355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » История одного города. Господа Головлевы. Сказки » Текст книги (страница 49)
История одного города. Господа Головлевы. Сказки
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:37

Текст книги "История одного города. Господа Головлевы. Сказки"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 59 страниц)

КОНЯГА [217]217
  –
  Впервые: Р. вед. 1885, 13 марта. № 70. С. 1; в качестве первого номера, вместе со сказкой "Кисель", под рубрикой "Две сказки". Подпись: Н. Щедрин. Автографы и корректуры не сохранились. Сказка "Коняга" – произведение о бедственном положении крестьянства в царской России. Первая, философская, часть сказки – лирический монолог автора, исполненный беззаветной любви к народу, мучительной скорби по поводу его рабского состояния и тревожных раздумий о его будущем. Заключительные страницы сказки – гневная сатира на идеологов социального неравенства. В образах четырех пустоплясов, восхищающихся выносливостью Коняги, сатирик высмеял либералов, славянофилов, либеральных народников и буржуазию, которые каждый по своему пытались разными фальшивыми теориями оправдать, увековечить, и даже опоэтизировать подневольную судьбу крестьянства.


[Закрыть]

Коняга лежит при дороге и тяжко дремлет. Мужичок только что выпряг его и пустил покормиться. Но Коняге не до корма. Полоса выбралась трудная, с камешком: в великую силу они с мужичком ее одолели.

Коняга – обыкновенный мужичий живот, замученный, побитый, узкогрудый, с выпяченными ребрами и обожженными плечами, с разбитыми ногами. Голову Коняга держит понуро; грива на шее у него свалялась; из глаз и ноздрей сочится слизь; верхняя губа отвисла, как блин. Немного на такой животине наработаешь, а работать надо. День-деньской Коняга из хомута не выходит. Летом с утра до вечера землю работает; зимой, вплоть до ростепели, "произведения" возит.

А силы Коняге набраться неоткуда: такой ему корм, что от него только зубы нахлопаешь. Летом, покуда в ночную гоняют, хоть травкой мяконькой поживится, а зимой перевозит на базар "произведения" и ест дома резку из прелой соломы. Весной, как в поле скотину выгонять, его жердями на ноги поднимают; а в поле ни травинки нет; кой-где только торчит махрами сопрелая ветошь, которую прошлой осенью скотский зуб ненароком обошел.

Худое Конягино житье. Хорошо еще, что мужик попался добрый и даром его не калечит. Выедут оба с сохой в поле: «Ну, милый, упирайся!» – услышит Коняга знакомый окрик и понимает. Всем своим жалким остовом вытянется, передними ногами упирается, задними – забирает, морду к груди пригнет. «Ну, каторжный, вывози!» А за сохой сам мужичок грудью напирает, руками, словно клещами, в соху впился, ногами в комьях земли грузнет, глазами следит, как бы соха не слукавила, огреха бы не дала. Пройдут борозду из конца в конец – и оба дрожат: вот она, смерть, пришла! Обоим смерть – и Коняге и мужику; каждый день смерть.

Пыльный мужицкий проселок узкой лентой от деревни до деревни бежит; юркнет в поселок, вынырнет и опять неведомо куда побежит. И на всем протяжении, по обе стороны, его поля сторожат. Нет конца полям; всю ширь и даль они заполонили; даже там, где земля с небом слилась, и там все поля. Золотящиеся, зеленеющие, обнаженные – они железным кольцом охватили деревню, и нет у нее никуда выхода, кроме как в эту зияющую бездну полей. Вон он, человек, вдали идет, может, ноги у него от спешной ходьбы подсекаются, а издали кажется, что он все на одном месте топчется, словно освободиться не может от одолевающего пространства полей. Не вглубь уходит эта малая, едва заметная точка, а только чуть тускнеет. Тускнеет, тускнеет и вдруг неожиданно пропадет, точно пространство само собой ее засосет.

Из века в век цепенеет грозная, неподвижная громада полей, словно силу сказочную в плену у себя сторожит. Кто освободит эту силу из плена? кто вызовет ее на свет? Двум существам выпала на долю эта задача: мужику да Коняге. И оба от рождения до могилы над этой задачей бьются, пот проливают кровавый, а поле и поднесь своей сказочной силы не выдало – той силы, которая разрешила бы узы мужику, а Коняге исцелила бы наболевшие плечи.

Лежит Коняга на самом солнечном припеке; кругом ни деревца, а воздух до того накалился, что дыханье в гортани захватывает. Изредка пробежит по проселку вихрами пыль, но ветер, который поднимает ее, приносит не освежение, а новые и новые ливни зноя. Оводы и мухи, как бешеные, мечутся над Конягой, забиваются к нему в уши и в ноздри, впиваются в побитые места, а он – только ушами автоматически вздрагивает от уколов. Дремлет ли Коняга, или помирает – нельзя угадать. Он и пожаловаться не может, что все нутро у него от зноя да от кровавой натуги сожгло. И в этой утехе бог бессловесной животине отказал.

Дремлет Коняга, а над мучительной агонией, которая заменяет ему отдых, не сновидения носятся, а бессвязная подавляющая хмара. Хмара, в которой не только образов, но даже чудищ нет, а есть громадные пятна, то черные, то огненные, которые и стоят, и движутся вместе с измученным Конягой, и тянут его за собой все дальше и дальше в бездонную глубь.

Нет конца полю, не уйдешь от него никуда! Исходил его Коняга с сохой вдоль и поперек, и все-таки ему конца-краю нет. И обнаженное, и цветущее, и цепенеющее под белым саваном – оно властно раскинулось вглубь и вширь, и не на борьбу с собою вызывает, а прямо берет в кабалу. Ни разгадать его, ни покорить, ни истощить нельзя: сейчас оно помертвело, сейчас – опять народилось. Не поймешь, что тут смерть и что жизнь. Но и в смерти, и в жизни первый и неизвестный свидетель – Коняга. Для всех поле раздолье, поэзия, простор; для Коняги оно – кабала. Поле давит его, отнимает у него последние силы и все-таки не признает себя сытым. Ходит Коняга от зари до зари, а впереди его идет колышущееся черное пятно и тянет, и тянет за собой. Вот теперь оно колышется перед ним, и теперь ему, сквозь дремоту, слышится окрик: «Ну, милый! ну, каторжный! ну!»

Никогда не потухнет этот огненный шар, который от зари до зари льет на Конягу потоки горячих лучей; никогда не прекратятся дожди, грозы, вьюги, мороз… Для всех природа – мать, для него одного она – бич и истязание. Всякое проявление ее жизни отражается на нем мучительством, всякое цветение – отравою. Нет для него ни благоухания, ни гармонии звуков, ни сочетания цветов; никаких ощущений он не знает, кроме ощущения боли, усталости и злосчастия. Пускай солнце напояет природу теплом и светом, пускай лучи его вызывают к жизни и ликованию – бедный Коняга знает о нем только одно: что оно прибавляет новую отраву к тем бесчисленным отравам, из которых соткана его жизнь.

Нет конца работе! Работой исчерпывается весь смысл его существования; для нее он зачат и рожден, и вне ее он не только никому не нужен, но, как говорят расчетливые хозяева, представляет ущерб. Вся обстановка, в которой он живет, направлена единственно к тому, чтобы не дать замереть в нем той мускульной силе, которая источает из себя возможность физического труда. И корма, и отдыха отмеривается ему именно столько, чтобы он был способен выполнить свой урок. А затем пускай поле и стихии калечат его – никому нет дела до того, сколько новых ран прибавилось у него на ногах, на плечах и на спине. Не благополучие его нужно, а жизнь, способная выносить иго работы. Сколько веков он несет это иго – он не знает; сколько веков предстоит нести его впереди – не рассчитывает. Он живет, точно в темную бездну погружается, и из всех ощущений, доступных живому организму, знает только ноющую боль, которую дает работа.

Самая жизнь Коняги запечатлена клеймом бесконечности. Он не живет, но и не умирает. Поле, как головоног, присосалось к нему бесчисленными щупальцами и не спускает его с урочной полосы. Какими бы наружными отличками ни наделил его случай, он всегда один и тот же: побитый, замученный, еле живой. Подобно этому полю, которое он орошает своею кровью, он не считает ни дней, ни лет, ни веков, а знает только вечность. По всему полю он разбрелся, и там, и тут одинаково вытягивается всем своим жалким остовом, и везде все он, все один и тот же, безымянный Коняга. Целая масса живет в нем, неумирающая, нерасчленимая и неистребимая. Нет конца жизни – только одно это для этой массы и ясно. Но что такое сама эта жизнь? зачем она опутала Конягу узами бессмертия? откуда она пришла и куда идет? – вероятно, когда-нибудь на эти вопросы ответит будущее… Но, может быть, и оно останется столь же немо и безучастно, как и та темная бездна прошлого, которая населила мир привидениями и отдала им в жертву живых.

Дремлет Коняга, а мимо него пустоплясы проходят. Никто, с первого взгляда, не скажет, что Коняга и Пустопляс – одного отца дети. Однако предание об этом родстве еще не совсем заглохло.

Жил, во времена оны, старый конь, и было у него два сына: Коняга и Пустопляс. Пустопляс был сын вежливый и чувствительный, а Коняга – неотесанный и бесчувственный. Долго терпел старик Конягину неотесанность, долго обоих сыновей вел ровно, как подобает чадолюбивому отцу, но наконец рассердился и сказал: «Вот вам на веки вечные моя воля: Коняге – солома, а Пустоплясу – овес». Так с тех пор и пошло. Пустопляса в теплое стойло поставили, соломки мяконькой постелили, медовой сытой напоили и пшена ему в ясли засыпали; а Конягу привели в хлев и бросили охапку прелой соломы: «Хлопай зубами, Коняга! А пить – вон из той лужи».

Совсем было позабыл Пустопляс, что у него братец на свете живет, да вдруг с чего-то загрустил и вспомнил. «Надоело, говорит, мне стойло теплое, прискучила сыта медовая, не лезет в горло пшено ярое; пойду, проведаю, каково-то мой братец живет!»

Смотрит – ан братец-то у него бессмертный! Бьют его чем ни попадя, а он живет; кормят его соломою, а он живет! И в какую сторону поля ни взгляни, везде все братец орудует; сейчас ты его здесь видел, а мигнул глазом – он уж вон где ногами вывертывает. Стало быть, добродетель какая-нибудь в нем есть, что палка сама об него сокрушается, а его сокрушить не может!

И вот начали пустоплясы кругом Коняги похаживать.

Один скажет:

– Это оттого его ничем донять нельзя, что в нем от постоянной работы здравого смысла много накопилось. Понял он, что уши выше лба не растут, что плетью обуха не перешибешь, и живет себе смирнехонько, весь опутанный пословицами, словно у Христа за пазушкой. Будь здоров, Коняга! Делай свое дело, бди!

Другой возразит:

– Ах, совсем не от здравого смысла так прочно сложилась его жизнь! Что такое здравый смысл? Здравый смысл, это – нечто обыденное, до пошлости ясное, напоминающее математическую формулу или приказ по полиции. Не это поддерживает в Коняге несокрушимость, а то, что он в себе жизнь духа и дух жизни носит [218]218
  …жизнь духа и дух жизни… – несколько измененная цитата из стихотворения А. С. Хомякова «Киев» (1839).


[Закрыть]
! И покуда он будет вмещать эти два сокровища, никакая палка его не сокрушит!

Третий молвит:

– Какую вы, однако, галиматью городите! Жизнь духа, дух жизни – что это такое, как не пустая перестановка бессодержательных слов? Совсем не потому Коняга неуязвим, а потому, что он «настоящий труд» для себя нашел. Этот труд дает ему душевное равновесие, примиряет его и со своей личною совестью, и с совестью масс, и наделяет его тою устойчивостью, которую даже века рабства не могли победить! Трудись, Коняга! упирайся! загребай! и почерпай в труде ту душевную ясность, которую мы, пустоплясы, утратили навсегда.

А четвертый (должно быть, прямо с конюшни от кабатчика) присовокупляет:

– Ах, господа, господа! все-то вы пальцем в небо попадаете! Совсем не оттого нельзя Конягу донять, чтобы в нем особенная причина засела, а оттого, что он спокон веку к своей юдоли [219]219
  Юдоль – жизненный путь, жизнь с ее заботами и печалями.


[Закрыть]
привычен. Теперича хоть целое дерево об него обломай, а он все жив. Вон он лежит – кажется, и духу-то в нем нисколько не осталось, – а взбодри его хорошенько кнутом, он и опять ногами вывертывать пошел. Кто к какому делу приставлен, тот то дело и делает. Сосчитайте-ка, сколько их, калек этаких, по полю разбрелось – и все как один. Калечьте их теперича сколько угодно – их вот ни на эстолько не убавится. Сейчас – его нет, а сейчас – он опять из-под земли выскочил.

И так как все эти разговоры не от настоящего дела завелись, а от грусти, то поговорят-поговорят пустоплясы, а потом и перекоряться начнут. Но, на счастье, как раз в самую пору проснется мужик и разрешит все споры словами:

– Н-но, каторжный, шевелись!

Тут уж у всех пустоплясов заодно дух от восторга займется.

– Смотрите-ка, смотрите-ка! – закричат они вкупе и влюбе, – смотрите, как он вытягивается, как он передними ногами упирается, а задними загребает! Вот уж именно дело мастера боится! Упирайся, Коняга! Вот у кого учиться надо! вот кому надо подражать! Н-но, каторжный, н-но!

КИСЕЛЬ [220]220
  –
  Впервые: Р. вед. 1885, 13 марта. № 70. С. 1; вторым номером, вместе со сказкой "Коняга". Автографы и корректуры не сохранились.
  Сказка написана в феврале 1885 г. Салтыков много работал над ней, написав, по свидетельству С. Н. Кривенко, три различных ее редакции: "Над этою крошечною сказкою Салтыков долго сидел и говорил о ней с не меньшим увлечением, чем и о сказках "Самоотверженный заяц" и "Бедный волк"…" (Кривенко С. Н. М. Е. Салтыков. Пгр., 1914. С. 58). Сказка была закончена к началу марта. Обещая Соболевскому в письме от 3 марта 1885 г. "на днях" выслать две сказки ("Коняга" и "Кисель"), Салтыков выразил опасение относительно возможности публикации последней: "Впрочем, это еще вопрос, может ли вторая (маленькая) сказка быть напечатана. Ежели найдете неудобным, то отложите, и, во всяком случае, когда будете присылать корректуру, то напишите прямо, что, по Вашему мнению, небезопасно или даже неловко" (XX, 151).
  Сказка "Кисель" представляет собой сатирическую притчу. С одной стороны, в ней горько высмеивается крестьянская пассивность и податливость по отношению к социально-экономическому угнетению. С другой стороны, в сказке говорится о печальных результатах вековой эксплуатации крестьян со стороны помещиков, а также российских капиталистов, персонифицированных в образе "свиней". По предположению С. А. Макашина, генезис сказки, возможно, связан с пословицей "Мужик простой – кисель густой".
  Вскоре после публикации сказки «Кисель», прочитав статью Г. Успенского «Несбыточные мечтания» и не разделяя его оптимизма относительно крестьянского банка, Салтыков в письме к Соболевскому от 25 апреля 1885 г. мимоходом коснулся смысла сказки: «Польза крест(ьянского) банка действительно сказалась в том, что нынче земли в Тверской губернии), которые стоили не дороже 10 р. за десятину, продаются по 40 р. Некоторые помещики, сумевшие сохранить свои березки, действительно осушили слезы. А вот, когда окажется, что земля, купленная под влиянием увеличения, не дает столько выгод, чтоб покрыть ежегодные платежи, и когда, вследствие, начнутся продажи – тогда и окажется, что такое русский кисель. Способен ли он выработать из себя бламенже, или так навсегда и останется киселем» (XX, 173). Текст сказки, в отдельных изданиях автором специально не исправлявшийся, лишь в одном случае отличается от ее публикации в «Русских ведомостях». С. 149, строка 23 сверху. Вместо: «да сладкой» – в Р. вед.: «да солодкой».


[Закрыть]

Сварила кухарка кисель и на стол поставила. Скушали кисель господа, сказали спасибо, а детушки пальчики облизали. На славу вышел кисель; всем по нраву пришелся, всем угодил. «Ах, какой сладкой кисель!», «ах, какой мягкой кисель!», «вот так кисель!» – только и слов про него. – «Смотри, кухарка, чтобы каждый день на столе кисель был!» И сами наелись, и гостей употчевали, а под конец и прохожим на улицу чашку выставили. «Поешьте, честные господа, киселя! вон он у нас какой: сам в рот лезет! Ешьте больше, он это любит!» И всякий подходил, совал в кисель ложкой, ел и утирался.

Кисель был до того размывчив и мягок, что никакого неудобства не чувствовал оттого, что его ели. Напротив того, слыша общие похвалы, он даже возмечтал. Стоит на столе да знай себе пузырится. "Стало быть, я хорош, коли господа меня любят! Не зевай, кухарка! подливай!"

Долго ли, коротко ли так шло, только стал постепенно кисель господам прискучивать. Господа против прежнего сделались образованнее; даже из подлого звания которые мало-мальски в чины произошли – и те начали желеи и бламанжеи предпочитать.

– Помилуйте! – говорит один, – что хорошего в этом киселе? разве это еда? попробуйте, какой он мягкой, да слизкой, да сладкой!

– Отдадимте, господа, кисель свиньям [221]221
  Отдадимте, господа, кисель свиньям! – Речь идет о буржуазии, в послереформенный период получившей широкие возможности эксплуатации и угнетения русского крестьянства.


[Закрыть]
! – подхватил другой, – а сами уедем на теплые воды гулять! Нагуляемся вдосталь, а там, если уж это непременно нужно, и опять домой воротимся кисель есть.

Что же! свиньи так свиньи – право, киселю все равно, в каком ранге особа его ест. Лишь бы ели. Засунула свинья рыло в кисель по самые уши и на весь скотный двор чавкотню подняла. Чавкает да похрюкивает: «Покатаюся, поваляюся, господского киселя наевшись!» Сытости подлая не знает; чуть замешкается кухарка, она уж хрюкает: «Подливай!» А ежели скажут: «Был кисель, да весь вышел», – она и по углам, и по закоулкам, и под навозом мордой вышарит и уж где-нибудь да отыщет.

Ела да ела свинья и наконец все до капли съела. А господа между тем гуляли-гуляли, да и догулялись. Догулялись и говорят друг другу: «Теперь нам гулять больше не на что; айда домой кисель есть!»

Приехали домой, взялись за ложки – смотрят, ан от киселя остались только засохшие поскребушки.

И теперь все – и господа, и свиньи – все в один голос вопиют:

– Ели мы кисель, а про запас не оставили! Чем-то на будущее время сыты будем! Где ты, кисель? ау!

ПРАЗДНЫЙ РАЗГОВОР [222]222
  –
  Впервые: Р. вед. 1886, 15 февраля. № 45. С. 1; с подзаголовком "Сказка". Подпись: Н. Щедрин. Автографы и корректуры не сохранились.
  Сказка "Праздный разговор" написана в конце 1885 г. (до 18 декабря) и выслана Соболевскому в первых числах января 1886 г.
  Сказка продолжает ту линию сатирической критики самодержавия и его высшего административного аппарата, которая представлена рассказами "Сомневающийся", "Единственный" в "Помпадурах и помпадуршах" и отчасти в финале "Сказки о ретивом начальнике" из "Современной идиллии". Касаясь одной из опаснейших в цензурном отношении тем, Салтыков отнес действие сказки к минувшей эпохе, заявив при этом, что имеет в виду губернатора-"вольтерьянца". Писатель высказал от его имени свое резко отрицательное отношение к царской бюрократии. Чехов на другой день после публикации сказки писал Лейкину: "Прелестная штучка. Получите удовольствие и руками разведете от удивления: по смелости эта сказка совсем анахронизм!» (Чехов А. П. Поли. собр. соч.: В 30 т. Письма. М., 1974. Т. 1. С. 198).


[Закрыть]

Нынче этого нет, а было такое время, когда и между сановниками вольтерьянцы попадались. Само высшее начальство этой моды держалось, а сановники подражали.

Вот в это самое время жил-был губернатор, который многому не верил, во что другие, по простоте, верили. А главное, не понимал, для какой причины губернаторская должность учреждена.

Напротив, предводитель дворянства в этой губернии во все верил, а значение губернаторской должности даже до тонкости понимал.

И вот, однажды, уселись они вдвоем в губернаторском кабинете и заспорили.

– Между нами будь сказано, решительно я этого не понимаю, – сказал губернатор. – По моему мнению, если бы нас всех, губернаторов, без шума упразднить, то никто бы и не заметил.

– Ах, вашество, как вы так выражаетесь! – возразил ему удивленный и даже испуганный предводитель.

– Разумеется, я это конфиденциально… но ежели говорить по совести, то опять-таки повторяю: положительно я этого не понимаю! Представьте себе: живут люди мирно, бога помнят, царицу чтут – и вдруг к ним… губернатор!! Откуда? как? что за причина?

– А та и причина, что власть! – урезонивал его предводитель, – нельзя без оной. Вверху – губернатор, посередке – исправник, внизу – тысяцкий. А по бокам – предводители, председатели, воинство…

– Знаю. Но зачем? Вы говорите: «тысяцкий», – хорошо. Тысяцкий – это который при мужике, – понимаю и это. Теперь представьте себе: живет мужик, поле работает, пашет, косит, плодится, множится, словом сказать, круг жизни своей производит. И вдруг, откуда-то из-под низу, – тысяцкий… Зачем? что случилось?

– Не случилось, но может случиться, вашество!

– Не верю-с. Ежели люди живут в свое удовольствие – зачем для них тысяцкий? Ежели они тихим манером нужды свои справляют, бога помнят, царицу чтут – что тут случиться может, кроме хорошего? И что тысяцкий может в данном случае устранить или присовокупить? Даст бог урожай – будет урожай; не даст бог урожаю – и так как-нибудь проживут. При чем тут тысяцкий? разве он может хоть колос единый в снопе убавить или прибавить? – Нет, он налетит, намутит, нашумит, да, того гляди, в заключение, еще в острог кого-нибудь посадит. Только и всего.

– Ну, не даром же посадит, а тоже за что-нибудь!

– Однако, согласитесь, что если б его нелегкая не принесла, все шло бы без него своим чередом, и никакого бы «что-нибудь» не случалось. Во всяком случае, в остроге никто бы не сидел. А как только он появится, так тотчас же вслед за ним и «что-нибудь» явилось.

– Ах, вашество, ведь и тысяцкие разные бывают! Вот у нас, например…

– Нет, вы меня выслушайте. Я не об личностях веду речь и не парадоксами перед вами щегольнуть хочу. Я по опыту эту музыку знаю и даже на самом себе могу пример показать. Уезжаю я, например, из губернии – и что вдруг случилось? Не успел я за заставу отъехать, как вдруг во всей губернии наступило благорастворение воздухов [223]223
  …наступило благорастворение воздухов. – Здесь: наступила хорошая, спокойная жизнь.


[Закрыть]
. Полициймейстер – не скачет, квартальные – не бегут, городовые – не усердствуют. Даже и простецы, которые и о существовании моем досконально не знают, и те чувствуют, что из их жизни исчезла какая-то запятая, от которой им во всех местах больно было. Что сей сон означает? – спрашиваю я вас. А то, государь мой, что мой заступающий не все то может сделать, что я могу, и что, следовательно, и служащим, и обывателям на всю эту разницу легче стало. Но вот я возвращаюсь опять к своему посту. Шум, треск, езда, беготня… Кто в фуражке ходил – бежит в треуголке; кто в полном удовольствии месяц прожил – снова приходит в унылость; все видят впереди бесконечную распостылую канитель… Да, впрочем, что же много об этом толковать! вы и на себе наверное хоть отчасти да испытали…

Действительно, предводитель вспомнил, что и за ним в этом роде грешок водился. Как только, бывало, губернатор за ворота, так он сейчас: «Эй, тарантас!» – и марш в деревню. И ходит там без оных, покуда опять начальство к долгу не призовет. Только одну проформу и соблюдает, что, едучи мимо вице-губернаторской квартиры, зайдет на минуту к заступающему должность и условится:

– Уж вы, Арефий Иваныч, коли что случится, гонца пришлите!

– Чему случиться! с богом!

– Ну, так прощайте; Капитолине Сергеевне кланяйтесь. Пошевеливай! Только его и видели.

– Есть тот грех, – сказал он, – только все-таки не оттого… Просто отдохнуть хочется… вот и пользуешься.

– То-то что «отдохнуть»! а кто отдохнуть помешал? разве в отдыхе грех какой? Никакого греха нет, а просто мешал, потому что он губернатор – только и всего. Теперь пойдем дальше. Замечали ли вы, как партикулярные люди о губернаторе отзываются, когда похвалить его хотят? «Это, говорят, хороший губернатор: он сидит смирно, никого не трогает». Вот-с. Стало быть, что всего более в губернаторе любезно – это ежели он благосклонно бездействует. И в самом деле, рассудите по совести, в чем его вмешательство в обывательских делах пользу принести может? Приехал он в губернию чуженин-чуженином – это раз; обучался он, может быть, чему-нибудь, да только не тому, чему следует, – это два. Затем: статистики он – не знает, этнографии – не разумеет; нравы и обычаи – не при нем писаны; где какая река, куда течет, почему и в каком смысле – это он разве тогда узнает, когда раз пять вдоль и поперек губернию исколесит; о железных дорогах знает только, когда и куда какой поезд отходит, чтобы в случае чего не опоздать; а зачем дорога построена, сколько в прошлом году доходов собрано, сколько в нынешнем, где и какую питательную ветвь надо провести, – все это для него – темна вода во облацех. И можно бы все это узнать, и сведения все под руками, да неинтересно и не для чего. Ничего из этих сведений не выйдет [224]224
  Само собой разумеется, что это только в сказке возможно. (Примеч. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)


[Закрыть]
.

– Или насчет торгов, ремесл, промыслов: сапожное там ремесло, огороднический промысел; в одном месте рогожи ткут, в другом – косы, серпы куют: зачем? почему? Где раки зимуют?

– Вашество! – прервал предводитель расходившегося губернатора, – да ведь я – обыватель здешний, а и я этого ничего не знаю!

– Вы – другое дело; вы – предводитель. Подают вам за столом говядину – вам и нужды нет, откуда она. Была бы съедобна – только и всего. А я – губернатор, я должен все знать. Меня – нет-нет, да и спросят: «В каком, мол, положении у вас огородничество?»

– Да, по нынешнему времени, всего ожидать можно.

– Нынче, батюшка, чтобы всякая копейка на счету стояла, чтобы все, из чего извлечь можно, – «где, бишь, оно? не полезно ли, мол, обложить?» Вот нынче как. Ну, и отвечаешь на всякий случай, чтобы без хлопот: «Оставляет, мол, желать многого».

– Н-да, а между тем капуста у нас…

– То-то «капуста». А я только недавно об этом узнал. Намеднись подают кочан; я думал, он из Алжира – ан он из Поздеевки.

– Из Поздеевки – это верно; там и морковь, и репа – всякий овощ. Так-то всегда у нас. Мы по Эмсам да по Мариенбадам воду пить ездим, а у нас, в Поздеевке, своя вода есть, да еще лучше, потому что от мариенбадской-то воды желудок расстраивается.

– А скажите-ка, кто поздеевскую-то капусту завел? Небось губернатор? как бы не так! Мужичок, сударь. Побывал во времена оны какой-нибудь поздеевский Семен Малявка в Ростове, посмотрел, как тамошние мужички капустную рассаду разводят, да и завел, воротясь домой, у себя огородец, а глядя на него, и другие принялись.

– Это так точно, вашество, – вынужден был согласиться предводитель.

– И все у нас промыслы как-то местом ведутся. Тут – благодать, а рядом – нет ничего. Представьте себе, около этой самой Поздеевки деревня Развалиха есть, – так там об огородах и слыхом не слыхать, а все мужички до одного шерстобиты. Летом землю общим крестьянским обычаем работают, а зимой разбредутся кто куда и шерстобитничают. И тоже не губернатор завел, а побывал простой мужик Абрамко в Калязинском уезде и привез оттуда.

– Вот и понимайте теперь. Капуста, огурцы, шерстобитничество, сапоги, рогожи… всё они, всё обыватели! Вы думаете, у вас, в Растеряевке, колокольню кто построил? губернатор? Ан нет, купец Поликарп Аггеев Параличев ее построил, а губернатор только на освящении был да пирог с визигой ел.

– Это верно.

– А переславских сельдей кто первый коптить начал?

– Тоже верно. Не губернатор.

– А семгу-порог [225]225
  Семга-порог – лучший сорт семги, который ловится в речных порогах.


[Закрыть]
? а Кольскую морошку? а ржевскую и коломенскую пастилу? Губернатор? а?

– Позвольте, вашество! но ведь, кроме огородничества и бакалеи, есть и других предметов достаточно…

– Например?

– Подати, например… Собирать их, взыскивать…

– А что такое подати? слыхали?

– Подати… это, так сказать, свидетельство принадлежности… – начал было предводитель, но запутался и умолк.

– То-то «свидетельство»… А как вы думаете, приятное это «свидетельство»? Смотрите-ка! за податьми приехал! Ах, как приятно! Диво бы секрет разведения муромских огурцов или копченья тамбовской ветчины привез… а то подати выбивать! Да и как, позвольте спросить, я это «свидетельство принадлежности» осуществлю, ежели, например, у поздеевских мужиков капуста не родится? Какая моя в этом разе роль? Разошлю по исправникам циркуляр – только и всего; а исправники наполнят губернию криком – тоже только всего. Во всяком случае, я понуждаю – не знаю, на какой предмет; исправник кричит – тоже на какой предмет, не знает. Что такое случилось? Куда скрылись казенные подати? Неурожай ли мужика обездолил, пьянство ли одолело, мироед ли к нему присосался, или мужик сам капризничать начал, кубышку вздумал копить? Вот ведь сколько разных случаев может быть, да и все ли еще тут! А мы суетимся, гамим, знать ничего не хотим: чтоб были подати – только и всего!

– Да, это так точно. И нагамят, и нашумят, и даже под рубашку заглянут; а какой в том результат – сами не знают! – грустно подтвердил предводитель.

Оба собеседника на минуту задумались.

Первый очнулся предводитель. Он, по-видимому, еще не отчаивался, и у него уже назрел было вопрос: «А народная нравственность? а просвещение? науки? искусства?» – как губернатор словно угадал его мысли и так строго взглянул на своего собеседника, что тот мог вымолвить только:

– А народное продовольствие?

– И вам не совестно? – вместо ответа спросил его в упор губернатор.

Предводитель покраснел. Он вспомнил, как в начале года он, в качестве председателя земской управы, разъезжал по волостям и т. д. Вспомнил и застыдился.

– Так неужто же наконец… – воскликнул он и вдруг нечто вспомнил, – позвольте! вот вам предмет: содействие к соединению общества!

– Какого такого общества?

– Здешнего-с.

– Гм… так вы думаете, что я соединяю здешнее общество?

– И вы, вашество, и супруга ваша… Лукерья Ивановна.

– Лукерья Ивановна – может быть, но я… нет! меня… увольте! Да и кому наконец этот предмет нужен… «соединение общества»… да еще здешнего?!

Собеседники окончательно умолкли. И, может быть, им пришлось бы очень неловко, если б на выручку не явился из губернского правленяя казначей.

Это было 30-е число месяца. В этот день, как известно., производилась некогда получка жалованья, и казначеи всех ведомств являлись к начальникам с денежными книгами, которые очищались расписками в получении.

Губернатор принял от казначея пачку, не торопясь, пересчитал деньги, положил их на стол и расписался.

– Ну-с, а это-с? – пошутил предводитель, указывая на пачку, – в каком же смысле следует понимать «это»?..

– Н-да… то есть, вы хотите сказать: «это»? – переспросил губернатор, как бы очнувшись.

– Да-с! Это-с. Именно оно самое… это-с!

– Гм… «это»?.. Это… воздаяние!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю