Текст книги "История одного города. Господа Головлевы. Сказки"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 59 страниц)
Приложение
Письмо М. Е. Салтыкова-Щедрина в редакцию журнала «Вестник Европы»
Хотя и не в обычае, чтоб беллетристы вступали в объяснения с своими критиками, но я решаюсь отступить от этого правила, потому что в настоящем случае речь идет не о художественности выполнения, а исключительно о правильности или неправильности тех отношений к жизненным явлениям, которые усмотрены автором напечатанной в «Вестнике Европы» (апрель, 1871) рецензии в недавно изданном мною сочинении «История одного города».
Я отдаю полную справедливость г. Б-ову:[325]325
Стр. 128–131 наст. тома. – Ред.
[Закрыть] рецензия его написана обдуманно, и намерения ее совершенно для меня ясны. Но и за всем тем мне кажется, что в основании его труда лежит несколько очень существенных недоразумений и что он приписал мне такие намерения, которых я никогда не имел. Очень возможное дело, что это произошло вследствие неясности самого сочинения моего, но и в таком случае мое объяснение не может счесться бесполезным, так как критике, намеревающейся выказать несостоятельность автора на почве миросозерцания, все-таки нелишнее знать, в чем это миросозерцание заключается.
Прежде всего, г. рецензент совершенно неправильно приписывает мне намерение написать «историческую сатиру», и этот неправильный взгляд на цели моего сочинения вовлекает его в целый ряд замечаний и выводов, которые нимало до меня не относятся. Так, например, он обличает меня в недостаточном знакомстве с русской историей, обязывает меня хронологией, упрекает в том, что я многое пропустил, не упомянул ни о барах-волтерьянцах, ни о сенате, в котором не нашлось географической карты России, ни о Пугачеве, ни о других явлениях, твердое перечисление которых делает честь рецензенту, но в то же время не представляет и особенной трудности, при содействии изданий г.г. Бартенева и Семевского. К сожалению, издавая «Историю одного города», я совсем не имел в виду исторической сатиры, а потому не видел даже надобности воспользоваться всеми фактами, опубликованными г.г. Бартеневым и Семевским. Очень может быть, что я напишу и другой том этой «Истории», но не ручаюсь, что и тогда будет исчерпано все содержание «Русского архива» и «Русской старины». Не «историческую», а совершенно обыкновенную сатиру имел я в виду, сатиру, направленную против тех характеристических черт русской жизни, которые делают ее не вполне удобною. Черты эти суть: благодушие, доведенное до рыхлости, ширина размаха, выражающаяся с одной стороны в непрерывном мордобитии, с другой – в стрельбе из пушек по воробьям, легкомыслие, доведенное до способности не краснея лгать самым бессовестным образом. В практическом применении эти свойства производят результаты, по моему мнению, весьма дурные, а именно: необеспеченность жизни, произвол, непредусмотрительность, недостаток веры в будущее и т. п. Хотя же я знаю подлинно, что существуют и другие черты, но так как меня специально занимает вопрос, отчего происходят жизненные неудобства, то я и занимаюсь только теми явлениями, которые служат к разъяснению этого вопроса. Явления эти существовали не только в XVIII веке, но существуют и теперь, и вот единственная причина, почему я нашел возможным привлечь XVIII век. Если б этого не было, если б господство упомянутых выше явлений кончилось с XVIII веком, то я положительно освободил бы себя от труда полемизировать с миром уже отжившим, и смею уверить моего почтенного рецензента, что даже и на будущее время сенат, не имеющий исправной карты России, никогда не войдет в число элементов для моих этюдов, тогда как такой, например, факт, как распоряжение о писании слова «государство» вместо слова «отечество», войти в это число может. Сверх того, историческая форма рассказа представляла мне некоторые удобства, равно как и форма рассказа от лица архивариуса. Но, в сущности, я никогда не стеснялся формою и пользовался ею лишь настолько, насколько находил это нужным; в одном месте говорил от лица архивариуса, в другом – от своего собственного; в одном – придерживался указаний истории, в другом – говорил о таких фактах, которых в данную минуту совсем не было. И мне кажется, что в виду тех целей, которые я преследую, такое свободное отношение к форме вполне позволительно.
Сочетав насильственно «Историю одного города» с подлинной историей России, рецензент совершенно логически переходит к упреку в бесцельном глумлении над народом, как непосредственно в собственном его лице, так и посредственно в лице его градоначальников. «Органчик» его возмущает, «Сказание о шести градоначальницах» он просто называет «вздором». Очевидно, что он твердо встал на историческую почву и совершенно забыл, что иносказательный смысл тоже имеет право гражданственности. Что в XVIII веке не было ни «Органчика», ни «шести градоначальниц» – это несомненно; но недоразумение рецензента тем не менее происходит только от того, что я употребил не те слова, которые, по мнению его, надлежало употребить. Если б, вместо слова «Органчик», было поставлено слово «Дурак», то рецензент, наверное, не нашел бы ничего неестественного; если б, вместо шести дней, я заставил бы своих градоначальниц измываться над Глуповом шестьдесят лет, он не написал бы, что это вздор (кстати: если б я действительно писал сатиру на XVIII век, то, конечно, ограничился бы «Сказанием о шести градоначальницах»). Но зачем же понимать так буквально? Ведь не в том дело, что у Брудастого в голове оказался органчик, наигрывавший романсы: «Не потерплю!» и «Разорю!», а в том, что есть люди, которых все существование исчерпывается этими двумя романсами. Есть такие люди или нет?
Затем, приступая к обличению меня в глумлении над народом непосредственно, мой рецензент высказывает несколько теплых слов, свидетельствующих о его личном сочувствии народу. Я верю этому сочувствию и радуюсь ему; но думаю, что я собственно не подал никакого повода для его выражения. Посмотрим, однако ж, на чем зиждутся обличения рецензента.
Во-первых, ему кажутся совершенным вздором (кстати: слово «вздор», как критическое мерило, представляется мне совершенным вздором) названия головотяпов, моржеедов и проч., которые фигурируют у меня в главе «О корени происхождения». Не спорю, может быть, это и вздор, но утверждаю, что ни одно из этих названий не вымышлено мною, и ссылаюсь в этом случае на Даля, Сахарова и других любителей русской народности. Они засвидетельствуют, что этот «вздор» сочинен самим народом, я же, с своей стороны, рассуждал так: если подобные названия существуют в народном представлении, то я, конечно, имею полнейшее право воспользоваться ими и допустить их в мою книгу. Если, например, о пошехонцах сложилось в народе поверье, что они в трех соснах заблудились, то я имею вполне законное основание заключать, что они действительно когда-нибудь совершили нечто подходящее к этому подвигу. Не буквально, конечно, а в том же смысле.
Во-вторых, рецензенту не нравится, что я заставляю глуповцев слишком пассивно переносить лежащий на них гнет. На этот упрек я могу ответить лишь ссылкой на стр. 155–158[326]326
В дальнейшем ссылки на это Собрание сочинений даются сокращенно: упоминается только том и страница.
[Закрыть] «Истории», где, по моему мнению, явление это объясняется довольно удовлетворительно. Я, впрочем, не спорю, что можно найти в истории и примеры уклонения от этой пассивности, но на это я могу только повторить, что г. рецензент совершенно напрасно видит в моем сочинении опыт исторической сатиры. Притом же, для меня важны не подробности, а общие результаты; общий же результат, по моему мнению, заключается в пассивности, и я буду держаться этого мнения, доколе г. Б-ов не докажет мне противного.
В-третьих, рецензенту кажется возмутительным, что я заставляю глуповцев жиреть, наедаться до отвалу и даже бросать хлеб свиньям. Но ведь и этого не следует понимать буквально. Все это, быть может, грубо, аляповато, топорно, но тем не менее несомненно – иносказательно. Когда глуповцы жиреют? – в то время, когда над ними стоят градоначальники простодушные. Следовательно, по смыслу иносказания, при известных условиях жизни, простодушие не вредит, а приносит пользу. Может быть, я и не прав, но в таком случае во сто крат неправее меня действительность, связавшая с представлением о распорядительности представление о всяческих муштрованиях. Что глуповцы никогда не наедались до отвалу – это верно; но это точно так же верно, как и то, что рязанцы, например, никогда мешком солнца не ловили.
Вообще, недоразумение относительно глумления над народом, как кажется, происходит от того, что рецензент мой не отличает народа исторического, то есть действующего на поприще истории, от народа как воплотителя идеи демократизма. Первый оценивается и приобретает сочувствие по мере дел своих. Если он производит Бородавкиных и Угрюм-Бурчеевых, то о сочувствии не может быть речи; если он выказывает стремление выйти из состояния бессознательности, тогда сочувствие к нему является вполне законным, но мера этого сочувствия все-таки обусловливается мерою усилий, делаемых народом на пути к сознательности. Что же касается до «народа» в смысле второго определения, то этому народу нельзя не сочувствовать уже по тому одному, что в нем заключается начало и конец всякой индивидуальной деятельности. О каком же «народе» идет речь в «Истории одного города»?
Обличив меня в глумлении над народом, г. рецензент объясняет и причину этого глумления. Эта причина – недостаток «юмора». Юмор же рецензент определяет следующим образом: он, «не жертвуя малым великому, великое низводит до малого, а малое возвышает до великого»; следовательно, главные элементы этого явления суть: великодушие, доброта и сострадание. Если это определение верно, то мне действительно остается признать себя виноватым. Но я положительно утверждаю, что оно неверно и что искусство, точно так же как и наука, оценивает жизненные явления единственно по их внутренней стоимости, без всякого участия великодушия или сострадания. Если б это было не так, то произошло бы нечто изумительное. Во-первых, люди не знали бы, что в написанной художником картине действительно верно и что смягчено, или скрыто, или прибавлено под влиянием великодушия. Во-вторых, тогда пришлось бы простирать руки не только подначальным глуповцам, но и Прыщам и Угрюм-Бурчеевым, всем говорить (как это советует мне рецензент): «придите ко мне все труждающиеся и обремененные», потому что ведь тут все обременены историей: и начальники и подначальные.
Но этого мало, что я нахожу упомянутое выше определение юмора неправильным и бессодержательным, – я вижу в нем глумление. По моему мнению, разделение жизненных явлений на великие и малые, низведение великих до малых, возвышение малых до великих – вот истинное глумление над жизнью, несмотря на то что картина, по наружности, выходит очень трогательная. Тут идет речь уже не о временно-великих или о временно-малых, но о консолидировании сих величин навсегда, ибо иначе не будет «юмора».
М. Салтыков
Комментарии
ИСТОРИЯ ОДНОГО ГОРОДА
«История одного города» – итоговое произведение 60-х годов в творчестве М. Е. Салтыкова-Щедрина. Книга была опубликована в 1869–1870 годах в «Отечественных записках» и в 1870 году вышла отдельным изданием.
Главным событием в жизни России в 60-е годы была отмена крепостного права, реформа 19 февраля 1861 года – «начало новой, буржуазной, России, выраставшей из крепостнической эпохи» (В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 20, с. 174).
Необходимость ликвидации отжившего крепостного права была так настоятельна, что была признана даже правительством Александра II. «Слухи носятся, – говорил царь, – что я хочу дать свободу крестьянам; это несправедливо, и вы можете сказать это всем направо и налево; но чувство враждебное между крестьянами и их помещиками, к несчастью, существует, и от этого было уже несколько случаев неповиновения к помещикам. Я убежден, что рано или поздно мы должны к этому прийти… Следовательно, гораздо лучше, чтобы это произошло свыше, нежели снизу» («Голос минувшего», 1916, № 5–6, с. 393).
Предстоящее освобождение крестьянством ожидалось как правовое освобождение с землею. Однако по обнародовании «Положений 19 февраля», несмотря на объявление свободы, крестьяне не получили полной хозяйственной и личной независимости от помещиков. Земля была объявлена собственностью дворян, и крестьяне должны были выкупать у них жалкие наделы, оставаясь временнообязанными до заключения соглашения о выкупе.
Весной 1861 года крестьянские бунты охватили Россию. Размах крестьянского движения испугал консервативные круги и заставил революционных демократов (Н. Г. Чернышевского, в первую очередь) думать о близости народной революции, о необходимости подъема революционной сознательности масс. В 1862 году организовалось тайное общество «Земля и Воля»: его программой стал основной лозунг крестьянства (освобождение с землей), а целью – крестьянская революция.
Уже осенью 1861 года министр юстиции Панин сформулировал позицию правительства: «Предусмотрение событий требует отклонения конституционных вымыслов удержанием самодержавных начал, с твердостью и взыскательностью, что теперь еще нетрудно, пока зараза либеральности не всеобщая, но ограничивается литераторами и университетами и кроме сего небольшим числом молодых людей» (цит. по кн.: «История СССР», т. 5. М., «Наука», 1968, с. 95).
«Правительство Александра II, и «задумывая» реформы, и проводя их, ставило себе с самого начала совершенно сознательную цель: не уступать тогда же заявленному требованию политической свободы» (В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 5, с. 62). Самодержавию удалось подавить революционную волну, однако угроза «народного возмущения» уже не сходила с повестки дня.
4 апреля 1866 года Д. В. Каракозов, надеясь вызвать новый подъем народного движения, совершил неудачное покушение на царя. Это послужило сигналом для резкого усиления реакционного курса самодержавия: «У нас теперь принцип и идея тождественны. Они состоят в ограждении власти… Власть рассматривается не как средство, но как цель, или право, или имущество… Мы требуем повиновения… во имя обязанности повиноваться и права повелевать», – записал в своем дневнике 25 июля 1866 года министр внутренних дел П. А. Валуев (Дневник П. А. Валуева, т. 2. М., 1961, с. 140–141). Отныне целью охранительного курса правительства было «восстановить власть и улучшить полицию», ограничить смысл и значение «великой реформы». Борьба крестьянских и помещичьих интересов становится главной чертой политической жизни пореформенной России, а вопрос о дальнейших ее судьбах – главным вопросом, который предстояло решить.
Конец 50-х и большую долю 60-х годов (с перерывами вплоть до лета 1868 г.) Салтыков-Щедрин отдал службе на крупных постах (вице-губернатора, председателя казенной палаты губернии) в провинциальной России. Благодаря ей писатель приобрел огромное знание жизни, понимание истинных интересов помещиков и народных масс. Участие в подготовке отмены крепостного права и знание пореформенной России убедили его, что реформа 1861 года не принесла желаемых результатов: «…Дело… в том пути, которому последовала жизнь в процессе своего обновления, и в отрицательных результатах, к которым она привела, благодаря избранному пути» (М. Е. Салтыков-Щедрин. Собр. соч. в 20-ти томах, т. 7. М., «Художественная литература», 1969, с. 430). И еще одно важнейшее убеждение вынес писатель как итог 60-х годов: «Главная и самая существенная причина бедности нашей народной массы… в недостатке сознания этой бедности; причина же этого последнего явления, очевидно, скрывается в истории» («Письма о провинции»).
К объяснению того, что же именно «скрывается в истории», и обратился Салтыков-Щедрин в «Истории одного города». Писатель воспользовался «исторической формой рассказа», потому что она позволяла «свободнее обращаться к известным явлениям» настоящего.
Замысел этого произведения прояснился для его автора не сразу, но его давним убеждением было, что «история может иметь свой животрепещущий интерес, объясняя нам настоящее как логическое последствие прежде прожитой жизни» (статья 1856 г. «Стихотворения Кольцова»). Исследователи отмечают целый ряд вех на пути к созданию «Глуповского Летописца», как первоначально называлась эта книга.
Еще в 1859 году был написан очерк «Историческая догадка. Гегемониев», осмеивающий «варяжскую теорию» русских историков-государственников. В 1861–1862 годах появились очерки «глуповского цикла», главным выводом которых было осознание, что крепостнический Глупов всеми силами готов защищать свое существование, а «мыслительные способности» народа («Иванушек») «всецело сосредоточены на том, чтобы как-нибудь не лопнуть с голоду» («К читателю»).
В 1867 году был написан сатирический рассказ о губернаторе с фаршированной головой – рассказ, который тульский губернатор, мракобес и самодур Шидловский, принимает за пародию на себя. Об этом рассказе Салтыков-Щедрин писал Н. А. Некрасову: «Я его распространю и дам еще более фантастический колорит».
Салтыков-Щедрин все эти годы активно сотрудничает в «Современнике» (до его закрытия в 1866 г.), а затем в «Отечественных записках» и как рецензент. Его внимание привлекают книги по истории России, как, например, «Движение законодательства в России» Г. Бланка или «Дворянство в России от начала XVIII века до отмены крепостного права» А. Романовича-Славатинского и ряд других. Летом 1869 года Салтыков-Щедрин намеревался написать статью об известном общественном деятеле, писателе и публицисте XVIII века Феофане Прокоповиче, изучал материалы, связанные с его эпохой.
Одновременно с «Историей одного города» создавался цикл «Письма о провинции», в котором писатель в публицистической форме разрабатывал проблемы, нашедшие гротесково-сатирическое решение в истории города Глупова.
«История одного города» при своем появлении вызвала самые разноречивые мнения. Часть критики вообще не поняла замысла писателя и видела в книге лишь «вздорную фантастичность» или «старую дребедень». Воинствующую позицию занял А. С. Суворин. В апрельской книжке «Вестника Европы» за 1871 год появилась его рецензия на «Историю одного города», в которой он утверждал, что писатель будто бы глумится над народом, над историей России. Салтыков-Щедрин был вынужден ответить письмом в «Вестник Европы» (см. стр. 568 наст. изд.). 2 апреля 1871 года он послал письмо – своеобразный автокомментарий к «Истории одного города» А. Н. Пыпину, известному историку, принимавшему участие в издании «Вестника Европы».
Тема этих двух писем Салтыкова-Щедрина – признание за народом решающей созидательной силы в истории и объяснение, почему народ этой своей силой не пользуется. Писатель требовал отличать два понятия, народ, представляющий собой идею демократизма, и народ, действующий на поприще истории, изображенный им в глуповцах. «…Глуповцы беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было бы судить о степени их зрелости в смысле самоуправления; напротив того, они мечутся из стороны в сторону, без всякого плана, как бы гонимые безотчетным страхом… Человек, которому с изумительным постоянством долбят голову… не может прийти к другому результату, кроме ошеломления», – писал в «Истории одного города» Салтыков-Щедрин, наблюдая за пассивностью народных масс и неспособностью их в настоящее время к историческому творчеству. Вину за это их состояние Салтыков-Щедрин возлагал на самодержавно-дворянское государство. Необходимость пробуждения у народа «зрелости в смысле самоуправления», политической сознательности он считал главной задачей времени.
На публикацию ответа в «Вестнике Европы» писатель не рассчитывал (она и не состоялась). Печатным ответом Суворину стала рецензия на двухтомник произведений Н. Лейкина («Отечественные записки», 1871, № 5), в которой писатель изложил свой взгляд на народ исторический («о сочувствии ему не может быть и речи») и народ демократический («ему действительно не сочувствовать нельзя… в нем воплощается безгранично великое. В этом «народе» замыкается начало и конец всякой индивидуальной деятельности; следовательно, несочувствие к нему, исходящее от отдельного индивидуума, равносильно несочувствию себе самому» – т. 9, с. 424–425).
Своей оценкой роли народных масс в историческом процессе и их участия в судьбах России Салтыков-Щедрин полемизировал с Львом Толстым, с фатализмом Платона Каратаева из «Войны и мира». Критик Н. Н. Страхов, посвятивший «Войне и миру» ряд статей, превознося кротость Каратаева, утверждал, что Каратаев заслонил собой «всю ту литературу, которая была у нас посвящена изображениям быта и внутренней жизни простого народа» («Заря», 1870, № 1, с. 111), а позже заявил, что Каратаев стал «живым, воплощенным решением той задачи, которая мучила Герцена» (там же, № 3, с. 114). Все это и дало повод Салтыкову-Щедрину аттестовать статьи Страхова в «Истории одного города» вначале как скучные, а потом как глупые.
Сочувственно отнесся к «Истории одного города» И. С. Тургенев, опубликовавший благожелательную статью об «Истории» в лондонском журнале «The Academy» (1 марта 1871 г.), в которой ставил Салтыкова-Щедрина в ряд крупнейших европейских писателей-сатириков: «Своей сатирической манерой Салтыков несколько напоминает Ювенала. Его смех горек и резок, его насмешка нередко оскорбляет… Часто… автор дает полную волю своему воображению и доходит до совершенных нелепостей… В Салтыкове есть нечто Свифтовское…» (И. С. Тургенев. Полн. собр. соч. и писем. Сочинения, т. 14. М.—Л., «Наука», 1967, с. 252–253).
«История одного города», эта «странная и поразительная книга» (Тургенев), до сих пор при общем верном понимании ее остается до некоторой степени неразгаданной в своих деталях. Это касается и частностей исторических, это касается и финала книги. В щедриноведческой науке грозное «Оно» трактуется по-разному: одни ученые видят в этом наступление «морового царствования Николая I», ссылаясь на слишком мрачный образ и на «Краткую опись», по которой в Перехват-Залихватском можно угадать самого Николая I. Но, вероятно, ближе к истине те, кто видят в этой торжественно-мрачной картине историческую неизбежность краха глуповского самодержавия, тревогу писателя и веру в будущее, в избавление от «ига безумия», его пророческое предсказание необходимости революционного свержения царизма. (Подробнее о различных точках зрения на финал «Истории одного города» см. т. 8., примечания на с. 545–547.)
ГОСПОДА ГОЛОВЛЕВЫ
В январе 1869 года, размышляя о «практических последствиях крепостного права» и предвидя связанные с ним «затруднения в будущем», Салтыков-Щедрин писал в «Признаках времени»: «Хотя крепостное право, в своих прежних, осязательных формах, не существует с 19 февраля 1861 года, тем не менее, оно и до сих пор остается единственным живым местом в нашем организме. Оно живет в нашем темпераменте, в нашем образе мыслей, в наших обычаях, в наших поступках. Все, на что бы мы ни обратили наши взоры, все из него выходит и на него опирается. Из этого живоносного источника доселе непрерывно сочатся всякие нравственные и умственные оглушения, заражающие наш воздух и растлевающие наши сердца трепетом и робостью… А еще говорят, нет крепостного права! Нет, оно есть; но имя ему – хищничество» (т. 7, с. 135–136). Таков был основной итог, с которым Салтыков-Щедрин подошел к порогу следующего десятилетия. Отмена крепостного права и другие реформы 60-х годов лишь проложили дорогу быстрому росту капиталистических отношений в стране, свободе буржуазного предпринимательства, принявшего, по наблюдению писателя, самые хищнические формы. Основной же вопрос, вопрос о судьбе человека, «питающегося лебедой», как именовал Салтыков-Щедрин широкие трудящиеся массы, не только не был решен, но их угнетение приобрело еще более изощренные формы. Погоня за рублем настолько широко захватила все сферы жизни общества, что даже нравственные идеалы оказались в руках «современных проворных людей, которые, с хладной пеной у рта, даже любовь к отечеству готовы эксплуатировать в пользу продажи распивочно и навынос» (т. 13, с. 537). Именно художественному анализу этих черт современности посвятил Салтыков-Щедрин свое творчество в 70-е годы. В частности, в цикле «Благонамеренные речи» он продолжил «исследование тех нравственных и материальных ущербов, которые несет человеческое общество благодаря господствующим над ним призракам» (т. 11, с. 21). В известном письме к Е. И. Утину от 2 января 1881 года писатель пояснил эту мысль: «Я обратился к семье, к собственности, к государству и дал понять, что в наличности ничего этого уже нет. Что, стало быть, принципы, во имя которых стесняется свобода, уже не суть принципы даже для тех, которые ими пользуются. На принцип семейственности написаны мною «Головлевы».
Первые главы будущих «Господ Головлевых» были напечатаны в «Отечественных записках» в октябре 1875 – мае 1876 годов в составе цикла «Благонамеренные речи». Первоначально Салтыков-Щедрин не собирался продолжать тему «Семейного суда», но очерк был встречен читателями с таким интересом к дальнейшей судьбе его героев, что у Салтыкова-Щедрина появилось желание написать для «Благонамеренных речей» еще несколько рассказов о головлевском семействе. Среди многих доброжелательных отзывов, благотворно повлиявших на это решение, надо прежде всего назвать имя И. С. Тургенева: «…Невольно рождается мысль, отчего Салтыков вместо очерков не напишет крупного романа с группировкой характеров и событий, с руководящей мыслью и широким исполнением?.. – спрашивал Тургенев Салтыкова-Щедрина в письме от 28 октября/9 ноября 1875 года. – «Семейный суд» мне очень понравился, и я с нетерпением ожидаю продолжения – описания подвигов «Иудушки» (И. С. Тургенев. Полн. собр. соч. и писем. Письма, т. XI, с. 149).
Мысля поначалу головлевские рассказы лишь частью публицистического цикла, Салтыков-Щедрин оказался теперь перед иной, сложной художественной задачей. Работая над «Выморочным», он пишет И. А. Некрасову: «Боюсь одного: как бы не скомкать Иудушку. Половину я уже изобразил, но в сбитом виде, надо переформировать и переписать. Эта половина трудная, ибо содержание ее почти все психологическое» (письмо от 9 июля 1876 г.).
Салтыков-Щедрин создавал «Головлевых», поддерживаемый одобрением и творческим участием многих литераторов. Алексей Жемчужников писал ему 28 сентября 1876 года о «Выморочном»: «Скажу вам, что я в восторге от Вашего Иудушки. Он, по моему мнению, одно из самых лучших Ваших созданий. Это лицо совершенно живое. Оно задумано очень тонко, а выражено крупно и рельефно. Вышла личность необыкновенно типичная. Она меня очень интересует. В ней есть замечательно художественное соединение почти смехотворного комизма с глубоким трагизмом. И эти два, по-видимому, противоположные, элемента в нем нераздельны. Хотелось бы продолжать смеяться, да нет, нельзя; даже смеяться жутко – он страшен». А в конце декабря Салтыков-Щедрин получил письмо от И. А. Гончарова (от 30 декабря 1876 г.), также очень заинтересованного новым психологическим типом Иудушки. Гончаров высказал предположение о конце, который постигнет Иудушку: «Вы правы, говоря, что у него должен быть свой Седан, именно Седан – в смысле только конца… Поэтому он и не удавится никогда, как Вы это сами увидите, когда подойдете к концу. Он может видоизмениться во что хотите, т. е. сделаться все хуже и хуже… но внутренно восстать – нет, нет и нет! Катастрофа может его кончить, но сам он на себя руки не поднимет!.. Ведь нанести себе удар ножом, пустить пулю в лоб – это значит все-таки сознать какой-нибудь ужас своего положения, безотрадность падения, значит почувствовать в себе утробу – нет, в такой натуре – ни силы на это нехватит, ни материалу этого вовсе нет!» Но Гончаров не смог провидеть в Иудушке такие глубины, какие открыл в нем Салтыков-Щедрин.
Лишь четыре года спустя читатели познакомились с последней главой головлевской хроники, «Расчет» (первоначально писатель назвал ее «Решение»), опубликованной в майском номере «Отечественных записок» за 1880 год. В том же году появилось отдельное издание романа, заставившее всех утвердиться в мнении, что в русской литературе открыта новая страница, автору которой удалось подняться на высоты, ранее доступные, пожалуй, только Гоголю.
Еще знакомясь с первыми головлевскими рассказами критика сравнивала их с романами Золя, а Иудушку называла русским Тартюфом (это мнение писатель сам опроверг на страницах романа, см. стр. 285 наст. изд.), но трагический исход, к которому привел Салтыков-Щедрин Порфирия Головлева, пробуждение человечности в Иудушке (когда уже ничего не осталось для него, кроме гибели) означали рождение принципиально нового художественного типа в мировой литературе.
Сам писатель подчеркивал жанровые особенности «Господ Головлевых». В то время как Лев Толстой, Тургенев искали опору и утешение в дворянской семье, для Салтыкова-Щедрина дворянство давно уже было исторически «умирающим», а принцип «семейственности» был уже потерявшим силу «призраком» (в чем с ним с горечью солидаризировался автор «Братьев Карамазовых»). «Роман современного человека разрешается на улице, в публичном месте – везде, только не дома; и притом разрешается самым разнообразным, почти непредвиденным образом», – отмечал Салтыков-Щедрин в 1869 году (т. 10, с. 33), объясняя необходимость появления нового, «общественного романа». Впоследствии он скажет: «У нас установилось такое понятие о романе, что он без любовной завязки быть не может; собственно, это идет со времени Бальзака; ранее любовная завязка не составляла необходимого условия романа, например, «Дон-Кихота». Я считаю мои… «Господа Головлевы»… и др. настоящими романами; в них, несмотря даже на то, что они составлены как бы из отдельных рассказов, взяты целые периоды нашей жизни» («М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников». М., ГИХЛ, 1957, с. 184).
С первых шагов знакомства с новым романом Салтыкова-Щедрина критика и читатели отмечали необычайную жизненность и типичность головлевского семейства. Для этого были основания не только в художественном таланте писателя, но и в его наблюдениях над реальной жизнью, над жизнью семьи Салтыковых.
Исследователями творчества Салтыкова-Щедрина было отмечено, что натурой для монументального «портрета» Арины Петровны Головлевой во многом послужила мать писателя Ольга Михайловна Салтыкова (см.: С. Макашин. Салтыков-Щедрин на рубеже 1850–1860 годов. Биография. М., «Художественная литература», 1972, с. 83–84 и др.). Одним из первых подметил это И. С. Тургенев: «Фигуры все нарисованы сильно и верно: я уже не говорю о фигуре матери, которая типична – и не в первый раз появляется у Вас – она, очевидно, взята живьем – из действительной жизни, – писал он в уже упоминавшемся письме Салтыкову-Щедрину. – Но особенно хороша фигура спившегося и потерянного балбеса». Существует реальный прообраз «Степки-балбеса» – брат писателя Николай Евграфович, плачевную судьбу которого почти детально воспроизвел Салтыков-Щедрин в «Семейном суде».