
Лишь бы ты сохранил свое место, мой друг!
[Закрыть] – ответствовала обыкновенно Анна Ивановна, которую, очевидно, интересовала в этом деле существенная сторона, а не вертопрашество.
И потому, как скоро Зубатов увидел, что все совершилось, то и он не брыкнул, и он поскорей побежал запрягаться в оглобли.
Что происходило в это время в душе его? Что понимал он под словом «возрождение»? – это известно единому богу всеведущему, ибо он один может проникать в трущобы сердец зубатовских. Глупов мог убедиться только в том, что Зубатов вскипел и взревновал бесконечно. Вследствие этой ревности самая наружность Глупова внезапно изменилась: на улицах засновали экипажи; в канцеляриях усиленно заскрипели перьями; из подворотен вылезли физиономии с усами и физиономии без усов, физиономии румяные и физиономии бледные; одни недоумевали и хлопали глазами, другие уже поняли и даже как будто приготовились насладиться плодами возрождения…
Что ж они поняли, и по какому поводу весь этот переполох, все эти шарахания из стороны в сторону?.. И что такое это «возрождение», от которого так усердно и так напрасно и отмаливались, и отплевывались добрые глуповцы?..
В самом деле, как определить, что может значить глуповское возрождение? Я допускаю возможность говорить о возрождении умновском, о возрождении буяновском, ибо там оно в чем-нибудь выражается… ну, хоть в том, например, что лица веселее смотрят, что ноги бодрее ходят… Но возрождение глуповское!.. воля ваша, тут есть что-то непроходимое, что-то до такой степени несовместимое, что мысль самая дерзкая невольно цепенеет перед дремучим величием этой задачи. Да помилуйте! Да осмотритесь же кругом себя! потяните же носом воздух! Ведь глуповцы даже полов в своих жилых покоях не вымыли! ведь глуповцы даже в баню лишнего раза не сходили! А без этого какое же может быть возрождение!
Посмотрим, однако ж, не знают ли чего-нибудь Сила Терентьич и Терентий Силыч? Они так долго чего-то боялись, так долго об чем-то между собой шушукались, что не может же статься, чтоб эта штука не была им досконально известна.
Увы! Сила Терентьич и Терентий Силыч только вздыхают и отдуваются. Сеня Бирюков взирает на них и, хоть убей, ничего не понимает. И не то чтоб они в самом деле не разумели; нет, и знают, и разумеют, да вот не хотят да и не хотят открыться! И рожу так состроят: «знаю, да не скажу» – и не говорят.
Мне положительно, например, известно, что Сила Терентьич подозревает, что все возрождение заключается в том, что на место Петра Иваныча сел Иван Петрович; однако ж предположения своего он высказать не решается, потому что, быть может, оно и не то значит. Терентий Силыч идет дальше: он мнит, что возрождение означает возможность грубить и невежничать; однако ж мысли своей тоже не высказывает, потому что опасается, чтоб кто-нибудь за нее его не треснул. Оба чего-то ждут, а чего – не говорят. А я знаю, чего они ждут; они ждут, не придет ли когда-нибудь кто-нибудь и не зарубит ли у них на носу, что именно следует разуметь под возрождением. Если придет – мысли их прояснятся; а не придет – ну, и опять будет по-прежнему: «знаю, да не скажу»!
Но это не политично. Допустим, что вы передо мной скрывались, допустим, что вы имеете даже свои причины на это; но зачем же скрываетесь вы перед Сеней, за что же его-то вы вводите в заблуждение? Ведь он и впрямь, бедняжка, думает, что возрождение – это новые серые штаны с лампасами, что возрождение – это пробор à l’anglaise,[130]130
по-английски.
[Закрыть] что возрождение – c’est quelque chose de très porté et de très couru pour le moment.[131]131
это вещь вполне приемлемая и в данный момент очень модная.
[Закрыть] Одним словом, он смотрит на возрождение как на что-то съедобное, как на что-то такое, что можно носить, мять, пачкать и вообще употреблять по своему произволу.
А ведь это заблуждение, даже очень опасное заблуждение, и Сеня, оставаясь при нем, может, по милости вашей, попасть в самый печальный просак.
Raisonnos.[132]132
Обсудим.
[Закрыть]
Серые штаны с лампасами сбивают Сеню с толку. Он так увлекается щегольством и шикарностью их покроя, он так поощрен ласковыми взглядами, обращаемыми на него по этому случаю Матреной Ивановной и Палагеей Александровной, что в роговой его накипи, которую он, в шутку, называет своей головой, рождается положительное убеждение, что на ком нет точно таких же штанов, тот уж и не человек. Убеждение это, очевидно, может повредить его отношениям к глуповскому возрождению. Ибо, спрашиваю я вас, что будет, если Сеня, взирая на мир с точки зрения штанов, будет видеть в Глупове лишь пустыню, населенную зверьем, не имеющим никакого понятия ни о красоте лампасов, ни об изяществе полосок и клеток? Из этого выйдет, что глуповцы будут казаться ему чем-то вроде низших организмов, а отсюда…
Положим, что глуповцы не обидятся (натерпелись они, бедные, и не таких потасовок!), но согласитесь сами, что ж это будет за возрождение! Щелк да щелк – разве это резон? «Он щелкнул в зубы, но почему же не в нос?» – спросит оскорбленный глуповец.
У глуповца зубы болят, а нос – слава богу; следовательно, ему выгоднее, чтоб его в нос щелкали. Ведь это несправедливость, которую не потерпит даже Зубатов! Но вопрос усложняется, если глуповцы обидятся; а ведь и это может случиться, благодаря тому же возрождению. Что может тогда выйти? Увы! я опасаюсь, что тут также выйдет… но только с другой стороны…
Итак, скрывать от Сени истинный, глуповский смысл возрождения противно его интересам, противно его репутации. Не лучше ли прямо объявить ему, что бывают в жизни минуты, когда сила обстоятельств заставляет нас, людей хорошего тона, забывать о штанах с лампасами и утирать нос ногою? Не лучше ли объяснить ему, что не мешает иногда и в зипун принарядиться, не взаправду, конечно, а так… для внушения в глуповцах доверия? Не лучше ли сказать ему: «Сеня! сделай это, мой друг, и надуй почтенную публику!»
Люди, понявшие характер и сущность глуповского возрождения, именно так и поступают. С этой стороны Сила Терентьич прав совершенно: Петр Иваныч сел на место Ивана Петровича – и больше ничего не случилось.
Старые «хорошие» люди исчезают – это верно. Словно персидский порошок бог весть откуда на них посыпался; но каждая новая минута есть вместе с тем и минута смерти для кого-нибудь из глуповских Гостомыслов. Гостомыслы умирают беспрекословно, скрестивши на груди руки и облачившись в свои лучшие глуповские одежды. Как некогда умирающий Трифоныч алкал предстать пред лицо божие тем же дворовым господина Чертопханова человеком, каким состоял в земной сей юдоли, так и ныне умирающие глуповцы выказывают твердое намерение и в загробной жизни воспрянуть старыми, непреклонными глуповцами, недоступными ни резонам, ни соображениям. В этом есть нечто древне-скандинавское, в этом есть нечто новейше-ирокезское.
Но место старых глуповцев не могло быть не занято уже по тому одному, что «место свято пусто не будет», а наконец, и потому, что «было бы болото, а черти будут». Вместо прежних «хороших» людей должны были явиться новые «хорошие» люди – и они явились.
Они явились – и мы были ослеплены их сиянием; они явились – и глуповские дамы всем собором объявили, что никогда еще глуповская жизнь не была так сладостна, никогда еще не представляла она столько pittoresque и imprévu.[133]133
живописного и непредвиденного.
[Закрыть] Бойко и ходко накинулись эти новые Рюриковичи на тучно удобренную глуповскую землю, и глуповская земля не выдержала: из груди ее вырвался тяжкий и болезненный стон. Казалось, все «родители» разом запротестовали из могил своих…
Нынешний «хороший» человек в наружном отношении представляет совершенную противоположность «хорошему» человеку доброго старого времени. Последний был неряшлив и неумыт, частенько даже несло от него словно морскими травами; первый, напротив того, безукоризнен и чист, как кристалл. Последний был невежествен и груб; первый, напротив того, утончен и образован. Голова последнего положительным образом представляла собой плотную роговую накипь, сквозь которую трудно было даже с молотком пробраться; голова первого, напротив того, на свет прозрачна, а при малейшем щелчке звенит, как серебро.
Нынешний «хороший» человек в карты ни-ни, историй с рылами, микитками и подсалазками удаляется, buvons[134]134
выпьем.
[Закрыть] употребляет лишь благородным манером, то есть душит шампанское и презирает очищенную, и только к aimons[135]135
возлюбим.
[Закрыть] обнаруживает прежнее ехидное пристрастие. Зато прям как аршин, поджар как борзая собака, высокомерен как семинарист, дерзок как губернаторский камердинер и загадочен как тот хвойный лес, который от истоков рек Камы и Вятки тянется вплоть до Ледовитого океана.
Нынешний «хороший» человек не наедается за обедом до отвала и не падает, после гречневой каши, от изнеможения сил. Он обедает вообще умеренно (хотя и на чужой счет), и послеобеденное время любит посвятить разумной беседе с приятелями о прекрасном устройстве Оксфордского университета, о воскресных забавах англичан, о рыбном обеде английских министров и о других достопримечательностях, в которых старые глуповцы ни уха, ни рыла не смыслили. Он очень мило говорит об self-government[136]136
самоуправлении.
[Закрыть] и даже находит qu’au fond il y a du vrai dans tout ceci,[137]137
в сущности, во всем этом есть кое-что верное.
[Закрыть] но в то же время не может не поставить на вид, что большие континентальные государства едва ли, без опасения за свою самостоятельность, могут принять формы самоуправления.
Нынешний «хороший» человек в делах любви избегает солнечного света. Он развратничает по уголкам и всему на свете предпочитает так называемые благородные интриги. Он любит, чтоб его называли Жоржем, а не Егорушкой, Мишелем, а не Мишуточкой, и pour rien au monde[138]138
ни за что на свете.
[Закрыть] не согласится любить женщину, которая носит рубашки из посконного полотна.
Нынешний «хороший» человек паче всего любит публичность и не затрудняется ни пред каким обществом. Он жаждет позировать неустанно, позировать наяву и во сне, позировать в гостиной и в чулане. Он всю свою изобретательность употребляет на то, чтоб подыскать себе публику, и, достигнув этого, охотно во всякое время выбрасывает перед нею накопившийся в затхлом архиве души хлам юродивства, прикрытого громкими именами бескорыстия, честности, гласности и т. д.
Нынешние «хорошие» люди, когда встречаются в обществе, не плюют друг другу в лохань, но ведут меж собой скромную и даже отчасти ученую беседу.
– А что, mon cher,[139]139
дорогой.
[Закрыть] читали вы в «Русском вестнике» последнее политическое обозрение?.. délicieux![140]140
прелестно!
[Закрыть] – говорит один «хороший» человек другому.
– А я, с своей стороны, рекомендую вам, mon cher, «Письмо из Турина»… charmant![141]141
очаровательно!
[Закрыть] – отвечает другой «хороший» человек.
Таким манером все обходится тихо, сражающихся не бывает, и даже светил небесных никто не видит.
Хотя уроженец Глупова, нынешний «хороший» человек относится к своей родине с холодностью и даже с некоторым высокомерием. Конечно, глуповские дамы… oh! les dames de Gloupoff sont délicieuses, il n’y a rien à dire![142]142
о, глуповские дамы прелестны, ничего не скажешь!
[Закрыть] но зато le reste…[143]143
остальное.
[Закрыть] фи!.. К Глупову он привязан горькою необходимостью возрождения; в Глупов он явился для исправления диких нравов и показания своей благонамеренности, но мысль, но сердце его не здесь, а там, в том милом, вечно юном Петербурге, где живут его добрые начальники, где он целовал ручки у светлокудрой Florence, через которую и получил место в Глупове!.. Глупов – это anima vilis, над которою ему предоставлено провидением делать какие угодно операции; Петербург – это alma mater,[144]144
мать-кормилица.
[Закрыть] к которой он привязан незримою, но прочною, несокрушимою пуповиной. В благоговении своем перед Петербургом он возвышается до фанатизма, он делается ужасен…
Тот, кто внимательно прочитал изложенное выше определение «хорошего» человека доброго старого времени и сравнит его с определением нынешнего «хорошего» человека, тот согласится, что между ними огромная разница. Одно меня несколько беспокоит, а именно то, что Матрена Ивановна не только не смущается появлением новых «хороших» людей, но даже начинает исподволь похваливать их. А она в этом деле знаток.
В «хорошем» человеке прежнего времени был air fixe какой-то, какая-то непосредственность девственная, нечто вроде запаха дикой фиалки, смешанного с запахом вареной капусты. В нынешнем «хорошем» человеке… ба! да нет ли и в нем этого air fixe? и не это ли драгоценное качество, цепко поднюханное тонким обонянием Матрены Ивановны, послужило основой ее благосклонности к новым людям?
Но прежде нежели отвечать на эти вопросы, займемся некоторыми необходимыми исследованиями.
Во-первых, что такое air fixe? есть ли это запах в собственном и тесном смысле этого слова? есть ли это другая какая-либо внешняя, чисто физическая особенность? или это есть особенность высшая, психологическая, особенность души и сердца?
Рассказывают о каком-то животном, что оно, будучи настигаемо охотником, как последнее средство обороны испускает из себя такой с ног сбивающий запах, который сразу ошеломляет охотника самого привычного. Очевидно, что в этом примере запах составляет истинный, неподдельный air fixe животного, что без него существование последнего было бы не обеспечено и самые средства обороны мнимы. Но очевидно также, что такое определение слишком тесно, чтоб исчерпывать собой весь air fixe глуповский. Нельзя отрицать, что истинный глуповский абориген не лишен своего собственного запаха; несомненно также, что если в комнату, наполненную умновцами, войдет глуповец, то я сейчас же почувствую это; но несомненно и то, что запах этот, как бы он ни был пронзителен, не составляет еще всего глуповца и что он, с помощью некоторых усилий и обветривания, может быть не только видоизменяем, но даже и вовсе уничтожаем.
Глуповец, как и всякий другой представитель породы человеческой, есть организм сложный и притом доступный совершенствованию… Он пахнет, но вместе с тем ощущает и даже других заставляет ощущать; он пахнет, но вместе с тем он… мыслит. Если бы его настигал охотник, я не ручаюсь, чтоб он совершенно пренебрег столь сильным оружием, как запах; но ручаюсь, что он прибегнет и к другим средствам, находящимся в его распоряжении. Например, он может стать перед охотником на колени и сказать ему: «За что ты меня бить хочешь?»; или спрятаться от охотника за дерево, или, наконец, принять побои беспрекословно… Возьмем и еще пример. Идет глуповец по дороге и доходит до распутия. Одна дорога идет прямо, другая идет направо, третья налево; точь-в-точь как в сказках сказывается. Я и опять не ручаюсь, чтоб в этом затруднительном случае глуповец пренебрег запахом, но несомненно, что он пустит в ход и другие соображения. Например, он может зажмурить глаза и погадать с помощью указательных пальцев или закинуть на все три дороги по палке: которая дальше кинется, ту и считать звездой путеводной, и т. д. Это тем более для него удобно, что он сам хорошенько не знает, куда идет. Согласитесь, однако ж, что все это предполагает в глуповце возможность выбора, возможность делать сравнения и выводы, и следовательно, рекомендует его вниманию исследователя, как организм сложный и высший. Это первое. А второе важное преимущество состоит в доступности глуповца к совершенствованию. Чтоб убедиться в этом, не надо даже прибегать к таким избитым сравнениям, каково, например, постепенное усовершенствование различных пород домашних животных. Да сравнение это будет и неверно, потому, во-первых, что глуповец совершенствуется в диком, а не в домашнем состоянии, а во-вторых, самое совершенствование его состоит отнюдь не в увеличении его молочности, но в укреплении его мышц до той степени благонадежности, которая обеспечивала бы дальнейшее продолжение глуповской породы. Для этого достаточно вспомнить только о той пользе, которую принесли Глупову сначала эмигранты французские и потом оборванные остатки de la grrrande armée,[145]145
великой армии.
[Закрыть] и о той, которую до наших дней приносят французы-гувернеры, французы-куафёры, французы-камердинеры. Посмотрите, какие вдруг чистенькие и беленькие детки пошли у Матрены Ивановны взамен прежних чумазых и слюнявых. А отчего?.. Оттого, что в доме ее француз-гувернер поселился… Итак, не подлежит спору, что глуповцы действи-тельно доступны совершенствованию и что запах их посредством постепенных проветриваний может быть изменен до того, что не будет составлять даже отличительного признака… Следовательно, истинный, неподдельный air fixe может свободно существовать и помимо запаха фиалки, смешанного с запахом вареной капусты…
Но, может быть, он заключается в какой-нибудь другой внешней особенности, как, например, в способности огрызаться, лягаться и т. д. Сознаюсь, что я действительно знал некоего барбоса, который не только целый день, но и целую ночь лаял и огрызался, лаял на все и на всех, лаял на луну и на звезды, лаял на свой собственный хвост. С другой стороны, я знал некоторого пегашку, который не мог утерпеть, чтоб не брыкнуть, как только показывали ему хомут. Очевидно, в этом заключался air fixe барбоски и пегашки. Но я не могу согласиться, чтоб в этом же заключался и air fixe моих сограждан, и даже с негодованием отвергаю это предположение. Я знаю наверное, что глуповец никогда и ни на кого не огрызался, что даже в то время, когда его привязывали на цепь, он влезал в конуру и спокойно зарывался себе в солому, в надежде, что когда-нибудь да отвяжут же, а не отвяжут, так и на цепи накормят. Что же касается до ляганья, то очевидно, что, имея две ноги, а не четыре, глуповец может прибегать к этому средству выражения душевных своих движений лишь с крайнею осторожностью. И в самом деле, история доказывает, что глуповец расточал пинки, сокрушал челюсти, превращал в пепел зубы, но ие лягался; что он обзывал непотребно, но не огрызался… «Так, стало быть, в этом-то и заключался глуповский air fixe?» – спросит читатель. Нет, и не в этом, потому что и эти качества, несмотря на свою солидность, тоже доступны совершенствованию, потому что не одно и то же дать плюху с маху, и притом с таким расчетом, чтоб треск от удара разнесся из одного края Глупова в другой, и дать плюху легкую, плюху либеральную, почти изящную, звуки которой не распространялись бы далее четырех стен комнаты. Можно даже до такой степени усовершенствовать себя, что и вовсе не давать плюх… и все-таки оставаться глуповцем… Ибо повторяю: сокрушение челюстей, как оно ни фундаментально кажется с первого взгляда, все-таки представляет только манеру и ни в каком случае не исчерпывает всего глуповца. Ибо глуповец не только дерется, но и мыслит…