355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Березин » Эвтаназия » Текст книги (страница 8)
Эвтаназия
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:04

Текст книги "Эвтаназия"


Автор книги: Михаил Березин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

Вечерами мы беседовали о Викторе Середе. Я делился с ней информацией, усвоенной за день, после чего следовали ее комментарии. Кое что, впрочем, явилось для нее полной неожиданностью. Скажем, выяснилось, что в последние годы ее отец живо интересовался проблемами медицины, в первую очередь – достижениями хирургии и технологиями производства протезов. Он бывал в домах инвалидов, на нужды которых жертвовал немалые суммы. Возможно, следующий роман планировалось строить именно на этом материале.

Она выслушивала мои суждения о писательском феномене ее отца, об особенностях его манеры письма, об устройстве его „доменной печи" – согласно моей терминологии. Я создал теорию, в которой хороший писатель уподоблялся алхимику. В его печь летит всевозможный хлам: ржавые трубы, матрасные пружины, мятые кастрюли, старые утюги, гнутые шурупы и болты – словом, металлолом, а в тщательно изготовленные формы вливается чистое золото, превращаясь в шедевры вроде сокровищ Колхиды. Сейчас я разглагольствовал о том, какие процессы и как именно протекали в „доменной печи" Середы. Чем больше я узнавал, чем более точно мог представить себе эти процессы, тем явственнее ощущал, как внутри меня оживают очертания могучей „домны". Теперь нередко случалось, что я вдруг проваливался куда-то, исчезал, а сознанием моим завладевал он. Как это было в первый вечер. Подобная сублимация прямо-таки завораживала Момину. И тогда мне не сложно было затащить ее в люльку.

Вообще-то, я чувствовал себя наглым самозванцем. В последний вечер она принялась крутить обруч обнаженной, и это шоу было не для простых смертных. Т.е. мне непременно требовалось себя обессмертить. А для этого дописать роман.

Основная трудность, заключалась в том, что непонятной оставалась идея. В архиве не нашлось ни единой строчки, способной как-то ее объяснить. Да, был такой писатель Ловчев. Да, слинял на Запад. Да, престарелый драматург Кереселидзе обнаружил, что он связан с наркомафией. Ну и что с того? Ведь в зависимости от цели, которую преследовал автор, любой эпизод можно было трактовать так или эдак.

Я остервенело тер веки, перелистывая архив. Если бы не эти проклятые наркотики, „Предвкушение Америки" можно было назвать образцовым романом на тему „отцы и дети". С одной стороны Ловчев и его родители, с другой – Риф с Эллой и Ловчев. Обе линии были полнокровными, мощно и талантливо разработанными, но наркотики все же присутствовали, и от этого нельзя было отмахнуться.

Интересно было бы, конечно, поэксплуатировать идею, являющуюся доминантой всего творчества Середы: человек заведомо банкрот. Но тогда важно было проследить, что именно привело Ловчева к банкротству? На Западе, слава Богу, отирается много нашего писательского люда. Кое с кем, правда, не из самых известных, я даже лично знаком. Сашка Аврутин – один из лидеров „литературных эстетов" – пытается сейчас в Израиле наладить выпуск русскоязычного литературного альманаха, а Толя Вишняков – другой лидер – издает в Германии газету. Оба предлагали мне сотрудничество на безгонорарной основе. Я бы и сотрудничал, даже на безгонорарной основе, если бы на все мое свободное время не накладывала лапу Гортензия Пучини. Словом, это я к тому, что не так уж мало на Западе наших любителей марать бумагу. Но что-то я не слышал, чтобы они валом валили в наркобизнес.

Мне все не удавалось понять, как могло случиться, что в архиве писателя не нашлось ни строчки о романе, работа над которым была в полном разгаре.

– Я ведь тебя предупреждала, что он – импровизатор, – пожимала плечами Момина.

– Да, но какие-то исходные материалы, тема хотя бы… Даже легендарные негры из Нового Орлеана не могли обойтись без темы.

– Я думаю, что тема существовала, но он держал ее в голове.

…которая разбилась о панелевоз! – добавлял я про себя. Меня буквально преследовал образ этой наполненной литературными шедеврами головы, разбившейся о панелевоз.

– А с тобой он не советовался? – не желал я сдаваться. – Ты ведь как-то рассказывала, что он прислушивался к твоему мнению даже когда ты была еще ребенком.

– Мое время наступало позже, когда первый вариант текста уже был готов. Он давал мне его почитать, а потом мы спорили. И чаще всего он учитывал мои замечания, когда переписывал вещь набело. А на стадии написания чернового варианта он советовался исключительно с мамой.

Ей нравилась игра, в которой я был Виктором Середой, а она – его супругой.

– Мне хотелось бы с тобой посоветоваться, дорогая… Я задумал новый роман: об известном писателе, который сбежал на Запад. Писатель этот – человек свободолюбивый, которому претило выслуживаться перед партийными бонзами, оттого он и решился на столь отчаянный поступок. Но вот что интересно: на Западе у него не все сложилось так, как он себе представлял. Он даже пережил какое-то глубокое потрясение, в корне изменившее его судьбу. Сейчас очень важно определить, что это могло быть за потрясение? Ты несколько лет провела в Америке, дорогая. Я очень рассчитываю на твои идеи?

Момина в задумчивости хмурила брови:

– Ну, во-первых, на Западе практически не существует демократии в том виде, в каком ее представляем себе мы. Да, демократия – это не тоталитаризм, в демократических странах человек все же может рассчитывать на некоторое снисхождение. Но до вполне определенных пределов. Даже в странах демократии богатым позволено куда больше, нежели всем остальным. Вспомним хотя бы дело Симпсона. Что позволено Цезарю, не позволено волу. Демократия – это когда бедным брошена кость, но не более того. Тогда как в странах тоталитаризма о кости никто и не помышляет. Во-вторых, на Западе – об этом уже много писали – девальвируются духовные ценности. Видимо, культура, лишенная купюр, не может быть эффективной. То, к чему доступ открыт, теряет притягательную силу. Требуется ограничение средств, чтобы душа трудилась. То же самое, кстати, сейчас происходит и у нас. К тому же самое важное для них – величина счета в банке. А он только тем и хорош, что позволяет своим владельцам жить слаще. На душу не оказывает благотворного воздействия, только на желудок. И, наконец, Запад не менее вероломен, нежели Восток. Все без устали твердят о принципах демократии, но это лишь красивые словечки. В политике властвует принцип национальных стратегических интересов. Хочешь пример?

– Конечно.

– Несколько лет назад в Алжире проходили демократические выборы, на которых побеждали исламские фундаменталисты. Видя это, правящая партия прервала выборы, что повлекло за собой взрыв исламского терроризма. Ты когда-нибудь слышал о том, чтобы Запад осудил действия алжирских властей, грубо нарушивших принципы демократии?

– Нет. – Честно говоря, об Алжире я знал только то, что в свое время его воздушные просторы бороздил самолет Антуана де Сент-Экзюпери.

– А в гневных осуждениях актов терроризма с участием алжирских фундаменталистов недостатка, по-моему, не было. Ты можешь назвать хотя бы одного западного политика, способного внушить доверие?

– Мадлен Олбрайт! – тут же выпалил я.

– Мадлен Олбрайт? – Момина удивленно пожала плечами.

– А говорила, что совершенно не ориентируешься в нынешней обстановке.

– Так ведь это все тоже из книг, тоже из книг. Современная американская литература. Гор Видал, к примеру.

К сожалению, я не видел, как можно воспользоваться этими сведениями. Поскольку, если послушать ее, то выходило, что Ловчев вознамерился усовершенствовать мир демократии, наводнив его ЛСД, героином и кокаином.

Напоследок я попытался выклянчить у нее что-нибудь из ее переводов. Я жаждал первым прочесть по-русски какой-нибудь шедевр, вкусив его из рук любовницы. Человеку – этой редкой сволочи – всегда мало. Момина обслужила меня по первому классу, а теперь я желал, чтобы она обслужила меня по высшему. Для этого требовались не только сэндвичи и апельсиновый сок (о сексе я уже не говорю), но и эксклюзивные переводы. Однако она проявила непреклонность: и Набоков, и Башевис Зингер обладают мощной аурой, и это может расстроить во мне нужные регистры. Потом, после окончания романа – сколько угодно.

Словом, она ведь тоже была человеком, а стало быть – такой же редкой сволочью, как и я. В этом смысле все друг друга стоят.

– Ты хочешь сыграть на мне „Предвкушение Америки" словно на аккордеоне! – проговорил я сквозь зубы.

Окрыленный этим открытием, я и отправился домой.

На скамеечке рядом с нашим подъездом восседал алкоголик Стеценко. На сей раз он был в мятом но относительно чистом костюме и даже вроде побритый. Я присел рядом.

– Завязали, Эдуард Евгеньевич?

– Черта с два! – с вызовом проговорил он. – Ну, чего в мире творится?

Как-то в детстве мне попался фантастический рассказ про капитана Мар Дона, называвшийся „Путь „Таиры" долог". Его космический корабль „Таира" сбился с курса и прокладывал себе путь вслепую сквозь ледяные просторы Вселенной. Оставалась единственная надежда: когда-нибудь случайно оказаться вблизи обитаемых миров. Наличие разумной жизни на какой-либо из планет смогли бы зафиксировать роботы. И капитан Мар Дон заморозил себя в специальной капсуле до лучших времен. Но капсула была запрограммирована таким образом, что раз в тысячу лет капитан на одни сутки просыпался. Принимал у роботов отчет о прошедшем тысячелетии, выяснял, что разумная жизнь еще не повстречалась, копался в небольшом огороде своего ностальгического отсека, и снова впадал в анабиоз на последующее тысячелетие.

Стеценко чем-то напоминал мне этого капитана, поэтому мысленно я окрестил его Маз Доном. Маз Дон тоже отключался на длительное время, правда использовал для этого не капсулу а алкоголь. А затем выныривал на какое-то мгновение и интересовался, что слышно. Не достиг ли наш безумный корабль царства Разума? Не достиг, – и капитан Маз Дон снова впадал в алкогольное небытие.

В прошлой своей жизни – до перестройки – Эдуард Евгеньевич был кандидатом технических наук, деканом факультета в инженерно-экономическом институте. Потом выяснилось, что институт этот на хрен никому не нужен, и его расформировали. Стеценко взяли рядовым преподавателем в университет, но это было равносильно тому, что он пристроил свою трудовую книжку, поскольку денег на зарплату в университете все равно не было. И у кандидата наук Стеценко не оставалось другого выхода как выйти из бизнеса.

Я как-то поинтересовался, где ему удается находить деньги на спиртное. Он ответил, что главное – наскрести на первую бутылку. А далее он уже и не помнит ничего. И, глядишь, – пары месяцев как ни бывало. Я вывел его в своем незаконченном романе „Эвтаназия". Не в образе того персонажа, из памяти которого гипнотизер стирает все личностные данные, тем самым практически убивая его – помните? – а в образе его отца. Потом они случайно встречаются вот так вот на скамеечке и не узнают друг друга.

Стеценко попросил закурить, и я угостил его папиросой.

Пока мне нечем порадовать его: к разумной жизни мы не приблизились ни на пядь.

В коридоре меня дожидалась Виточка Сердюк. Видимо, увидела из окна, что я беседую со Стеценко.

– Хотите, что-то покажу? – спросила она.

– Да не стоит – настороженно отозвался я.

Небось, подцепила себе на пуп какую-нибудь очередную гирю. А это – зрелище не для слабонервных.

– Вот, – она протянула мне компакт-диск, на котором гордо светилось слово „Терминатор".

– Ты мне уже впустила одного терминатора, хватит, – сказал я. – С трудом удалось его детерминировать. Достаточно!

– Но это фирменный диск, – запротестовала она. – Здесь вирусов быть не может.

Я заколебался.

– Все равно, мне сейчас не до этого.

Ну его к аллаху! Момина не переживет, если ей придется реанимировать компьютер еще раз.

Внезапно отворилась дверь комнаты-музея летчика Волкогонова, из которой посыпались старички, увешанные орденами и медалями. Поздоровавшись, они в сопровождении экскурсовода проследовали к Кузьмичу. Пока они входили, я успел разглядеть накрытый стол. Слава Богу, Кузьмичу есть чем попотчевать гостей. Я кинулся к себе в комнату и припер бутылку „Камю". В этот момент как раз появились Сердюки с сыном – вернулись с очередного марш-броска к своему недостроенному жилищу. Я всучил коньяк Антону с просьбой занести ее Кузьмичу.

Антон был в своей курсантской форме, и мне показалось более уместным, если среди ветеранов появится именно он. Откуда им знать, с какой целью родители запихнули его в военное училище. Дело в том, что в списке их родственников значился один весьма влиятельный генерал-майор. И Сердюки рассчитывали, что он пристроит Антона в тепленькое местечко, и тому не придется воевать в Чечне, Таджикистане или какой-нибудь еще горячей точке. То есть, офицерство должно было удержать его в стороне от грядущих военных кампаний.

Я заперся у себя.

Ну что, брат Ловчев, приступим? Займемся тобой вплотную? Что же там, брат, стряслось-то с тобой, в этой благословенной Америке? „Амэуыка, Амэуыка…", как поется в известной песне. Ты, брат Ловчев, – дитя войны. Если бы не война, тебя бы и на свете-то никогда не было. Стоп! В начале второй части упоминается о том, что на некий остров Брунео высаживается американский морской десант. И все – чики-тики, несмотря на яростное сопротивление кубинцев. Что из этого следует? Кубинцы – морские пехотинцы… Куба выводит свои войска в инКУБАторе… Не мог же Середа включить этот эпизод без какого-то заднего умысла. Если в итоге выяснится, что в основе романа лежит политика, то я – пас, пусть даже меня Момина четвертует. Но на Середу что-то не похоже, не того он поля ягода, чтобы распространяться на политические темы. Он ведь даже до перестройки умудрялся держаться вдали от политики и идеологии. За что я его и уважаю. И не только я.

Тогда при чем тут десант? Возможно, на острове процветало производство наркотиков, и американцы решили прихлопнуть осиное гнездо? Стоп! А вдруг кто-то из родственников Ловчева – его братьев и сестер – в действительности выжил? Только родители его вернулись на родину, а они – нет. И Ловчев неожиданно столкнулся с ними в Америке. А далее возможны два варианта: родителям было известно об этом, но они скрывали. Или им ничего не было известно, и они искренне считали всех погибшими. А далее – снова два варианта: между Ловчевым и родственниками устанавливаются близкие отношения. Но те связаны с наркомафией и втягивают в этот бизнес писателя, соблазняя его собственным островом, самолетами, пароходами и прочими атрибутами пещеры экстра-класса. Или отношения категорически не складываются…

Белиберда какая-то! Бред! Срочно требуется свежая идея.

Я включил компьютер и попробовал накропать что-нибудь в стиле Виктора Середы. В надежде, что хотя бы тут больших проблем не возникнет. Куда там! Меня поджидало глубокое разочарование. Нужно было научиться придавать тексту оттенок багрянца, как у Середы, а оттенок этот не появлялся. Я ведь уже упоминал, что багрянец – вроде фирменного его знака. Без него, при всей схожести языка и стиля об успехе нечего было и помышлять. Видимо, существовал какой-то особый способ плавки, при котором текст приобретал именно этот оттенок.

Я промучился с сюжетом и стилем два дня. Все впустую. Вероятно я бы мучился так и дальше, если бы в ход событий снова не вмешалась Момина.

Она без стука ворвалась в комнату и уставилась на меня.

Я замер, словно кролик под взглядом удава. Что-то в ней было не то. Волосы! Она обрезала косу. Теперь она выглядела не такой уж юной, но новая прическа тоже была ей к лицу.

На носу моем были нахлобучены битловки – я как раз упражнялся в стилистике.

– В чем дело? – поинтересовался я.

– Пишешь?

– Пытаюсь.

– Ну и как успехи? Что-то я не получила пока ни одной твоей дискеты.

– Так файлов нет – ничего не выходит. Не на ту лошадку ты, видимо, поставила. А что случилось?

Она прошлась по комнате, машинально взяв в руки одну из книг с моей самодельной полки.

– Даже от тебя я этого не ожидала, – сказала Момина. – Наградить меня венерическим заболеванием… Это уже слишком.

– Не может быть! – От неожиданности я подпрыгнул на стуле.

– Я уже прошла обследование. – Она закрыла рот рукой и рассмеялась. – Можешь себе вообразить такую комбинацию: я и трихомониаз?

Ева! – мелькнуло у меня в голове. Сука! А я и не подозревал, что она наделила меня трихомониазом.

– Тоже мне, венерическое заболевание, – рявкнул я, глядя, впрочем, в компьютер. – Трихомониаз – не сифилис.

– Во-первых, не кричи. Гордиться тут особенно нечем. А во-вторых… Так ты знал?! – В ее глазах блеснули дальние еще пока сполохи.

– Ни хрена я не знал. – Теперь я орал почти шепотом. Со стороны, наверное, это напоминало испорченный динамик. – Просто я констатирую факт: трихомониаз – не сифилис, и даже не гонорея.

– Так может тебе еще спасибо сказать?

Я вызвал на экране нужное окошко и набрал в нем слово „трихомониаз". „Кирилл и Мефодий" тут же бросились мне на выручку: „ТРИХОМОНОЗ (трихомониаз), инфекционное заболевание человека и животных, преимущественно крупного рогатого скота; вызывается трихомонадами. Заражение человека – преимущественно половым путем. Проявляется воспалением слизистых оболочек мочеполовых путей (жжение, зуд, пенистые или гнойные выделения), у животных, кроме того, абортами."

– Нет, ты просто прелесть, – сказала Момина. – В тебе столько детской непосредственности. Впрочем, стоило чего-то подобного ожидать, ведь ты родился в год „Лолиты".

– Когда-когда я родился? – переспросил я. – В год „Лолиты"? Ну, извини.

– „Лолита" была написана как раз в 1955 году.

– Угораздило же меня.

Она бросила книгу на кровать, прошлась к двери и обратно и по пути цапнула еще одну книгу с полки. Эдак она мне все книги перекидает на кровать, подумал я. Моим вниманием сейчас целиком завладело именно это обстоятельство.

– Впервые переспать с мужчиной в возрасте двадцати восьми лет и тут же напороться на венерическое заболевание. Чем не плата за целомудрие! „Не мудрствуй цело", как написано у тебя в „Еще раз „фак"!" „Мудрствуй частично." Пошлость, конечно, беспросветная, но какая поразительная правда жизни! Адка путается с мужиками с пятнадцати лет – и ничего.

Вот тебе на – меня уже цитируют. Правда, повод не самый подходящий, но все равно – делаю карьеру.

– Прости, – сказал я, вытянувшись во фрунт, – этого больше не повторится.

– Конечно, не повторится. Это уж я тебе обещаю. А теперь собирайся, милый, я за тобой. Нас с нетерпением дожидаются в вендиспансере.

Помещение вендиспансера здорово смахивало на нашу квартиру. Тот же коридор с тусклой лампочкой, такие же обшарпанные стены и массивные двери. Разве что комнаты-музея летчика Волкогонова здесь не было. Ну и в свою очередь ко мне тут тоже отнеслись как к родному. А вот на Момину уставились словно на привидение.

В регистратуре я предъявил паспорт.

– Привели, голубчика? – улыбнулась тетенька, которая была почему-то в зеленом халате. Она с бешенной скоростью принялась что-то строчить на потрепанном листке бумаги. – Его тоже к Руслану Ивановичу в кабинет номер три, болезного.

Мы сели на скрипучие откидные стулья и погрузились в ожидание.

– Стыдобища какая, – проговорила Момина, улыбаясь.

– Прости, – заладил я.

– Бог простит.

Публика здесь собралась самая разнообразная: в смысле возраста – от среднего школьного до весьма преклонного. Одного дедушку в джинсах можно было только поздравить с тем, что он еще в состоянии иметь подобные заболевания. В смысле одежды опять же – от откровенных лохмотьев до „Келвина Кляйна" („Кляйна по Келвину", как было написано в недавно упомянутом романе „Еще раз „фак"!") И лица – пестрые, различных национальностей. Тем не менее что-то неуловимое их все же объединяло: какая-то особенная замутненность взгляда, что ли.

– Как ты только решилась прийти сюда одна? – сказал я Моминой. – Ты – мужественная женщина.

– Не совсем так, – возразила она. – Скорее я – стоик.

– Прости.

– Я даже не пытаюсь выяснить, от какой стервозы это благоприобретение, поскольку уверена, что ты и сам об этом понятия не имеешь.

Наконец, подошла наша очередь, и мы гуськом – я вслед за Моминой – ступили в кабинет. Руслан Иванович внешне напоминал французского киноактера Пьера Ришара. Такие же лохмы и очки. Он провел меня за ширму и взял анализ крови, потом в соседней комнате заставил сдать анализ мочи. Он тоже щеголял в халате зеленого цвета. Видимо, вендиспансеру недавно перепала гуманитарная помощь от какого-нибудь американского или западноевропейского госпиталя.

– Безусловно, вам бы хотелось побыстрее от всего этого избавиться? – обратился он к Моминой.

– О чем речь, – ответила та.

Меня он не спрашивал. Вероятно, я производил впечатление человека, которому нравится растягивать удовольствие. По-моему, Руслан Иванович был шокирован. Видимо в его представлении Моминой соответствовал самец несколько иной наружности. А она приволокла какого-то непонятного урода. Небось для себя Руслан Иванович шашни с подобными девицами относил к области наиболее изощренных сексуальных фантазий.

– Тогда придется проколоть вас одним немецким препаратиком. Но, разумеется, не бесплатно, – сказал он.

– Я заплачу, – сказал я.

– За обоих? – с сомнением посмотрел он на меня.

– Куда деваться, – ответил я.

Момина хмыкнула.

На этой оптимистической ноте визит бы и завершился, если бы его не угораздило заранее назвать цену Она была нагло завышена. Ну, не могло быть такой цены у препарата – даже немецкого. Очевидно этот клоун рассчитывал, что в присутствии Моминой я не стану торговаться. Но не на того напал. Я дрался за каждый рубль.

Впрочем, он почти сразу же пошел на попятный. Скорее всего решил, что все же я какой-то законспирированный крутой. Вроде герцога Бульонского, проживающего инкогнито в этих чудных трущобах. Ведь и баба такая, и торгуюсь как миллионер. А что еще мне оставалось делать?

Мы вышли на улицу. Погода была пасмурная, к тому же близился вечер, но после вендиспансера здесь казалось весело и светло.

– Зачем ты срезала косу? – поинтересовался я. – Трихомониаз – штука не бог весть какая приятная, но это ведь все-таки не тиф.

– Должна же была я как-то отметить потерю невинности.

– Ах, вот оно что! – сказал я.

– Я же тогда еще не знала, что одновременно с потерей невинности я кое что и приобретаю.

Потянулись дни лечения. По заведенному обычаю мы встречались у памятника Гоголю и вместе шли в вендиспансер, где Руслан Иванович с лохмами Пьера Ришара делал нам импортные уколы. Сидя в очереди, мы, естественно, вели эти идиотские разговоры о литературе. О чем еще можно было говорить с Моминой? В частности о „Предвкушении Америки" Виктора Середы. Дело не двигалось с мертвой точки, и я постепенно начинал звереть. Ведь без успешного завершения книги мне никогда не обрести крыльев.

Момина придерживалась следующей версии: Ловчева доконала совестливость. Ведь, сбежав на Запад, он на произвол судьбы бросил родителей, для которых оставался последней опорой в этой жизни. Не выдержав подобного удара, они вскорости умерли. (Мне вспомнились мои собственные бабушка с дедушкой, которые умерли в течение одного месяца.) А потом он убедился, что общественное устройство на Западе столь же несовершенно, как и на Востоке. И принялся мстить обществу, которое своей мишурой спровоцировало его на столь тяжкую и в результате бессмысленную жертву.

– А достаточно ли он любил их для того, чтобы на этой почве свихнуться? – засомневался я. – Ведь мстить обществу подобным образом – сумасшествие. Отрывок романа, посвященный его взаимоотношению с родителями, написан полностью. И нет никаких оснований… Вот детей своих он действительно боготворил. И страдал в годы вынужденной разлуки. Но ведь потом тут все складывалось благополучно.

– А может он ощутил, как много значат для него родители, лишь только узнав об их смерти? Так бывает, если хочешь знать. Ведь он охладел к родителям потому, что не мог простить им вынужденной жизни в Советском Союзе. А потом понял, что не такая уж это было и трагедия.

Я пожал плечами.

– Предположение первое: Ловчев разочаровался в капитализме. Предположение второе: его родители умерли. Предположение третье: у Ловчева есть основания полагать, что он виновен в их смерти. Предположение четвертое: это сводит его с ума. Предположение пятое: не вполне нормальный Ловчев мстит Западу, насыщая его артерии тяжелыми наркотиками.

– Его всегда волновали проблемы взаимоотношения отцов и детей, – не сдавалась Момина. – Я буквально нутром чую, что разгадка лежит где-то рядом.

Письма Середы к отцу, пронеслось у меня в голове. „Отцы и дети"… Ведь я сам тогда об этом подумал.

Незаметно мы соскальзывали на общелитературные темы. К примеру, Момина познакомила меня со своей теорией объектно-ориентированных потоков сознания. В первозданном виде поток сознания смоделирован разве что у Джойса. Но есть немало хороших писателей, произведения которых по сути представляют собой определенным образом отфильтрованный поток сознания, сориентированный на рассматриваемый объект. Ну и соответствующим образом оформленный. Взять, к примеру, Курта Воннегута. Три из четырех его последних романов являются именно такими: „Рецидивист", „Синяя борода" и „Фокус-покус". Существуют: а) – замысел и б) – главный персонаж. Берем поток сознания главного персонажа, процеживаем сквозь специально подобранную систему фильтров, чтобы осталось только то, что необходимо для воплощения замысла, – и роман готов. В „Галапагосах" же наличествует только а) – замысел, и при фактическом отсутствии б) – главного персонажа с его потоком сознания, роман при чтении буквально разваливается на куски. Не случайно, осознавая это, Воннегут вводит в сюжет рассказчика – некий дух. Задним числом – у Моминой нет на этот счет никаких сомнений. Однако легче от этого практически не становится, поскольку дух-то появился, а поток его сознания – нет.

Попутно она заметила, что это не относится к Кафке. Ведь в его романах как раз нет никакого потока сознания. Они сами – поток сознания Кафки. Но это – совершенно другое дело.

– А теперь вернемся к корифею Джойсу. В „Улиссе" воспроизведен поток сознания в основном Леона Блума, хотя иной раз в какофонию и вклиниваются Стивен Дедал и некоторые другие персонажи…

– Бык Маллиган, к примеру, – вставил я.

– Как раз нет, ты плохо помнишь. Но это и не важно. В первую очередь, как уже отмечалось, это поток сознания Леона Блума. Вот я и задумала один эксперимент: классифицировать его поток сознания, сориентировать на какой-то отдельно взятый объект и пропустить сквозь соответствующую систему фильтров. И получилась довольно интересная вешь.

– Покажи! – потребовал я.

– Только после завершения „Предвкушения Америки".

Измученная гонококками очередь смотрела на нас мутным взором.

Если честно, я не читал Джойса. В свое время я бросил ему вызов и мужественно сражался вплоть до сорок восьмой страницы, после чего пал смертью храбрых. Мне понравилось, как сложилась в башке эта фраза, и я произнес ее вслух.

– Ничего страшного, – успокоила меня Момина, – многие довольствуются „Портретом художника в юности". Мне тоже, к примеру, не удалось одолеть „Поминок по Финнегану", хотя основными языками, которыми Джойс пользовался при написании этого романа, я владею.

– Ты что, пыталась прочесть это в оригинале?!

– Запомни, милый, я вообще все читаю в оригинале за исключением японцев и китайцев.

О Льве Толстом она сказала, что он – супер-тяжеловес. Что в литературе он приблизительно то же самое, что в боксе – Мохамед Али.

Выяснилось, что она любит смотреть бокс. Вот бы никогда не подумал.

Кабинет номер три, Руслан Иванович с распущенными патлами и шприцем в руках, ширма, за которой игла поначалу со сладострастием вонзается в ягодицу Моминой, и затем с отвращением – в мою…

В следующий раз я решил перехватить инициативу, и с дурацким видом сообщил ей, что, дескать, ощущаю „аромат слов". Очевидно, ей, в совершенстве владеющей многими языками, тяжело себе это представить. В основном, конечно же, имеются в виду существительные. Поэтому заморская речь, изобилующая прилагательными, наречиями, глаголами и черт его знает какими еще изобретениями синтаксиса, для меня – сплошной темный лес. Но приблизительное значение отдельно взятого существительного почувствовать я могу.

– Мне кажется, что если бы звучание каждого слова не было пуповиной связано с предметом, который оно обозначает, вообще художественной литературы не существовало бы.

Момина на минуту задумалась.

– Ерунда, – сказала она. – Чушь. У каждого народа свои представления о том, как должны складываться звуки, поэтому нельзя эмоционально чувствовать язык, которого ты не знаешь. Прокомментируй, к примеру, слово „мист".

– „Мист"… – Я попробовал его на язык и даже почмокал. Напрягся, подключив интуицию дегустатора. – „Мист"… М-м-м… Поливалка, или горшок для цветов, или садовые ножницы…

Очередь напряженно ждала.

– …или просто какой-нибудь инструмент, – заключил я.

– Чушь, – повторила Момина. – „Мист" по-английски означает дымку, легкий туман…

– Между прочим, легкий туман чаще всего бывает ранним утром в саду, – попытался выкрутиться я.

– …а по-немецки то же самое слово означает дерьмо, – добавила Момина.

Кто-то заржал.

– Скажи еще, что дерьмо тоже имеет какое-то отношение к саду.

Кабинет номер три, Руслан Иванович со шприцем, урча от удовольствия, препровождает Момину за ширму. Момина осуждающе смотрит на меня. По ее зрачкам видно, когда острие иглы погружается в тело.

В следующий раз она с жаром описала мне, как накануне вечером поругалась с Адой. Укладывая своего ребенка, Ада плотно прикрыла дверь, чтобы тот побыстрее заснул. А Момина с пеной у рта доказывала, что дверь прикрывать плотно нельзя, нужно обязательно оставлять полоску света.

– В память о Набокове, – добавила она.

Я воспользовался случаем и обвинил Набокова в том, что его „Приглашение на казнь" – подражание Кафке. Достаточно сравнить этот роман с „Процессом".

– Дурак, – обиделась она.

– Только слепой этого не видит.

– Гена, мало тебе, что ты наградил меня трихоманозом? Нельзя же так поверхностно смотреть на вещи. Да, Набоков – многогранен и нет ничего удивительного, если какою-то из этих граней он соприкасается с Кафкой.

– Он восхищался Кафкой, – не унимался я. – Я сам об этом читал. Стало быть это соприкосновение не случайно.

– Я знаю, зачем тебе это надо, – сказала она со злостью. – Если даже Набокову позволено…

– Бинго, – сказал я.

И во избежание серьезного конфликта перевел стрелки на Середу, романы которого, на мой взгляд, не представляли собой объектно-ориентированных потоков сознания. И не могли быть ими, коль скоро они являлись импровизацией. Ведь чтобы объектно сориентировать поток сознания, нужно сначала смоделировать его. Какая уж тут импровизация.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю