355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Зуев-Ордынец » Бунт на борту (Рассказы разных лет) » Текст книги (страница 3)
Бунт на борту (Рассказы разных лет)
  • Текст добавлен: 16 января 2021, 00:00

Текст книги "Бунт на борту (Рассказы разных лет)"


Автор книги: Михаил Зуев-Ордынец



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

– Слышу, – шепотом ответил слепец и, повернувшись, зашагал прочь от берега, в глубь леса.

А казаки и литейщики не сводили загоревшихся взоров с баржи. Сорвавшееся и скатившееся в корму литье, поставило ее на дыбы, и она уже днищем ударилась о боец, опрокинулась дном вверх и скрылась под водой, взметнув широкий, гривастый вал…

1928 г.


КОЛОКОЛ-МОГИЛА

«Помяни старину, помянут и тебя»

Пословица
1

Ранний недолговечный снегопад-предзимок побелил тропу и склоны гор, когда мы добрались, наконец, до зимовки. Через полчаса на краю большого оврага бушевал костер.

Старый лесник Стратон холил, покряхтывая, шомполом свой ветхий бердан. Я сидел на пне и глядел бездумно на синие вершины дальней Зигальги, на оголенные леса, шебуршащие опавшей листвой, и на Белую, крутившуюся в узком ущелье у нас под ногами ошалелыми водоворотами.

– Стратон Ермолаич, как эти места называются? – спросил я.

– Какие места? – откликнулся лесник. Бросив в костер снятый с шомпола почерневший от порохового загара смазок, он встал. – Здесь, дорогой товарищ, местов, однако, много. Это, вишь, Чирьева гора, – указал он негнущимся пальцем на седловатую вершину, через которую перекинулся древний Екатерининский тракт. – Лес, что под Чирьевой, Рябиновым Колком называется; падь, что левее, та – без названия. Падь – и все тут. А про Белую тоже сказывать?

– Говорите, Стратон Ермолаич.

– Ну вот, для примеру, это место на реке Колокольным омутом называется.

С нашего, низкого, берега в реку выдвинулась лудь, каменная мель, и на первый же взгляд заметно было, что Белая в этом месте крутит могучим, злым омутом.

– А почему Колокольный омут? – спросил я снова. – Колокола, что ли, на дне звонят? Слышал я и такие легенды.

– Нет, колокола в омуте не звонят, – покачал головой Стратон. – И никакая тут не легенда, а истинная старина-бывальщина. Хотите, расскажу?

2

На горном Дебердеевском заводе спешили. Приказано было окончить к пятнице огромный, на триста пудов, колокол для уфимского городского собора. Уфимский провинциальный воевода прислал на завод гарнизонного капрала со строжайшим приказом: немедля слать колокол в город. Уфа ждала приезда какой-то великовельможной персоны – не то генерал-майора Павла Потемкина, начальника тайной комиссии по делу народного возмутителя Емельки Пугачева, не то главного усмирителя холопьего бунта генерал-аншефа Бибикова, – и надлежало достойным колокольным звоном встретить сих высоких персон.

Кроме отливки колокола, и другая забота была у хозяина завода купца Дебердеева. Как доставить колокол в Уфу? По Белой его не сплавить. От Тирлянского посада до самого Мелеуза река, сжатая горами, крутит ненасытными водоворотами. Побьет, сохрани бог, баржу! А если и не побьет, другая опасность ждет на низу. Получено известие, что взят пугачевским полковником Хлопушей Авзяно-Петровский купца Твердышева завод и льют бунтовщики на купцовом заводе пушки для Пугачева. Непременно перехватит Хлопуша уфимский колокол!

Выход один – отправлять колокол на лошадях. Путь немалый, сто пятьдесят верст, и трудный: через хребты Ямантау и Зигальгу, через Сим и оба Инзера. Для трудного этого пути ладили на заводе возок из плах в ладонь толщиной, с большими, сплошными без спиц, колесами. Возок был уже готов, и вышел он на славу, хоть слонов запрягай, а вот с колоколом задержка.

Поэтому и спешили на литейном заводе, даже и в воскресенье работали. Но уже в среду днем сплав был готов. Пожелтело сопло, и металлический прут, опущенный в бурлившую расплавленную массу, покрывался глазурью, «стеклился», как говорили работные.

– Готово варево! – сказал литейщик Митька Диков своему напарнику Афоне Первуше. – А ты видел, Афоня, сколь серебра в сплав вбухали?

– В колокол им не жаль серебро валить, – вздохнул Афоня, – а нам, работным, не хотят по алтыну к задельной плате прикинуть. Выжиги!

– Которые литейщики, сыпь на двор! – звонко прокричал пробежавший мальчишка-заслонщик. – Мастер кричит! Сейчас сплав спущать будут!

Диков и Первуша вслед за остальными литейщиками вышли на просторный, как площадь, литейный двор. Здесь, около фермы, установленной в огромной яме, ничем не огороженной, суетились установщики и мастер. Форма, собранная, скрепленная и просушенная, была готова. Внутри ее был поставлен стержень, по-местному ядро, из плитника, жирно обмазанного обожженной глиной. Литник – канал, через который металл пойдет в форму, – и выпор для выхода раскаленных газов были тщательно прочищены.

– Начнем, благословясь? – обратился один из установщиков к литейному мастеру, суровому старику в седых кудрях. – Все готово.

– Годи, – ответил мастер. – «Сам» не велел без него начинать. Да вот он идет.

К литейной яме, быстрыми шагами пересекая двор, шел «сам», хозяин завода купец Дебердеев. И только лишь он поровнялся с формой, мастер снял шапку, перекрестился и крикнул зычно:

– Рушь заслонку! Пускай сплав!

Заслонку выбили ломом, и расплавленный металл, фырча и гудя, побежал по желобу к литнику. Работные, вытягивая шеи, сгрудились вокруг ямы. Задние поднажали, передние поневоле подались к форме, и чей-то острый локоть так уперся в бок Дебердеева, что хозяин охнул.

– Куда прете, чумазые?! – свирепо крикнул он и крепко толкнул в грудь стоявшего рядом Дикова. Митяй качнулся, взмахнул руками, судорожно хватая воздух, и свалился в формовочную яму. Падая, он выбил дыру в низу формы.

– Боже ж мой! – в ужасе вцепился мастер в седые свои кудри и, видимо, не сознавая что делает, занес ногу над ямой, собираясь прыгнуть на дно. Его схватили за подол рубахи и оттащили назад.

А на дворе метался вопль десятков глоток:

– Давай! Скорее! Сгорит ведь! Поворачивайся!..

А что делать, куда и зачем поворачиваться, никто толком не знал. Все видели, как Диков пытался выкарабкаться из ямы, но не удержался и снова сполз на дно, провалившись по пояс в ту же дыру, выбитую им в форме. Все это видели, но беспомощно толпясь у края ямы, не знали, чем помочь товарищу. А расплавленный металл приближался, неотвратимый и грозный.

– Поганцы! Душу крещеную загубить хотите? – закричал отчаянно Первуша и, разбросав мешавших ему, встал на колени на краю ямы. – Митяй, держи!

Он опустил в яму кушак. Диков подпрыгнул и схватился за конец. Первуша с силой потянул, но тотчас упал на землю, закрыв ладонями опаленное лицо… Сплав уже ринулся через литник в форму, а из выпора ударили раскаленные газы и снопы искр. Зноя их и не выдержал ослепленный и обожженный Афанасий. А затем страшный вопль заживо горящего человека взметнулся из ямы.

После бури криков над литейным двором нависла недобрая тишина. Лишь гудел литник, глотая расплавленный металл, да ревел выпор, выметывая зловеще-зеленые газы и крупные искры.

Тишину нарушил топот. Это убегал от формовочной ямы Дебердеев по живому коридору расступившихся работных. Всегда красное, с жирным блеском лицо купца было теперь бело, как январский снег.

3

Литейщики, формовщики, засыпщики, катали, углежоги – словом, весь завод стоял около крыльца хозяйского дома. Ребятишки-заслонщики шныряли между взрослыми. И, лишь отворилась дверь хоромов, толпа подалась вперед, к самому крыльцу. Быстрым, пытливым взглядом окинул Дебердеев работных и спросил небрежно, лениво:

– В чем дело, ребятушки? Почему, говорю, работу бросили?

Возбужденно гудевшие люди сразу смолкли. Сказался вековой, от предков унаследованный страх перед «самим», грозным и сильным хозяином. Передние ряды смущенно оглядывались назад, а задние нерешительно топтались на месте, опустив глаза в землю.

– Ну! Языки проглотили? – уже с вызовом крикнул Дебердеев. – Что же не отвечаете?

– Не спеши, хозяин, ответим! – раздался спокойный голос.

Из толпы выдрался и подошел к крыльцу Афанасий Первуша.

– Мы насчет колокола, ваше степенство! – твердо и сурово сказал он.

Дебердеев сразу как-то осел, будто подтаявший сугроб, и покосился пугливо на литейный двор. Там краснел на солнце медными боками поднятый из ямы колокол. Прилив, образовавшийся от пролома, сделанного Митяем Диковым, после снятия формы обрубили, обруб загладили обдиркой, опиловкой и протравили кислотами. Подлую эту работу делали «кафтанники», хозяйские холуи – установщики, рядчики, заводские стражники и конторские писаря. Работных в этот день на завод не пустили. Теперь колокол можно было отправлять в Уфу, никакого изъяна в нем нет.

– Известились мы, что намерен ты отправить колокол в Уфу, – не дождавшись ответа от хозяина, снова заговорил Первуша. – Не дело, хозяин. Грех! В нем Митька Диков смерть нашел. Могила его, колокол-то! А посему должон ты, хозяин, расколоть его и в землю закопать, как подобает.

– И колоду свечей на Митяев сорокоуст жертвуй! А женку его и детишек обеспечь! – закричали из толпы.

– Колоду свечей, ладан и кутью на сорокоуст я обеспечу. Бабе его и детишкам работу на заводе дам, – приосанившись, ответил хозяин. – А насчет колокола… Да вы знаете, сколь он стоит? Всех вас и с семьишками купить можно! Экося, расколоть и закопать!

– Ты, купец, прямо отвечай! – качнул тяжелой головой Первуша. – Похоронишь колокол, так мы счас и на работу встанем, а нет…

Пока Первуша говорил, Дебердеев, глядя на работных, думал: «Время сейчас бунташное. Шаткость в народе чувствуется. Того гляди, и мои чумазые засылку к Емельке сделают. Потому должон я их сразу ошарашить, немедля в ежовы рукавицы взять! А ежели они мою слабость почуют – от рук отобьются и заводу вред причинят…»

– Молчать, онучи вонючие, зипуны вшивые! – шагая через несколько ступенек, скатился хозяин с крыльца. – Бунтовать вздумали? Да я вас в бараний рог скручу!

– Колокол захорони! Слышь? – загудела толпа.

– Не вам меня учить! – заорал Дебердеев. – Указчики тоже! Колокол в Уфу пойдет! А оттуда шкадрон драгунов на завод прискачет!

– Не пугай, мы досыта пуганы! – взревела толпа. – Хорони колокол, басурман!.. Креста на тебе нет!

– Расхо-одись! По местам! – побагровел от натуги хозяин. – Становись на работу!

– Не будем работать! Шабаш, ребята! А с тобой, купчина, опосля поговорим! – закричали работные и побежали к воротам. И с разбега остановились: ворота заняли конные лесные объездчики заводской дачи, хмурые лесовики в высоких волчьих шапках.

– Робя, вали через тын! – взмахнув снятой шапкой, крикнул Афанасий.

Работные побежали к заводским валам и минуту спустя облепили высокий частокол. Первуша обернулся к стоявшему в одиночестве Дебердееву и погрозил издали кулаком:

– Ужо встретимся, купец. Жди гостей на завод!

И, не спеша, пошел к заводскому тыну.

4

…Их было трое, лежавших на лужайке, поросшей щавелем и просвирником, трое дебердеевских рабочих: литейщик Афанасий Первуша, засыпка Пров Кукуев и углежог Непея.

– Беспокоюсь я, – сипел простуженно Непея, – ладно ли мы место засады выбрали?

Первуша озабоченно поднял голову. Его лицо, с опаленными ресницами и бровями, потрескавшееся от жара плавильных печей, походило на черствую ржаную лепешку.

– Ничего, место усторожливое, – ответил он, раздвинув рукой ветви орешника. – Лучше места не найти.

Тракт, перекинувшись через седловину Чирьевой горы, вплотную подошел к берегам Белой. В этом опасном месте тракт был перегорожен завалом из неохватных сосен, валежника и крупных камней.

– Разве пройти им здесь? – улыбнулся Афанасий. – Застрянут, голову кладу. А пред завалом я тракт «чесночком»[12]12
  «Чеснок» – колючка.


[Закрыть]
посыпал. То-то запляшут их кони!

– А кто колокол охраняет? – спросил Петр Кукуев. – Наши, чай, лешманы-объездчики?

– Коли б они, сполгоря было! – озабоченно ответил Первуша. – Купец-подлец драгунов на завод вызвал. Вот какая штука, шабры!

– Едут! Ей-бо, едут! – заорал вдруг Непея.

Первуша, поднявшись на колени, поглядел поверх кустов на тракт. Из-за ближнего поворота выползла длинная окутанная пылью змея. Зоркие глаза Первуши различили желтые мундиры трех драгунов головного дозора, настороженно оглядывавших придорожные кусты и скалы. В саженях ста сзади дозора ехал офицер, устало завалясь в седле. А еще в сотне саженей за офицером с рокочущим шумом, похожим на ворчанье далекого грома, двигалось что-то огромное, неуклюжее. То на особом возке везли колокол. В возок было впряжено тридцать лошадей гуськом, по три в ряд. Издалека были слышны крики погоняльщиков и хлопанье кнутов. Остальные драгуны конвоя рассыпались желтыми точками и по бокам и сзади возка с колоколом.

– Они, – сказал Первуша, отводя от тракта напряженные, застланные слезами глаза. – Пошли вниз, робя. Встречать будем!

Под горой, у завала, лежали дебердеевские работные, вооруженные медвежьими рогатинами, самодельными пиками, вилами-тройчатками и топорами углежогов, тяжелыми, на длинных топорищах. Ружьями было вооружено не более десятка рабочих. При появлении Первуши и двух главарей разговоры смолкли.

– Едут! – строго сказал Афанасий. – Как крикну – вылетай разом. Скопом! А я пойду гостям хлеб-соль подносить!

Он озорно, по-ребячьи, улыбнулся и, опираясь на молодой дубок, окованный в комле железом, полез на завал. Увидев его, дозорные драгуны повернули и галопом помчались к офицеру. Тот вытащил из седельной кобуры длинноствольный пистолет, осмотрел кремни и вместе с дозорными поскакал к завалу.

– Кто это нагородил здесь? – крикнул он, остановив коня.

– Ваше благородьичко, – просительно, заговорил Первуша, – мы, тоись дебердеевские работные людишки, до вашей милости с просьбой. Отдайте нам колокол, что в Уфу-город везете. Товарищ наш, Митька Диков, в ём смерть нашел, в сплаве сгорел. Желательно нам в землю его зарыть, чтобы схоронить честь по чести.

– А больше вам ничего не желательно? – улыбнулся недобро офицер и начал осторожно поднимать пистолет. – Уйди с дороги, холоп! По кандалам соскучился? Уйди!

– Ишь, как запел! – тоже улыбнулся зло Первуша, следя за драгунами, стягивавшимися к завалу. – Вы, дворяне да заводчики, железные носы, заклевали нас, черную кость. Да ладно уж, рассчитаемся коли-нибудь!

– Сейчас и рассчитаемся! – крикнул офицер, спустив курок. Пуля свистнула, оторвав Афанасию мочку уха.

Выстрел офицера словно оживил завал: он ощетинился пиками, рогатинами, вилами.

– Бей царицыно войско! – взмахнув дубком, первый спрыгнул на тракт Первуша. За ним посыпались работные.

Драгуны дали залп из карабинов. Им недружно ответили ружья работных. А перезарядить карабины драгуны не успели. Пока продули стволы, пока вытащили из гнезд шомпола, схватились за лядунки – работные уже навалились.

– В сабли! – крикнул офицер, поднимая на дыбы своего злого горбоносого киргиза. Но кони драгунов, напоровшись на «чеснок», лягались, давали свечки, вертелись, не слушаясь шенкелей и поводьев, и подставляли всадников под удары врагов. А работным, обувшимся в поршни из толстой кожи, «чеснок» был не страшен. Свалка, окутанная пылью, то подкатывалась в береговому обрыву, то снова жалась к Чирьевой горе.

Офицер как привязался к Первуше, так и не отставал от него. Тяжелый офицерский палаш наносил короткие, быстрые удары, но или промахивался, или встречал его дубок. Улучил, наконец, момент для удара и Первуша, ахнув пудовым дубком с широкого размаха. Он метил в шляпу офицера, а попал на шею коня. Выпучив глаза и оскалив зубы, конь прянул назад. Один только миг видел Афанасий две пары глаз, обезумевших от боли, – человека и коня.

Первуша устало смахнул пот со лба и подошел к краю обрыва, но увидел только круги, расходившиеся по волнам Белой.

Афанасий обернулся. По тракту носился десяток, не больше, драгунов на взбесившихся лошадях. Работные ловили их и, сдергивая с седел, бросали через голову на землю. Так бабы в жнитво, хватая за свясло, перебрасывают за спину готовые снопы. И дюжие работные, играючи «сажавшие» в печь четырехпудовые крицы, без труда расправлялись с драгунами.

Бой затихал…

Стратон замолчал, глядя на пепельно-белые облака, повисшие над Чирьевой горой.

– А дальше как дело было, Стратон Ермолаич? – не утерпев, спросил я.

– Как дальше дело было, точно не скажу, – ответил лесник. – По-разному в народе говорят. То будто бы разбили рабочие колокол на куски и похоронили под Чирьевой горой, а то будто бы сбросили в отработанный рудник вон там, в безымянной пади. А говорят и совсем другое: сняли будто с колокола цепи да канаты и свергли его в Белую. Вечный-де покой усопшему будет на дне речном, а река колокол-могилу песочком занесет. Уветливая и пристойная могилка будет! Точно никто не знает, но коли здесь где-то Митяй похоронен, то и назвал народ омут, что под Чирьевой горой, Колокольным. Видите его, омут?

Я долго смотрел на пенистый водоворот…

1929 г.


ВСАДНИК В СЮРТУКЕ

Благослови побег поэта…

А. Пушкин
1

Армия нуждалась в печеном хлебе. Паек полкам выдавался мукой. Солдатам надоела пресная саломата – мука, разведенная кипятком, и они пекли хлеб, кто где мог.

Трое донских казаков пекли хлеб около дороги, в самодельных печурках, сложенных из глины. Заметив на дороге кавалькаду из пяти всадников, казаки вытянулись и приложили к козырькам киверов пальцы, вымазанные тестом. Четверо из всадников были офицеры, их золотые эполеты поблескивали на солнце. Пятый всадник, сидевший на сухопаром гнедом дончаке, был в синем штатском сюртуке и широкополой черной шляпе. Мал ростом, штатский сидел в седле привычно, но как-то по-особенному строго, без кавалерийской небрежности.

– Ишь, в шляпе, – громко и удивленно сказал один из казаков, когда кавалькада проезжала мимо их печки.

– Видать, лекарь, – откликнулся второй. А подумав, добавил: – А может, аптекарь?

– Много вы разумеете! Видали, посадка у него не наша, не армейская? То поп немецкий. Мало ли в армии немцев-офицеров!

Офицер, ехавший рядом со штатским, стукнул стременем о его стремя.

– Слышали, Пушкин? Казаки считают вас и пастором, и лекарем, и аптекарем. Каково, а?

Голубые глаза Пушкина сверкнули затаенным смехом.

– А вы знаете, господа, какой приказ о лекарях и аптекарях издал царь Петр? «Лекарям и аптекарям впереди войск не идти, дабы не смущать своим паскудным видом храбрых воинов».

Все дружно захохотали. Переждав смех, Пушкин сказал лукаво:

– Вот и меня вы на аванпосты и на передовую линию не пускаете. Дабы я не смущал своим видом вашей отменной храбрости?

…Разговор этот происходил в горах Саган-Лу 13 июня 1829 года. Накануне, переночевав в Карсе, Пушкин догнал наконец армию генерал-фельдмаршала графа Паскевича. Здесь он встретил многих своих друзей – Николая Раевского, лицейского своего товарища Вольховского, Ивана Пущина и братца Левушку.

Старые друзья радостно приветствовали поэта. «Как они переменились. Как быстро уходит время!» – думал горестно Пушкин, глядя на друзей.

Вольховский оброс бородой, но это был прежний лицейский умница, трудолюбивый, добродушный, скромный и кроткий Вольховский. Иван Пущин, разжалованный за принадлежность к тайному обществу, носил солдатскую шинель, что не мешало ему быть главным советником графа Паскевича по военно-инженерным делам.

Брат Левушка, «Лайон курчавый», превратился в настоящего драгунского офицера – беспечного, всегда веселого, неутомимого в походе, храброго и легкомысленного, но по-прежнему горячо любил своего старшего брата.

В этот же день Раевский представил Пушкина графу Паскевичу. Главнокомандующий принял поэта будто истинный завоеватель, каким он себя в душе и мнил: в окружении блестящей свиты, при зловещем сиянии бивуачных огней. Трепеща золотой бахромой генеральских эполетов, поигрывая белыми аксельбантами, фельдмаршал с небрежной и наигранной сердечностью предложил поэту свое гостеприимство. Но Пушкин отказался жить при штабе главнокомандующего. Ему не нравился этот сомнительного качества полководец, не нравилась и его свита – чванливые недоросли из «гвардионов». А возможно, Пушкин догадывался, что гостеприимство это предложено с целью установить крепкую слежку за ним, крамольным поэтом.

Пушкин вернулся в палатку Раевского. Поздно вечером, после ужина, он вышел один на воздух и пошел медленно к берегу Каре-Чая. Вот она, заманчивая чужбина, о которой он так долго и так страстно мечтал!

За время путешествия своего по Кавказу он уже дважды испытал это острое и пряное ощущение чужбины.

Впервые это случилось в Гумрах. На рассвете его разбудил казак, и он вышел из палатки. Утренняя прохлада окатила его, как холодной водой. Он счастливо поежился. Солнце всходило и ярко освещало исполинскую двуглавую гору.

– Что за гора? – спросил он.

– Лагез, – равнодушно ответил казак, снимавший торбу с морды коня.

Какая волнующая, притягательная сила в этих чуждых нашему слуху названиях! Он жадно смотрел на гору. Вечный снег лежал на ее вершине. Темные движущиеся пятна иногда пробегали по вершинным снегам. Там танцевала метелица, там бушевали снежные бураны. А здесь ветер обвивал шею, словно шелковая ткань, здесь горячо палило солнце. Но как бы хотел он в эту минуту быть там!

Казак доложил, что лошадь готова. Пушкин оторвал взгляд от вершины и сел в седло. Вскоре он скакал с казаком по широкому цветущему лугу. Впереди заблестела река, через которую им надо было переправляться.

– Вот и Арпа-Чай, – сказал казак.

Арпа-Чай! Граница между Россией и Турцией! И снова он почувствовал неизъяснимое волнение – предвестие огромного приближающегося счастья. Он хлестнул коня, тот смело бросился в реку и вынес его на турецкий берег. Нет, не турецкий. Он был уже завоеван. Это была по-прежнему Россия…

…И здесь, на берегу Карс-Чая, он не на чужбине, а по-прежнему в России.

Он оглянулся на лагерь. Солдатские костры, расположенные на берегу, длинными огненными столбами отражались в реке.

Из лагеря прилетела солдатская песня. Солдаты пели со злой, невеселой удалью:

 
Солдатушки, бравы ребятушки,
Кто же ваши сестры?
Наши сестры – сабли востры,
Вот кто наши сестры…
 

Нет, и проскакав тысячи верст, не убежал он все же от России.

Много раз пытался он сбежать за рубеж. Не от России, нет! Россию он любил любовью глубокой, восторженной, но и печальной и гневной. Печаль – об ее страданиях в царских кандалах и застенках, гнев – против ее тюремщиков и палачей. Но он непоколебимо верит, что придет пора, и рухнут тюремные стены и рассыплются в прах ее кандалы. Россия вспрянет ото сна!..

Без России он жить не может. Он и почивать вечным сном будет в ее милых пределах. Но ему, поэту, нужны, как орлу, подоблачная высота и дальние горизонты. Ему хотелось хоть на время уйти из тюремной духоты и свободно подышать воздухом чужбины. Он мечтал об адриатических волнах, о странах, воспетых Байроном, о Греции, где восстала против ига турок гетерия; он рвался в Испанию, где еще свежа была память о мятежном Риего-и-Нуньесе, в шумный прекрасный Париж и даже в неподвижный Китай. Сколько раз просил он царя отпустить его за рубеж, но на все его просьбы ответ бывал всегда один – отказ. Пришлось думать о побеге. Он пытался бежать из Одессы, из унизительной «командировки на саранчу». Он тогда мечтал быть вольным, как его «цыганы». Приятель, негр Али, искал для него подходящий корабль. Корабля не нашлось – побег не состоялся.

Он хотел бежать за границу из Михайловской ссылки под видом слуги Алеши Вульфа. Были куплены дорожная лампа, чернильница и чемодан.

Совсем недавно, весной прошлого года, он чуть было не убежал на чужбину прямо из столицы. Ему пришлось провожать своего знакомого на иностранный корабль в Кронштадт. И он едва устоял против огромного искушения спрятаться в каюте приятеля и сидеть там до выхода корабля в море.

И даже сюда, в действующую армию, его не пустили, объяснив отказ оскорбительно: «Поелику все места в ней заняты». Для первого поэта России не нашлось места в русской армии.

Тогда он сел в бричку и уехал на Кавказ без разрешения. Пусть злятся и царь и Бенкендорф.

Ему было душно. Когда же он вырвется из России, которую царь и жандармы сделали для него тюрьмой?

– И дернул меня черт с умом, с талантом родиться в России! – громко и сердито сказал он в темноту ночи.

Он провел рукой по влажной траве и ладонью, холодной и мокрой от росы, отер лицо и глаза.

Стало легче.

2

Барабаны пробили утреннюю зорю. И ему почудилось, что он снова в лицее. За барабанами грохнула вестовая пушка. Тогда он понял, где находится, и начал быстро одеваться. По утрам было прохладно, и он накинул поверх мирного штатского сюртука косматую воинственную бурку. Взял плеть, единственное свое оружие, и вышел из палатки.

Армия двинулась. По совету Раевского, Пушкин присоединился к Нижегородскому драгунскому полку, когда передовые эскадроны нижегородцев уже втянулись в ущелье Инжа-Су.

Хищная, первобытная красота была кругом. Горы заросли угрюмыми соснами. Овраги, еще белевшие снегом, дышали холодом. Пушкину невольно припомнилось мрачное Дарьяльское ущелье.

За спиной его раздались голоса. Он оглянулся. Драгуны ехали по шесть в ряд. Застегнутые на подбородке чешуйчатые ремни киверов делали их лица мужественными и строгими. Но даже кивера не могли скрыть испуганной бледности некоторых лиц. Пушкин услышал слова:

– Как дернет турок картечью – тогда держись!

Действительно, ущелье было очень удобно для засады.

И если бы турки вздумали обстрелять здесь полк, едва ли хоть кто-нибудь ушел бы живым. Но ущелье было пройдено благополучно. Армия остановилась на высоком Саган-Лу. Разведчики донесли, что неприятельский лагерь всего лишь в десяти верстах.

Пушкин обедал в палатке Раевского, когда послышался выстрел, за ним – второй. Потом выстрелы начали сдваиваться, страиваться. Раевский послал ординарца узнать, кто стреляет. Тот, вернувшись, сообщил, что турки завязали перестрелку с передовыми казачьими пикетами. Пушкин попросился поглядеть на картину боя. Они отправились вдвоем с майором Семичевым.

Едва отъехали от лагеря, встретили троих казаков, тех самых, что вчера пекли хлеб у дороги. Казак, назвавший Пушкина немецким попом, был окровавлен и с трудом держался в седле. Двое других бережно поддерживали его. Раненый слабеющим, но еще возбужденным голосом рассказывал:

– Как пырнул он меня саблей, чую – мокро стало… А боли ни-ни! А потом как обожгло…

Пушкин, внимательно смотревший на раненого, вдруг забрал повод, принял посадку и подстегнул коня. Они обогнули пригорок и увидели неожиданно синие мундиры казаков.

Казаки, отстреливаясь, медленно отступали. Они были выстроены лавой. Турки в белых чалмах и разноцветных одеждах налетали на казаков небольшими толпами, стреляли и мчались назад, к своим.

Пушкин смотрел на перестрелку, тяжело, взволнованно дыша. Но глядел он не на сражающихся людей. Его глаза приковала узенькая полоска земли между шеренгой казаков и разноцветными толпами турок. Это была заветная граница, отделявшая Россию-тюрьму от, казалось бы, вольной чужбины. И эта заветная черта сама медленно придвигалась к нему. Стоит стегнуть коня, пригнуться к луке, проскочить эту, такую близкую, такую волнующую черту – и он будет на чужой земле, под чужим небом.

Вдруг выстрелы затрещали особенно густо, и лава шарахнулась на Пушкина. Его окружили храпящие конские морды, взволнованные лица казаков, едкие запахи людского и конского пота. Кто-то кричал над самым ухом, что подполковник Басов убит, а кто-то другой кричал, что надо немедля флангировать, иначе все пропало.

Пушкин сдерживал туго натянутыми поводьями бесившуюся лошадь. Она рвалась назад и мешала смотреть на медленно, словно нехотя, падавшего из седла молодого казака. Из рук его так же медленно падала пика. Пушкин протянул руку и схватил тонкое скользкое древко. От этого прикосновения сразу похолодело лицо, словно пахнуло ветерком. Он опустил пику острием вниз и ударил лошадь плетью. Кто-то рядом крикнул отчаянно:

– Куда?..

А затем он помчался, оскалив белые крупные зубы, до боли стиснув на древке пики пальцы с длинными, точеными ногтями. Под ногами его лошади шуршала пересохшая трава, мелькали серые камни! Не понять, чужбина это или Россия?

Стремительный бег его лошади внезапно оборвался. На поводьях лежала чужая рука. Кто-то сказал строго голосом майора Семичева:

– Назад!

Пушкин попробовал освободить поводья. Рука не уступала и повернула его лошадь назад. Пушкин покорно бросил пику и подчинился. Семичев сказал укоризненно:

– Это не по-нашему. Зачем же вы один в драку лезете? По-нашему – ходи врозь, а дерись вместе.

Пушкин поднял глаза. Доброе веснушчатое лицо Семичева было испуганно, а в глазах его светились любовь и ласка.

3

В лагерь возвращались молча. Семичев не решался заговорить. Пушкин снял шляпу. Темные, вспотевшие его кудри упали на глаза, бакенбарды тоже были мокры от пота. Но он не поднял руки, чтобы отереть пот.

При переезде через какой-то ручеек лошади потянулись пить. Они пили долго и жадно. Уставившись отсутствующим взором на вздрагивающие уши лошадей, Пушкин начал читать очень тихо, почти шепотом:

 
Презрев и толки укоризны,
И зовы сладостных надежд,
Иду к чужбине, прах Отчизны
С дорожных отряхнув одежд.
* * * * * * * * * *
Благослови побег поэта…
 

Семичев не расслышал и спросил:

– Что вы говорите, Александр Сергеевич?

– Не говорю, а богу молюсь. За то, что он жизнь мою от турецкой сабли спас, – отрывисто и желчно проговорил Пушкин.

Семичев не разобрал, шутит Пушкин или говорит серьезно. Тот искоса взглянул на его растерянное лицо и вдруг весело засмеялся:

– Не за что мне бога благодарить. Убить меня турки не могли, никак не могли!

– Это почему же? – удивился Семичев. – Иль вы заговоренный?

– Близ того, – серьезно ответил Пушкин. – В нынешнем году здесь, на Востоке, Грибоедова убили. А в одном году двух Александров Сергеевичей нельзя убить. Хватит и одного!

Теперь они засмеялись оба. Затем хлестнули по лошадям, выбрались на противоположный берег и поскакали к лагерю.

1937 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю