Текст книги "Эвтаназия"
Автор книги: Михаил Березин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Усмехнувшись, она сказала, что, поскольку она – существо извращенное, она полностью сублимирует с литературой свою личную жизнь.
– Ну тогда вы извращены в квадрате: литература ведь женского рода. Я имею в виду само слово литература, а не содержание.
– В русском языке – да, – уточнила она. – Вы что, не можете обойтись без таких примитивных аналогий?
Она лишь хотела сказать, что духовность в ее жизни превалирует над плотским, пояснила она, но если мне непременно хочется считать ее лесбиянкой только потому, что литература – женского рода, тогда пожалуйста.
Я заметил, что человек – это ведь и физиология тоже. А некоторые крупные специалисты считают, что человек – это вообще сплошная физиология. Неужели реальная жизнь ее совершенно не интересует?
– Литература – это экстракт реальной жизни, – заявила она.
– Господи! Кто вам сказал?
– Все зависит от метода восприятия.
– Но вы ведь… что-то едите, ходите в туалет, наконец. Пардон. И потом, вам зачем-то понадобились деньги. На кой ляд святому духу деньги, позвольте полюбопытствовать?
– Я ведь уже подчеркивала, что в первую очередь…
– Знаю, знаю, но от денег-то вы тоже не отказываетесь. Вы же предложили мне сто тысяч баксов из гипотетических двухсот.
– Потому что вам предстоит дописать только половину романа. Неужели вы пришли сюда торговаться? Вот не ожидала!
– Боже упаси!
Я попытался понять, почему съехал с рельсов. И зачем мчусь сейчас напропалую, вопреки здравому смыслу, чтобы треснуться мордой об откос. Похоже, либидо вернулось. Ай да я! Ай да сукин сын! Правда, это чревато всевозможными повторами: там, насчет необитаемых островов или армейских кроватей, причем повторами многократными и нудными – до посинения, но ведь я все же не Пушкин, хоть и сукин сын.
Есть вещи – вообще-то они достаточно гнусные, но говорить их о себе почему-то приятно. Вот, к примеру, сукин сын. И ведь понимаешь, что все равно не Пушкин: сукиных сынов много, а Пушкин один… Или, к примеру, похотливое животное. Так и хочется заявить о себе во весь голос: я – похотливое животное, я – большое и гордое похотливое животное…
Возможно, все дело в том, что она была лишь в халате, и что от меня до ее тела было рукой подать, как от трагедии до фарса или от любви до ненависти.
На полу в гостиной распластался чернильный ковер с разбросанными тут и там огромными желтыми цветами (какими – не знаю, смотрите выше про мои отношения с биологией).
Я заметил, что на ковер с моих джинсов стекают капли. С нами ихтиандрами одна головная боль.
– Вам срочно нужно чего-нибудь выпить, – сказала Момина, открывая дверцы бара. Его содержимое напоминало хрустальный замок с различного рода башенками. – У меня есть коньяк „Шантрэ".
Она протянула мне бокал – большой усеченный шар на ножке – на дно которого плеснула чего-то из вынутой бутыли – в хрустальном замке это была самая пузатая башенка. Потом у нее в руках тоже появился бокал, и она с улыбкой посмотрела на меня.
– По-видимому, у нас даже есть повод для выпивки? Коль скоро вы явились.
– А может я просто принес деньги назад?
– В таком случае я пошлю вас ко всем чертям.
– Это почему же?
– Я не принимаю промокшие доллары. А если вы их выгладите утюгом, я придумаю что-нибудь еще. От меня теперь так просто не отделаться.
Я бы конечно с удовольствием выгладил их утюгом, если бы предварительно не сжег на совке Кузьмича. Черт меня подери!
Было видно, что она уже упивается победой. Интересно, с чего она взяла, что главное – меня захомутать? Если бы на самом деле все было так просто.
Хотите одно страшное признание? Ненавижу писать. Просто я больше ничего не умею делать, только печатать на машинке.
– Ну хорошо, давайте выпьем, – кивнул я.
– За что?
– За то, чтобы я шею себе не свернул по вашей милости.
– Замечательный тост. Мне нравится.
Я сделал глоток – словно проглотил огненную медузу. Подождал, пока она скатится в желудок, и осмотрелся. Мебель в комнате была не новая, но солидная: большой ореховый сервант, заставленный фарфором, продолговатый ореховый комод, ореховый стол, покрытый голубой китайской скатертью, ореховые поручни на креслах и на диване, на голубой обивке которых валялись темно-синие подушки с такими же точно цветами, что и на полу. На потолке по периметру шла лепка. А со стены на меня глядела огромная фотография то ли Момина, то ли Середы: в зависимости от того, в каком году был сделан снимок. Он был в смокинге – видимо, облачился в него по какому-то торжественному случаю. Волосы с проседью аккуратно уложены, на породистом лице немного странно смотрелся слегка искривленный нос, на щеке – родинка; шея, пожалуй, излишне длинная.
Момин он здесь все же или Середа?
– Пойдемте, я вам кое-что покажу, – проговорила его наследница.
Ну вот, милости просим! Стоило собрать волю в кулак и добросовестно описать какое-либо помещение, как меня тут же тянут куда-то прочь.
Мы перешли в соседнюю комнату. Здесь стоял музыкальный центр сногсшибательного дизайна: с причудливыми крыльями, хромированными решетками и колонками в форме усеченной груши. По обе стороны от окна красовались большие вазоны из порфира, а противоположную стенку коброй опоясывал узкий и длинный диван.
Я было решил, что она хочет похвастаться музыкальный центром, но мы проследовали дальше и оказались в кабинете. Здесь тоже висела фотография ее отца – скорее Момина, нежели Середы, поскольку он на ней был еще достаточно молодой, в полосатом свитере, – а книжные полки ломились от его же собственных сочинений. Наверное, здесь были представлены все издания всех его книг на всех языках мира, на которых они выходили. Но были здесь и Макс Фриш, и Гессе, и Кафка, и Томас Манн, и Набоков.
– Итак, я решил за это взяться, – сказал я, выискивая глазами, на что бы сесть. Выбор был невелик: либо черный деревянный стул возле письменного стола, либо кресло на колесиках рядом с компьютером. – И это наверное говорит о том, что я окончательно спятил. Как и вы сами.
– Меня зовут Света, – сказала она.
Я допил содержимое своего бокала.
– Поздно.
– Что, поздно?
– Для меня вы теперь навечно останетесь просто Моминой.
Я выбрал кресло на колесиках и ногой придвинул его к себе.
– Ну, Момина – так Момина. – Она пожала плечами.
Это мне напомнило мою собственную реакцию на ее имя.
– А вы не находите, что между мною и вашим отцом… гм… одним словом, что между нами не больше общего, нежели между Бостонским Чаепитием и „Чаепитием в Мытищах"? Боюсь, будущий роман будет восприниматься приблизительно так же, как и следующее утверждение: „В Мытищах была потоплена крупная партия британского чая в знак протеста против британского владычества над Россией.
Она помолчала.
– Бостонское Чаепитие и „Чаепитие в Мытищах", – задумчиво проговорила она. – По-моему, я это уже где-то встречала.
– Еще бы, – согласился я. – Ведь я – знаменитый плагиатор-рецидивист, который и не на такие вещи способен.
– А, нет! В тот раз были Созвездие Рыб и „Килька в томате". Вы согрелись?
– А я и не замерзал. Я вообще никогда не мерзну.
Она выдвинула один из ящиков письменного стола и извлекла оттуда уже знакомую мне папочку цвета маренго. Потом вынула из кармана халата… отвертку.
– Тридцать два мегабайта оперативной памяти для вас – слишком большая роскошь, – сказала она. – При всем уважении к вашему таланту. Вполне достаточно и шестнадцати. Отодвиньтесь.
Послушно заработав ногами, я отъехал к противоположной стене. Примостил пустой бокал на книжной полке и взял в руки томик Гессе. А Момина принялась раскурочивать компьютер. Теперь стали понятны истоки той ее фразы, которую я признал достойной Тольки Евлахова: об использовании мною чужих интегральных схем, спрятанных глубоко внутри.
– Вы электронщица?
Она с удивлением уставилась на меня.
– Боже! У вас ведь была уйма времени, чтобы догадаться.
– Значит, электронщица?
– Нет, конечно! Мне ведь удалось вас уличить. Или вы действительно поверили, что расколоть вас смог бы первый попавшийся пытливый читатель?
Можно подумать, что пытливые читатели табунами бегают за моими сочинениями.
Я тупо уставился в текст „Сиддхартхи".
„И вот однажды он увидел вещий сон. В тот день, вечером, он был у Камалы, в ее роскошном саду. Они беседовали, сидя под деревьями, и задумчивая Камала говорила странные слова…"
Взгляд сам собой скользнул ниже:
„Потом он лежал рядом с Камалой, лицо ее было совсем близко, и он впервые так отчетливо увидел на нем, под глазами и в уголках губ, робкие письмена…"
И еще ниже:
…мои мокрые джинсы.
– А хрен его знает, – сказал я.
– Тогда я никогда бы к вам не пришла. Не было бы никакого резона. К счастью, ваши литературные опыты достаточно филигранны.
– Но все же кто вы? – не отступал я.
Я даже снова двинулся на стуле в ее сторону, забыв поставить книгу на место.
Она рассмеялась, взвесила на ладони две небольшие извлеченные из компьютера пластинки, и, сунув их в карман халата, принялась за сборку.
„Потом он лежал рядом с Моминой, лицо ее было совсем близко, и он впервые так отчетливо увидел…"
„Он лежал рядом с Моминой, лицо ее отчетливо выделялось на подушке, и он впервые увидел…"
„Они занимались любовью, лицо ее отчетливо выделялось на подушке, и он впервые увидел…"
– Я – литературный переводчик, – сказала она. – Английский, французский, немецкий, итальянский… Удивлены? Я переводила на русский, в частности, те произведения, с которыми вы потом обошлись столь коварно.
Я хлопнул себя ладонью по лбу. Ну и мудак! Теперь стало понятно, откуда у нее лабораторный подход к литературным текстам.
В голове промелькнуло давешнее: „Ду ю спик инглыш?" „О, ес!". И это ее уточнение, что слово литература женского рода именно на русском языке.
– Вот так-так! Мы же с вами по сути занимаемся одним делом: вы с иностранных языков переводите на русский, а я потом с обычного русского – на параллельный.
– То есть, я занимаюсь алгеброй, а вы поверяете ее геометрией?
Я в раздумье уставился на ее ноги.
– А хотите, я вас тоже удивлю, – предложил я. – Баш на баш. Расскажу вам о себе что-то такое…
– Не получится, – сказала она. – И не воображайте, будто я на самом деле поверила, что вы способны хоть кого-то изнасиловать на вашей знаменитой армейской кровати. Даже если это кукла из сексшопа.
– Бинго, – сказал я.
– Итак, что вы придумали на сей раз? Вы – тайный вампир? Инопланетянин?
– Да нет, – сказал я.
– Тогда что?
– Мой отец – сенатор Соединенных Штатов Америки, – сказал я. – Эдвард Твердовски…
Это произошло за два года до Московской Олимпиады, вскорости после моего возвращения из армии, где я двадцать четыре месяца подряд в основном занимался выпуском стенной газеты. Я уже был знаком с Шором, Чичиным и остальными по литобъединению , но мы еще не успели сформироваться как „литературные террористы". Накануне мы решили повеселиться – Чичин, я и Юлька Мешкова, – и в результате они смылись, а я угодил в кутузку. Нам взбрело в голову поменять названиями улицы: „2-ю Продольную" и „Комсомольскую". События разворачивались приблизительно в половину второго ночи, когда закрылись последние рестораны. Со „2-й Продольной" никаких проблем не возникло. У Чичина был с собой специальный ключ – собственно, это и натолкнуло на идею, – и мы лихо открутили все таблички с названием улицы, которые только удалось обнаружить. Затем перебрались на „Комсомольскую" и начали подменять одни таблички другими. Смакуя, как на следующее утро комсомольские вожаки, чей обком располагался неподалеку, обалдеют, увидев свою улицу переименованной во „2-ю Продольную".
Тут-то и появился милицейский бобик. Из него в полной тишине выскочили несколько милиционеров и устремились в нашу сторону. Чичин швырнул в них остававшимися табличками и побежал в одном направлении, Юлька Мешкова – в другом, а я – в третьем. Так что, когда меня поймали, они даже не знали, какая участь меня постигла. А залетел я по глупому: юркнул в один из дворов в полной уверенности, что он проходной. А он оказался тупиковым. „Комсомольская" улица таким образом мне отомстила: повязала по всем правилам и передала в руки разъяренных представителей правопорядка.
Самое большое везение в моей жизни: мне тогда не отбили печень. Хотя били по ней много и с удовольствием. Сначала просто так, безо всякого функционального подтекста, а потом, уже в кутузке, им очень захотелось узнать фамилии тех двоих, которые смылись. Они даже не разобрались, что с нами была женщина: во-первых, Юлька была в джинсах, во-вторых, бегала она как лось. Ну а я, к сожалению, ничем не мог быть им полезен, поскольку познакомился с теми двумя лишь накануне вечером в ресторане. И только и сумел вспомнить – старательно напрягая память, – что одного из них звали Пашей, а другого Серым. Тогда я как раз писал рассказ с двумя главными персонажами: Пашей и Серым. Так что им пришлось выслушать этот рассказ от корки до корки раз десять.
От этих импровизированных литературных чтений в восторг они почему-то не приходили.
В результате весь удар в прямом смысле слова пришелся на мою печенку, и, к счастью, она выдержала. Следующие сутки я провел в камере с сумрачного вида хануриками, беспрерывно курившими всякую гадость, поскольку нормальных сигарет ни у кого не оказалось. А потом состоялся суд. В милиции не догадались придать нашей акции политическую окраску, квалифицировав инцидент как мелкое хулиганство, – и это тоже была удача. А может в тот момент это просто было не в их интересах. В зале я увидел свою мать.
С флегматичным видом заслушав дело, судья изрек:
– Пятнадцать суток.
Мать подошла к нему и о чем-то тихо заговорила.
После некоторой заминки судья сказал:
– Ну хорошо, пусть будет десять суток.
Мать заговорила снова. Судья устало смотрел на нее. Выглядел он неважно: как человек, еще не полностью восстановившийся после ночной попойки.
– Ну хорошо, – проговорил он. – Пять суток.
На сей раз мать даже не сделала паузы. Судья помассировал себе пальцами виски.
– Черт с ним! – неожиданно взорвался он. – Забирайте! Но имейте в виду: в следующий раз он так легко не отделается!
Выйдя на улицу, я тут же попытался смотать удочки. Но мать сказала, что дома меня ожидает серьезный разговор, который не имеет никакого отношения к случившемуся.
И я ей поверил. Я вполне мог допустить, что отец попытается воспользоваться моментом для проведения атаки на другом фронте. Дескать, что сделано, то сделано, лучше подумать о будущем. Вернее – сконцентрироваться на мысли о будущем. Причем мысль эта в его речах всегда фигурировала в единственном числе и без каких-либо уточнений. Хотя имелась в виду вполне определенная МЫСЛЬ О ВЫСШЕМ ОБРАЗОВАНИИ. Вроде общеупотребительного и никогда не уточняемого ПАРТИЯ.
Партия.
Мысль.
Не хочу же я навсегда остаться дворником. Он так и говорил: „остаться дворником", хотя дворником я никогда не был. Всю сознательную жизнь – до начала перестройки – я проработал кладовщиком в Комбинате гаражного и технического обслуживания. А проще – сторожем на автостоянке. Почему-то понятия неуч и дворник слились для отца в единое целое. Как будто ему было неведомо, кто у нас в Союзе трудится дворником. Сперва нужно было еще удостоиться такой чести. Короче, своей готовностью предать забвению мою хулиганскую выходку он мог попытаться подкупить меня. Или рассчитывал растрогать великодушием.
Я знал, что во имя реализации МЫСЛИ он готов на все. Да и как мог смириться с существующим положением он – доцент кафедры электроники, декан факультета? Разумеется, ему было известно о моем увлечении литературой, но разве можно к этому отнестись серьезно. Пополнить собой ряды приверженцев Бахуса – так ему все это представлялось. Помните описание шабаша в „Фаусте"? Наши встречи в его глазах ничем от подобных оргий не отличались. Что звучало вполне изысканно: столь образное сравнение в устах технаря.
К соответствующему прополаскиванию мозгов я и готовился, когда мы с мамой возвращались домой.
– А вот и наш герой! – воскликнул отец, стоило мне переступить порог квартиры. – Ну-ка, зайди в гостиную, нам нужно поговорить.
Конец света, обречено подумал я.
Неожиданно он швырнул на стол несколько связок с ключами – с подчеркнуто брезгливым видом. Собственно, такой вид бывал у него частенько, я даже ничего не заподозрил. Ключи с грохотом ударились о дерево.
Я вздрогнул.
– Вот эти – от дачи, насколько тебе известно, – сказал он. – Эти – от машины, а здесь два комплекта ключей от квартиры. Последний ты найдешь завтра утром на тумбочке.
Что за представление? Я обалдело уставился на него.
– Дело в том, что мы с твоей мамой и сестрой уезжаем за границу. И ты вступаешь в полное наследование имуществом. То, что в течение долгих лет наживалось горбом…
– Тебя посылают в командировку? – предположил я. – Наконец-то! Интересно, в Ливию или Египет?
– Да, – скривился отец. – Дождешься от этих ублюдков. Ты неправильно меня понял: мы с твоей мамой и сестрой уезжаем отсюда навсегда.
Не могу себе простить, как я в тот момент облажался: сел мимо стула, представляете? Распластался на ковре, да так и остался лежать. Отец глянул на меня сверху вниз. Долгожданное „сверху вниз" – он был ниже меня ростом чуть ли не на голову.
– Мы с матерью долго думали, стоит ли брать тебя с собой. И решили, что скорее всего это было бы ошибкой. Во-первых, ты уже взрослый и вправе сам распоряжаться своей судьбой. Во-вторых, ты ведь надеешься стать писателем, а следовательно тебе не стоит уезжать из России, ведь чужой язык ты никогда не сможешь освоить так же хорошо, как родной. (К тому моменту сам он практически в совершенстве владел английским.) И, наконец, если в Америке у тебя что-то не заладится, виноваты в этом в твоих глазах всегда будем мы. А нам бы этого не хотелось.
– Значит, вы линяете в Америку, – сказал я и присвистнул.
– Уезжаем, – кивнул он. – Есть и запасные варианты: Австралия, Канада. Мы тебя потом обо всем подробно известим.
– И уезжаете вы завтра утром?
– Если точнее – даже ночью. Мы не хотели предупреждать тебя заранее… Одним словом, когда ты проснешься, нас уже здесь не будет. Вот, собственно, и весь сказ.
Он взял со стола хрустальную вазочку и повертел ее в руках.
– Интересно, сколько времени тебе потребуется, чтобы пустить все это на ветер, – сказал он задумчиво. – Думаю, ты справишься быстро и с присущим тебе в подобных делах блеском.
– Предатели родины, – сказал я.
Если бы я стал утверждать, что известие об их отъезде прозвучало для меня как гром среди ясного неба, это было бы неправдой. Незадолго до этого в Америку уехал один из папиных друзей по фамилии Штурман. Когда он с кем-то знакомился, он протягивал свою громадную клешню для пожатия и с рыком произносил: „Штурман". При этом многие думали, что он называет свою профессию. У этого Штурмана была очень маленькая, миниатюрная жена и сын-недоумок по имени Борис. Помню, как он дурным голосом обращался к моим родителям: „тетя Таня", „дядя Эдик". А ему тогда было уже двадцать три года. Боря Штурман постоянно попадал в дурацкие истории. Когда они уже уехали, отец давал мне читать их письма. На перевалочном пункте в Риме Боре захотелось продать кляссер с марками. Нашли его только через три дня с помощью карабинеров: на окраине города, запертым в сарае, с фингалом под глазом и, естественно, без марок. А уже в Америке, вместе с такими же, как и он, дегенератами, он попытался заняться киднепингом и мгновенно угодил за решетку. По-моему, так до сих пор и сидит. В одном ему все же повезло: в американских тюрьмах наверное сидится получше, чем в наших.
Вначале я думал, что отец дает мне читать эти письма лишь постольку, поскольку я знаком со Штурманами. А потом понял, что это была психологическая обработка, и что они уже тогда планировали мотать за бугор.
Конечно, я уже много лет чувствовал, что отец мною недоволен: в отличие от сестры Клары я отвратительно учился в школе, а потом вообще пустился во все тяжкие. Но подобного поворота событий, честно говоря, все же не предполагал.
В половине пятого утра ко мне заглянула мать, но я продолжал лежать лицом к стене. Она не стала подходить к кровати.
– Пока, – шепотом произнесла она, стоя у двери.
Очевидно они считали, что это Бог знает какой подвиг: оставить мне с трудом нажитое имущество. А ведь могли бы все продать и отправить за границу пару контейнеров: с фотоаппаратами и подзорными трубами, с палехом и хохломой. Отец покидал родину налегке, увозя самое ценное, что у него было, в голове – знания и идеи. И еще – непомерное честолюбие. Кислицын потом рассказывал, как перед отъездом отец говорил ему, что в Америке можно сделать большие деньги на торговле компьютерами и программным обеспечением. И он действительно сделал на этом большие деньги. Насколько я понимаю, очень большие. А несколько лет назад миллионер Твердовски из города Портленда, штат Орегон, даже выставил свою кандидатуру на выборах.
И что самое невероятное – победил…
Ведь, в отличие от дегенерата Бори Штурмана, я не отсиживал в американских тюрьмах за киднэпинг и тем самым не испортил ему репутации. Я не бросил на него свою огромную и до бесконечности уродливую тень. Готов поклясться, что никто из тамошних отцовских знакомых даже не подозревает о моем существовании.
– …От штата Орегон, – уточнил я.
– Интересное совпадение, – сказала Момина, – по-настоящему неординарные отцы – это ведь большая редкость. А тут и у меня, и у тебя…
– Давай еще выпьем, – предложил я.
Она пошла за бутылкой. Видимо, в определенных ситуациях она соображала довольно медленно. Вернулась она с совершенно другим выражением на лице.
– Извини, – сказала она и плюхнула мне в бокал коньяка.
– Все чики-тики, – сказал я.
Я и не заметил, когда она перешла на ты. Вместе с коньяком я проглотил ее слова об отцах. Они прожгли пищевод и сейчас жгли в желудке.
– Ну-с, – сказал я, протягивая руку к папочке цвета маренго. – Приступим.
Словно она была гарниром к коньяку – вроде лимончика.
– Погоди, – остановила она меня. – Давай сначала закончим с компьютером. Тебе когда-нибудь приходилось иметь с ним дело?
– А как же, – сказал я, – в издательстве „Роса".
– С какой программой? „Винворд"?
– А Бог его знает. Я тыкал пальцем в клавиатуру и на экране появлялись соответствующие буквы.
– Все ясно, – сказала Момина. – Придвигайся поближе.
Я подчинился. Она нажала какую-то кнопочку и компьютер ожил. На экране замелькали таинственные цифры, потом появилась картинка неба с плывущими по нему белыми облаками.
– Это отцовский компьютер, – сказала она. – Мне приятно думать, что вторая часть романа будет набрана на нем же. Это очень хороший компьютер – „Pentium-100". Ты просто не представляешь, какие в нем таятся возможности. К примеру, мы сейчас находимся в программе „Винворд". Возьмем какой-нибудь текстовый файл… Вот, это отрывок из романа Набокова, который я сейчас перевожу. Предположим, тебе нужно перенести абзац на следующую страницу. Подсвечиваем его мышкой, для этого достаточно навести на него стрелку и щелкнуть средней клавишей, теперь правой клавишей тащим сюда. Отпускаем клавишу. Готово.
– Подумать только! – сказал я.
– Или, предположим, ты сделал опечатку, пропустил в слове… „лазурная" букву „з". Убираем букву „з". Видишь, слово сразу же выделяется красной линией.
– С ума сойти! – сказал я.
– Или, предположим, тебе понадобилось просмотреть синонимы слова… „разбить". Подсвечиваем его все той же средней клавишей. Теперь нажимаем на „Сервис" и выбираем „Тезаурус". Пожалуйста: „разбить" в смысле „расколотить" – „расколотить", „кокнуть", „раскокать"; в смысле „расшибить" – „расшибить", „расквасить", раскроить"; в смысле „разгромить" – „разгромить", „сокрушить", „разнести", „расколотить", „раздолбать", „расколошматить", „побить"; в смысле „разделить" – „разделить", „поделить", „расчленить", „раздробить"; в смысле „разрушить" – „разрушить", „порушить", „поломать".
– Мама моя родная! – сказал я. – Бедный Набоков.
– Но это еще не все. В буферном режиме с „Винворд" у меня работает энциклопедический словарь „Кирилла и Мефодия". Если нужно узнать значение какого-либо слова, переходим в словарь, набираем слово здесь, в окошке…
Она набрала „эвтаназия". На экране что-то судорожно дернулось, метнулась в сторону буквенная таблица, освобождая место следующему словам: „ЭВТАНАЗИЯ (эйтаназия, эутаназия) (от греч. eu – хорошо и thanatos – смерть), намеренное ускорение смерти или умерщвление неизлечимого больного с целью прекращения его страданий. Вопрос о допустимости Э. остается дискуссионным."
– Рехнуться можно, – сказал я. – Честное слово!
– Наряду с тысячей долларов, как и было обещано, компьютер поступает в твое полное распоряжение. Можешь забирать его прямо со столиком. Я помогу тебе все перевезти и собрать.
– Какая щедрость! А как же ты? Ты ведь им, насколько я понял, тоже пользуешься.
Она кивнула в сторону письменного стола, на котором покоился небольшой темно-синий чемоданчик.
– У меня есть собственный, переносной. Он умеет делать все то же, что и этот. В нем даже имеется CD-ROM.
– Что?
– CD-ROM. Ну, это такая штука для компакт-дисков. Посмотри.
Она нажала на одну из кнопок и из компьютера с жужжанием выполз широкий пластмассовый язык. На нем, словно таблетка, покоился компакт-диск с красочной надписью „Большая энциклопедия Кирилла и Мефодия". Момина еще раз нажала на кнопку, компьютер алчно заглотнул диск и довольно заурчал.
– Впечатляет, – сказал я.
– В моем тоже есть такой, – сказала она.
– Здорово!
– А теперь держи, – проговорила она, протягивая мне папочку. – Здесь не читай, дома посмотришь.
У Моминой был большой синий „Вольво", на котором она доставила меня со всеми железками.
– Для полного счастья тебе не хватает принтера, – сказала она. – У меня, к сожалению, только один. Ладно, я присмотрю для тебя что-нибудь подходящее. Думаю, чернильно-струйного будет вполне достаточно.
– Вполне, – согласно закивал я головой.
– Ну вроде бы все. – Она по-хозяйски оглядела собранный компьютер. – Позвони мне сразу же, как только прочтешь рукопись. Пока.
Она ушла, а я так и не решился спросить, на этом ли „Вольво" расшиблись насмерть ее родители. С виду машина была совершенно целехонькая. Но ведь наши механики, как известно, способны творить чудеса. Я включил компьютер и принялся копаться в энциклопедии „Кирилла и Мефодия". Честно говоря, мне было любопытно, на чем Эдвард Твердовски сколотил свое состояние. Дело, разумеется, было не в „Кирилле и Мефодии", а в компьютере как таковом. В постижении его возможностей. Занятная штуковина.
Отец мой – парень не промах. В жизни у него было две страсти: электроника и английский язык. И он не прогадал.
Потом я переключился на Середу. Развалился на кровати и начал суммировать в уме то, что удалось вытянуть из Светланы. Я все пытался понять, какие события способствовали столь удивительному превращению Момина в Середу: этакой беспечной певчей пташки в сурового коршуна. Есть писатели, которые в своих произведениях сознательно разрушают причинно-следственные связи. И результаты бывают довольно любопытны. Когда читаешь такую книгу, не соскучишься. Не знаю, быть может и в жизни своей они придерживаются тех же принципов. Но Середа, да и Момин тоже, были не из таких – совершенно определенно не из таких. А значит существовала веская причина для подобной метаморфозы.
Поначалу я предположил, что все дело в начинавшихся в то время преобразованиях. Деформировались взгляды, совесть, устройство души – вообще все что только можно деформировалось. Страну корячило в горниле перестройки. Но Момина сказала, что ее отца это вряд ли коснулось – он был натурой цельной. Он и в доперестроечные времена не значился в конформистах, не шагал по трупам, не подличал. Душевный комфорт ценил выше всего на свете. Наверное поэтому не стремился любой ценой сделать карьеру и не отворачивался от литераторов, угодивших в опалу. А если и не выступал открыто против режима, то только потому, что в целом вполне лояльно к нему относился, питал иллюзии. Когда объявили свободу слова и все разом кинулись навешивать друг на друга ярлыки, или, как выразилась Момина, „рвать друг другу пасти", в его адрес не было сказано ни единого дурного слова.
– Но что-то ведь произошло, – заметил я.
– Он переродился, – сказала она, – стал совершенно другим человеком. Сама бы не поверила, что такое возможно. Т.е. черты личности, конечно, остались прежние, но вот уровень этой самой личности… Ему удалось прыгнуть выше самого себя. Словно на него обрушилось какое-то невыносимое страдание, хотя в реальной жизни практически ведь ничего не происходило. Когда он забросил свои лирические повести и взялся за романы, он сделался более раздражительным – да, ведь работа над такими сложными произведениями требует колоссальных умственных усилий. Как бы это получше объяснить… У Курта Воннегута есть размышление о том, что некоторые люди в определенный момент времени как бы перестраиваются на другую волну. Помимо своей воли. Просто начинают принимать сигналы с другого источника. Я думаю, что с моим отцом произошло что-то подобное. Он тоже начал принимать сигналы с другого источника.
– А откуда появился псевдоним Середа?
– Он утверждал, что выбрал его наугад – из телефонного справочника.
– Но зачем вообще понадобился псевдоним?
– Ну, это как раз понять несложно: ведь писатель Момин существовал уже давно, а он почувствовал, что перерождается, мутирует, становится совершенно другим человеком. Почему Ромен Гари взял себе псевдоним Ажар?
Заскрипев пружинами, я перевернулся на другой бок.
Все? О чем-то еще я ее спрашивал. Ах, да!
– В доперестроечное время вы жили на его гонорары?
– Не только. Он работал редактором отдела прозы в журнале „Наблюдатель" и получал весьма приличную зарплату.
– Неплохой был журнал, – сказал я.
„Литературные террористы", к которым я присоединился, щадили лишь два центральных журнала: „Наблюдатель" и „Юность", и не бомбардировали их рукописями. Мы считали эти журналы живой водой, в отличии от всех прочих изданий, которые мы считали водой мертвой.
Момина показала мне семейный альбом. Фотографии в основном были сделаны на отдыхе или на торжественных приемах, на которых отцу вручали премии и награды. Света Момина как две капли воды походила на свою мать – тоже посланницу Века Джаза. Я подумал, что послание, очевидно, принадлежит Светиной бабушке – ровеснице джаза. Интересно было бы знать, для кого в итоге оно предназначено?
– А когда твой отец стал профессиональным писателем? – поинтересовался я. – У него была до этого какая-нибудь профессия?
– Нет. Правда после школы он сначала три года проучился в политехническом, но потом все бросил и поступил в Литературный институт. Первая повесть, которая принесла ему известность, была написана еще в студенческую пору.