Текст книги "Эвтаназия"
Автор книги: Михаил Березин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Я с трудом удержался, чтобы не расхохотаться. Я сидел, словно истукан, а изнутри меня распирал гомерический хохот. Наконец, когда я не выдержал и раскрыл рот, выяснилось, что это вовсе не хохот, а гнев, который до поры до времени притворялся хохотом.
– Дописать роман за Середу? Вы с ума сошли!
– Представьте, какой вокруг поднимется шум! Последний роман Виктора Середы, появившийся в печати уже после его трагической гибели. Я думаю, совокупный гонорар составит около двухсот тысяч долларов: за право публикации у нас и за рубежом. И за право экранизации. Никак не мень…
Тут она осеклась, потом вытянула вперед руку и указательным пальцем с силой застучала по клавишам пишущей машинки: „фывапролджэ…"
– Я вовсе не алчная, – сказала она. – Просто мне хочется вас заинтересовать. Поэтому половину этих денег я и предлагаю вам. Вам помешают сто тысяч долларов?
– К вашему сведению, меня уже неоднократно втягивали в подобные авантюры. Разумеется, тогда речь шла о вещах более приземленных: к примеру, написать очередную серию о Резанном, прикрывшись именем автора первого романа. Я бы даже мог – и с успехом – писать за Чейза. Не верите?
– Ну, если вы – шут гороховый, тогда пожалуйста. Ведь речь сейчас совсем о другом. Середа был серьезным прозаиком с мировым именем. Напишите так, чтобы никто не догадался, что это написал не он, и вы уже состоялись.
– Состоялся, как имитатор! Торквемада был Великим Инквизитором. А я, как вы справедливо заметили, Великий Имитатор. Но даже об этом никто кроме вас не догадывается. Значит, не такой уж Великий.
– Сколько вам предлагали за роман о Резанном? – спросила она.
– Триста долларов.
– А я предлагаю сто тысяч.
Она сделала шесть ударов по клавишам машинки: „100 000".
Я вытащил лист из каретки, скомкал его и бросил на пол.
– Я не сумею написать за Середу, – признался я.
Честно говоря, я был польщен, что столь искушенное в писательских вопросах существо вообразило, будто я способен на подвиг. Но я не был способен на подвиг. Я бы никогда не закрыл своим телом амбразуру дота. В крайнем случае, я бы слепил этот дот из глины и улегся, заведомо зная, что внутри нет пулемета.
– Перелицевать один из его романов я бы еще смог, – добавил я. – Но самостоятельно дописать половину…
– Поэтому вы и сидите в дерьме, – резко сказала она.
– Поэтому и сижу, – согласился я. – И, между прочим, не вижу в этом ничего трагического. У нас в стране, если вдуматься, вообще каждый сидит в дерьме. Если вся страна – авгиевые конюшни…
– Это в переносном смысле, – перебила она меня. – Не нужно передергивать. Вы-то сидите в дерьме настоящем. Проели собственную жилплощадь, а теперь сидите в дерьме.
– Причем, по уши, – уточнил я. – Вы уже дезертировали из армии моих поклонниц? Скажите „да", и я, пожалуй, вздохну с облегчением.
Ложь, конечно – от начала и до конца. Во-первых, не существовало никакой армии, а только Евлахов и Ева – колоритные члены банды. Вроде латиносов-генералов из страны, которую невозможно разглядеть на карте. А во-вторых, Момину я бы тоже не задумываясь втянул в эту банду и даже произвел бы ее в фельдмаршалы или генералиссимусы, но она-то ведь знала истинную цену моим талантам. О каком поклонении тут могла идти речь? То, чего она от меня добивалась, ведь не означало признания. Она-таки хотела меня поиметь – я не обманулся в предчувствиях. Правда без помощи армейской кровати, но суть-то от этого не менялась. И поскольку подобное со мной случалось впервые, я судорожно пытался разобраться: нравится ли мне, что меня хотят поиметь или нет.
– Уверена, что вам бы удалось, если бы вы захотели, – не унималась она. – Я вам выплачу аванс в тысячу долларов и впридачу дам компьютер.
И тут я сделал такое, чего ранее не делал ни разу в жизни: схватил чашку с видом Портленда, штат Орегон, и расколошматил ее о стену. Осколки брызнули во все стороны, а на обоях остался след из частичек заварки, напоминающий сколопендру.
– Зачем вам это нужно? – спросил я, глядя на нее в упор.
– Хотите верьте, хотите нет, но деньги меня интересуют в последнюю очередь. Главное – память об отце. Я хочу, чтобы роман, который он задумал, увидел свет. Но только роман, который он задумал. Любую фальшь я уловлю мгновенно.
– Охотно верю, – отозвался я.
Что естественно, то не стыдно: похоже, мне понравилось, что меня хотят поиметь. Во всякой случае, когда на мою невинность покушаются посланницы Века Джаза.
Она протянула мне папочку цвета маренго.
– Пока не нужно, – запротестовал я. – Я ведь еще не дал окончательного согласия. Для начала перечитаю все его романы. А там посмотрим.
– У вас есть его книги?
– Только „Избранное" Середы. Но я знаю, где можно достать остальное.
Она покосилась на мои босые ноги.
– Осторожнее, – сказала она. – Не порежьтесь об остатки своей замечательной чашки.
– В любом случае печатаю я не ногами.
– Идите к черту!
Она поднялась и ловко выхватила плащ из объятий моего халата. Я помог ей одеться. Перчатки она зажала в кулаке. Потом открыла папку и извлекла из нее почтовый конверт.
– Здесь мой адрес и номер телефона, – сказала она. – А внутри – тысяча долларов. Мне бы хотелось, чтобы вы побыстрее истратили хотя бы часть этой суммы, тогда вам уже не отвертеться.
– Плохо вы меня знаете, – сказал я.
– Ничего, это дело поправимое.
Я проводил ее до входной двери.
– Звоните, – сказала она.
– Позвоню.
– И спасибо за чай.
Потом двери закрылись, вычеркивая ее. Правда, я это здорово придумал? Ведь когда двери закрываются, они действительно вычеркивают кого-то из вашей жизни, по крайней мере, на время.
На обратном пути я столкнулся с Кузьмичем, выползающим из своей комнаты. Кузьмич был инвалидом войны и с трудом передвигался без посторонней помощи. У него была коляска, в которой он выкатывался во двор. Но со стороны кухни проход загромождали кухонные столы, и ему приходилось пользоваться услугами табурета: толкал его перед собой, затем опирался на него же и делал маленькие шажки вперед. Короче, двигался на манер рельсоукладчика. То, что Кузьмич был с табуретом, означало, что ему нужно на кухню или в ванную.
– Паек еще не поступил? – хмуро поинтересовался он.
– Да вроде нет. Возможно, завтра.
Кузьмич недовольно засопел. Раньше он работал в мастерской по ремонту часов. Когда пару месяцев назад я утопил свои многострадальные тикалки в кастрюле с борщом, он взялся их починить. И они действительно ожили, но идут с тех пор с сумасшедшей скоростью. Пришлось разработать специальную таблицу, в котором часу на сколько они успевают убежать – я выставляю их каждый день в одно и то же время, – и эту таблицу, нанесенную на картонку, везде носить с собой.
Вернувшись в комнату, я бросил взгляд на конверт. Может купить себе „Ситизьен"? Или проявить немного терпения, срубить капусту за роман Середы и обзавестись „Ролликсом"? Наверное, с „Ролликсом" борщ был бы вкуснее.
Вот так история!
Я выглянул в окно. Солнце уже успело скрыться за домами и подсвечивало края набежавших облаков, придавая небу всколоченный вид. На кривой скамейке сидела тетя Тая. Чуть поодаль валялся на земле здоровенный жлоб – алкоголик Стеценко. Он почти всегда тут устраивался, люди уже перестали на него обращать внимание.
Ей бы тоже паек не помешал, подумал я о тете Тае. Что-то на сей раз Кислицын запаздывает.
Момина рассказала мне, что ее отец никогда не составлял планов своих будущих произведений. Делал лишь заметки общего характера, создавал что-то вроде увертюры – и все. Он относился к той немногочисленной породе писателей, которых именуют импровизаторами, поскольку во время работы они имеют в голове лишь самое смутное очертание финала. А иной раз и того не имеют.
Счастливые люди – они одновременно являются и читателями и писателями. Писатель пишет, а читатель тут же с интересом прочитывает.
Возможно, у Середы и имелось в голове некое смутное очертание финала, но ведь голова-то разбилась о панелевоз. Мой друг Евлахов как-то рассказывал, что существуют специальные магнитофоны для автомобилей, которые состоят из двух частей: небольшой внешней и той, что намертво крепится к панели. Покидая автомобиль, владелец забирает внешнюю часть с собой. И даже если вору удается заполучить остальное, он все равно не может этим воспользоваться. Я вспомнил об этом потому, что оказался в положении подобного вора. Мне всучили половинку магнитофона, а я должен сделать так, чтобы музыка зазвучала. Да чтобы она при этом еще была божественной.
Я лежал на своей армейской кровати и читал „Избранное" Виктора Середы. Мысли об „Эвтаназии" совершенно выветрились из головы. А ведь еще утром для меня не существовало ничего более важного.
Вот так занимаешься чем-то годы напролет, занимаешься, пыжишься изо всех сил, пыжишься, а потом к тебе является некто с утверждением, что это – туфта. И ты сразу же сам начинаешь понимать, что – туфта. И что все эти годы ты угробил именно на создание туфты. Отсекал видимую часть айсберга от классных произведений, наращивая на них всякую муть, а получившихся кентавров загонял в стойло параллельной культуры. Для пущей конспирации. Или в память о близких товарищах?
Как-то я натолкнулся на высказывание незабвенного Джеймса Хэдли Чейза. Он объяснял, на каком принципе построены все его произведения: живет себе на свете человек – не тужит, и тут на его горизонте появляется женщина…
Недурной автор: с помощью одного единственного принципа сварганил более сотни романов!
Через плотно прикрытую дверь в мою комнату беспрепятственно проникали различные звуки. По кухне поелозил табурет Кузьмича, прошагала с подругой тетя Тая. А чуть позже, после окончания трудового дня, в квартиру начала стекаться семья Сердюков. Пожалуй, придется уделить им немного внимания, чтобы потом, при упоминании о Сердюках, вы не пожимали недоуменно плечами: что еще за Сердюки, откуда Сердюки? Прежде всего они были интересны тем, что уже лет двадцать пять стояли в очереди на квартиру. И все эти годы прожили вчетвером в одной комнате. Старшее поколение потихоньку вымерло, зато каким-то загадочным образом появились дети. Сейчас и дети уж подросли. У сына Антона был тот же размер ноги, что и у меня – сорок третий. А у главы семейства Валерия Сердюка размер и вовсе был сорок четвертый, и все же оба уступали мне в росте – до меня вообще мало кто дотягивается.
Только вы не подумайте, что моя информированность о размерах обуви Сердюков является следствием нашей особенно близкой дружбы. Или что я тайком измеряю их штиблеты, когда они выставляются на ночь для проветривания. Дело в том, что их ноги в какой-то момент меня достали, и пару раз я приходил в состояние такого остервенения, что с удовольствием повыдергивал бы их нафиг.
Собственно, рассказывать я собирался не об этом… Хотя, какая хрен разница: тоже ведь о Сердюках. Но этот путь ведет в тупик, и любой добросовестный рассказчик… Впрочем, похоже у Сердюков все пути ведут в тупик.
Нет, вы только полюбуйтесь на этого борзописца! И ему еще доверили воссоздать роман Середы, силовые линии которого – ну и выраженьице! – устремлены вовсе не вглубь произведения, как подобает добропорядочным силовым линиям, а, скорее, наоборот – в тлен и небытие. Элементарная ситуация: взялся за историю о Сердюках, тут же отвлекся на ноги, и теперь не знаю, как выбраться обратно. Заблудился в трех соснах, так сказать. Достаточно было бы навести какой-нибудь элементарный мостик, но я даже на это неспособен. Что ж, возвращаюсь напрямую, через заросли и овраг.
Валерий работал в организации, в которой получение квартиры отнюдь не считалось делом нереальным. Это – раз. Однако против него строились всяческие козни. Это – два. Какие именно – сказать затруднительно, поскольку я-то живу тут недавно и хронику квартиры восстанавливаю по крупицам с чужих слов, а подробнее про козни тетя Тая забыла. Может она бы и вспомнила, если бы эти подробности приходилось добывать в поте лица своего. Однако они становились достоянием всего двора благодаря истошным воплям жены Валерия Вали: публичное побиение безответного муженька децибелами. Когда же наконец Сердюки прочно утвердились на верхней позиции в списке первоочередников, эта коза принялась крутить носом. В твердом убеждении, что, поскольку квартира у них уже фактически в кармане, ей нужно в полной мере насладиться правом выбора. А тут подоспела перестройка и система государственного строительства затрещала по швам. Сердюки заволновались. Все же они успели принять очередное предложение, тем более дом казался перспективным: был расположен не в захолустье каком-нибудь, а в самом центре города. Улицу перегородили в двух местах могучими железобетонными балками и начали строительство. Возвели каркас, распределили квартиры. Сердюки походили по своей будущей жилплощади, обсуждая, как лучше расставить мебель. Даже поругались на этой почве. И тут что-то произошло: они до сих пор не разобрались, что именно. То ли закончились какие-то деньги, то ли накрылась женским органом какая-то контора, то ли приняли какой-то очередной умный закон. Строительство встало намертво и стоит по сей день. Время от времени Сердюки навещают свою квартиру, делятся впечатлениями, скажем, в этом году пол в их спальне впервые порос бурьяном. Недавно Антон поступил в военное училище и теперь ночует дома только по выходным, так что им стало немного легче. Пятнадцатилетняя Вита еще ходит в школу, но Валя уже строит планы, как будет выдавать ее за человека с жилплощадью. Уф!
Достаточно на сегодня о соседях? Не возражаю. Тем более, что мне еще предстоит читать Середу.
И дочитал – к половине третьего ночи. Потом еще долго ворочался на своей армейской кровати. Хорошо пишет, зараза! Что будем делать? Вешаться? Я уже чувствовал, что готов дать задний ход. Треснулся лбом о стену – не помогло. Обычная ситуация: поначалу возникает ощущение „не боги горшки обжигают". Ведь слова, которыми оперирует писатель, тебе вроде хорошо знакомы. И речь всего лишь о складывании, компоновке, комбинировании этих слов. Но потом выясняется, что слова – самый неподатливый материал в мире… Я снова треснулся лбом о стену – даже очки с носа соскочили: читал и писал я в „очках-битловках" с маленькими круглыми стеклами. Потом достал конверт Моминой, вытащил оттуда баксы и сжег их в сортире на совке Кузьмича. Купюры корчились вместе с портретами американских президентов…
Что там говорил Сартр? Что гений – не дар, а путь, избранный в отчаянной ситуации?
Я опять забрался в люльку и уснул почти счастливый.
На следующее утро явился Кислицын с рюкзаком „4 you" за плечами и высыпал на стол поверх рукописей гору всякой снеди. Рядом улеглись три большие целлофановые сумки: я соглашался принимать продукты лишь при наличии сопутствующих товаров. Правда, зачем нужны сумки Кислицын не знал.
Вестовому Кислицыну было за шестьдесят, но выглядел он как огурчик: маленький, лысый, проворный, с живыми глазками.
– Накладную подписать? – сонно побалагурил я.
Рюкзаки „4 you" считались атрибутом молодежной экипировки. Мне часто попадалась реклама, на которой парень или девушка были запечатлены голышом с рюкзаком этой фирмы в руках. Мол, при наличии подобного рюкзака больше ничего и не нужно. Я представил себе Кислицына в чем мать родила на фоне этого рюкзака. Получилось! Все же не зря я столько лет насиловал собственное воображение.
Голенький теперь вестовой Кислицын поинтересовался, что передать по линии.
– Послать к чертовой бабушке.
– Ты уверен?
– Иначе они не смогут чувствовать себя спокойно. Представляешь, какая кондрашка их хватит, если я передам, к примеру… пламенный поцелуй.
Голенький курьер Кислицын хихикнул. Перчик его при этом как-то нервно трепыхнулся. Нет, все же рюкзаки „4 you" предназначены исключительно для молодежи. А воображение иной раз способно обернуться своей отрицательной гранью. Я поторопился снова облачить Кислицына в костюм.
Утро было хоть и позднее, но я еще нежился в постели. Кислицын попытался выяснить, нет ли у меня каких-то особых пожеланий. Почесываясь, я сполз с кровати. Спал я голым в любое время года. И сейчас поднялся, распрямляясь во всей своей красе. Теперь уже я стоял перед ним в чем мать родила, мы с Кислицыным словно бы поменялись ролями.
– Разве у такого человека могут быть какие-либо пожелания?
В прошлый раз в ответ на это прозвучало „красавчик". Сейчас он сказал:
– Счастливчик.
И добавил, что скоро придет со шмотками. Вообще-то, чувствовалось, что он совершенно не представляет, как ему со мной себя держать. Вернее, чего от меня можно ожидать, на какие еще фокусы я способен. Быстро осуществить свою курьерскую задачу и исчезнуть стало, по-моему, пределом его желаний.
И вот он вполне профессионально исчез – как исчезают подчиненные с глаз самодура-начальника, – а я принялся делить продукты на три равные части и, шлепая босиком вокруг дубового стола, раскладывать их по сумкам. Продукты эти обладали как минимум одним неоспоримым достоинством: были запаяны и завинчены наглухо. И как следствие – лишены запаха. Так, вроде бутафории какой-нибудь. Словно я на театральной сцене разбрасываю пластмассу в виде салями и ветчины. В противном случае можно было бы сбрендить, ей-Богу. Чуть позже я натянул халат и потащил одну из сумок тете Тае, а вторую – Кузьмичу. Третью я намеревался взять на улицу (все равно ведь нужно было отправляться за книгами Момина ибн Середы). У тети Таи как обычно повлажнели глаза, когда она меня благодарила, а Кузьмич только хмуро пробормотал: „Угу", словно я являлся представителем райсобеса и выполнял свои прямые обязанности.
Я попил чаю из последней чашки с видом Портленда, штат Орегон. У меня еще оставались кусок французской булки и немного брынзы, но я решил придержать хавку к обеду. Гонорар за последнюю халтуру запаздывал, что случалось не так уж редко.
Потом я ухватил оставшуюся сумку с продуктами и вышел на улицу.
Каждый раз, когда, минуя темный коридор, я выползал на свет Божий, у меня появлялось ощущение, словно я – партизан, выбравшийся из катакомбы, и вокруг меня одни враги, и мне непременно требуется обхитрить их, чтобы выжить.
Впрочем, все остальные вели себя точно так же: словно они – партизаны из катакомбы и вокруг них одни враги.
Я мог бы две остановки проехать на трамвае – благо в последнее время общественный транспорт был бесплатный, – но мне почему-то нравилось ходить пешком. Я из породы тех пешеходов, которых нужно любить, но никто не хочет этого делать. Любят исключительно владельцев БМВ и „Мерседесов".
Улицы – янтарные от опавших листьев. Одно время весь центральный район города был утыкан торговыми ларьками со спиртным, жевательной резинкой и шоколадом. Создавалось впечатление, что большинство граждан питается исключительно „Орбит без сахара", запивая ее водкой „Горбачев". Потом палатки снесли нахрен, а по фасадам домов прошлась живительной палитрой частная инициатива, превращая их в сверкающие витрины фешенебельных магазинов и облицованные мраморной плиткой офисы банков и бирж. Я все дожидаюсь следующей стадии, когда по улицам прокатится волна народного гнева, уничтожая все на своем пути. Но пока я марширую, а над городом утверждается солнце из расплавленного дюраля, и пока у остальных пешеходов головы забиты тем, как бы обмишурить друг друга и остаться в живых, я имею возможность кое о чем вам рассказать. Чтоб время зря не пропадало.
Сумка предназначена моему приятелю Тольке Евлахову: бедолаге-поэту, имеющему серьезные проблемы с желудком, из-за чего он попадал в больницу всякий раз, стоило ему нажраться дерьма. А до недавних пор дерьмо он жрал регулярно.
Раньше у меня было довольно много друзей. Я, вообще-то, человек не очень общительный, но так уж сложилось. Еще до знакомства с Толькой я входил в группу, именовавшую себя „литературными террористами". Не слыхали? С Феликсом Шором во главе, которого чаще называли Филом. А в ядро группы входили Коля Чичин, Эрик Гринберг, Лена Петрова и Юлька Мешкова – имена, небезызвестные в кругах андеграунда. Было это давненько, еще в добрые доперестроечные времена.
Почему террористы? Мы терроризировали издательства. Причем преимущественно центральные – чего мелочиться. Пользуясь обстоятельством, что редакции были обязаны отвечать любому встречному и поперечному, мы заваливали их рукописями, а потом ввязывались в изнурительную для противоположной стороны переписку. У нас была одна показательная подшивка, принадлежащая Эрику Гринбергу. Он послал в „Ровесник" подборку стихов и получил краткую отрицательную аннотацию сотрудника редакции (рукописи не возвращались). В ответе содержалось мнение, что стихи слабые и манерные, и что молодому поэту требуется еще хорошо потрудиться, прежде чем его произведения – может быть! – станут пригодны для печати. Засучив рукава, Эрик тут же обратился к начальнику отдела поэзии, обвиняя автора аннотации в чудовищной некомпетентности и разбивая доводы последнего в пух и прах. Теперь ему отвечал уже начальник отдела. Он брал под защиту сотрудника редакции, признавая правоту Эрика лишь в частностях (там, где Эрик беззастенчиво и цинично напирал на идеологию), и призывал молодого поэта внять доброму слову и всерьез заняться самосовершенствованием. Эрик снова писал начальнику отдела, втягивая его в длительную полемику. Опираясь на те частности, в которых, в порядке компромисса, редактор вынужден был согласиться, используя их в качестве плацдарма, он развивал наступление широким фронтом. Начальник отдела сопротивлялся. Тогда Эрик менял направление удара, избрав очередной мишенью главного редактора. К письму прилагалась в копиях вся предшествующая переписка. В результате два его стихотворения все же были напечатаны. Страницы из журнала с этими стихотворениями триумфально венчали кочующую по рукам эпистолярную эпопею.
Только не нужно делать вывод, что „литературные террористы" были отъявленными графоманами! Большинство, по неофициальному признанию некоторых весьма уважаемых писателей, обладало неплохими способностями или даже талантом. Только мы были отморозками. Издевались над существующей системой, используя ее же методы. И не так-то легко с нами было сладить.
Однако тогда мы еще не сознавали, что живем в стране больших возможностей.
Чуть позже Фила засадят в психушку, Юлька Мешкова сгинет при невыясненных обстоятельствах, а Колю Чичина застрелит чешский снайпер, когда он попытается захватить самолет.
Вот я и прибыл.
Увидев меня, Евлахов тут же набросился на сумку, ухватил галеты и кусок сыра и принялся жевать их с оглушительным хрустом.
– Не мог дождаться, пока я уйду? – зашипел я на него.
– Возьми и ты, – предложил он. – Почавкай. Тебе сейчас тоже подкрепиться не помешает .
Какой-то он был… вздрюченный, что ли.
Евлахов обитал в двухкомнатной квартире в старом кирпичном доме с печным отоплением. Раньше они жили тут вчетвером. Но потом мать умерла, а жена Люся, прихватив сына, сбежала к своим родителям. Сейчас Толька разваливался буквально на глазах: кожа дряблая, цвет лица нездоровый, под глазами – круги.
А еще недавно слыл завидным мужчиной и модным поэтом. Стихи его имели техническую направленность. Помните, у Вознесенского: „А вы мне дайте литературного сына типа Ту-144 или „Боинга"? У Евлахова вся поэзия была в том же духе: насыщена компьютерами, электромагнитными полями и крылатыми ракетами.
Поначалу я решил, что оживление Евлахова связано лишь с „явлением еды народу". Но потом заметил, что окно распахнуто настежь и по квартире гуляет ветер. Судя по всему, уже несколько дней печь не топилась. В принципе, у него было уютно. Печка больше напоминала камин из старого бюргерского дома в Калининграде: была облицована рельефными изразцами, покрытыми бежевой глазурью. И поддувало у нее было что надо (если это, конечно, называлось поддувалом). Она находилась в большой комнате, а тыльной стороной обогревала библиотеку. Разумеется в том случае, когда была протоплена.
Вообще-то, на еду Евлахов раньше с такой жадностью не набрасывался, только на водку или на пиво.
– Ты что, вздумал закаляться? – поинтересовался я, кутаясь в свою джинсу на меховой подкладке. Сейчас у него было холоднее, чем на улице.
– Нет, я ждал тебя, – торжественно сообщил он мне.
– Ну, еще бы!
– Между прочим, дело не в том, что ты думаешь.
На нем были байковая рубашка в клетку, физкультурные штаны и шлепанцы на босу ногу. Даже смотреть на него было зябко.
Он чихнул – и не мудрено. Из носа его вылетела – простите за такую натуралистическую подробность – сопля и угодила прямо в принесенную мной сумку. Снайперское попадание. Бинго! Конечно, с одной стороны про соплю можно было и не упоминать (щадя ваше эстетическое чувство: мол, модный поэт и вдруг – сопля), но с другой стороны из песни, как говорится, слов не выбросишь. Потом он достал из кармана носовой платок и высморкался.
– Как продвигается твоя „Эвтаназия"?
Моя ЭВТАНАЗИЯ – звучит красиво! Пришлось заверить его, что с „Эвтаназией" все в порядке. Он что-то пробормотал насчет моей плодовитости. Видимо, вообразил, будто я уже закончил роман, а я и не думал к нему возвращаться. В нем я попытался скрестить Альбера Камю с Эрве Базеном. Теперь, после знакомства с Моминой, мне это было неинтересно.
– Ты знаешь… ты великий писатель, и эта твоя последняя вещь… ты сумел так тонко прочувствовать суть проблемы…
– Угу, – пробормотал я.
Евлахов читал куски из „Эвтаназии", и потом ему был известен финал. Я ведь не Момин ибн Середа, у меня все наперед выверено и просчитано.
Кстати, коль уж я окончательно вознамерился забросить занятия вивисекцией (где вместо зверей – литературные произведения), расскажу хотя бы в двух словах о придуманной мною интриге. Один человек, для которого сделалось невыносимым его дальнейшее существование, уговорил известного гипнотизера, чтобы тот стер из его памяти всю информацию о собственной личности. Правда, не хило? Хотелось бы почитать? А вот вам шиш! Все претензии к Моминой.
– Короче, – нетерпеливо бросил я.
Евлахов мне определенно не нравился. Он был похож на человека, накачавшегося „экстази". Но наркотики он вроде бы не употреблял. В его тусклом взгляде пробудилась прежняя пронзительность, которой теперь сопутствовал отблеск сумасшедшинки.
– Ты еще не подозреваешь, что сейчас произойдет, – сообщил он мне с каким-то дурацким злорадством.
– Лучше расскажи, почему окно открыто.
– А мне захотелось полетать. На манер чайки Джонатана Ливингстона или Карлсона, который живет на крыше. Правда, продвинулся не далее подоконника – всё эти дурацкие инстинкты! Помнишь мое стихотворение про механическую жабу? Когда она подпрыгивала к краю стола, ее почему-то заедало, и она принималась скакать на одном месте. Оказывается, механическая жаба – это я сам. Ха-ха! Мадам Бовари – это Флобер. А механическая жаба – это я.
– Как поэтично!
Внезапно он прыгнул – не хуже настоящей жабы, должен признать, – и, бухнувшись на пол прямо передо мной, попытался заглянуть мне в глаза.
– Твердовский, имею я право на эвтаназию?
– Что случилось?
– Ты прекрасно знаешь, что случилось. – Он больно ткнул меня пальцем в живот. – Ты лучше кого бы то ни было это знаешь.
Если с утра у вас не было маковой росинки во рту, организм наиболее эффективно перерабатывает шлаки. А если к тому же вас и пальцем в живот… Целительное воздействие подобного пальпирования не поддается оценке.
– Ну да, тебя бросила жена, если ты это имеешь в виду, – проговорил я. – Тоже мне, несчастье!
Этим мне хотелось лишь подчеркнуть всю неуместность излишне эмоциональных реакций. Ну, отрезали тебе полторы ноги, прихватив еще кое что в придачу – тоже мне, несчастье! В смысле нужно встречать подобные напасти достойно, в тишине сердца своего, и ни в коей мере не напрягать собственными бедами других граждан.
– Я не могу без нее дышать, – сказал Евлахов, для которого подобные рассуждения, очевидно, являлись чересчур тонкой материей. – Она была для меня вроде кислородной подушки.
– Кто, эта…
– Молчи! – рявкнул он.
– Может, она не позволяет тебе видеться с ребенком?
– На хрен ребенка!
Он явно нуждался в реабилитационном курсе назидательно-философской терапии, поскольку ранее в основном муссировалась тема „отцов и детей": дескать, жена – говно, вот только хреново, что ребенок растет без отца, и что кроме отца с ним никто не может сладить, а отца нет рядом, и что сын теперь – настоящий беспризорный… Ну и, естественно, сердце кровью обливается. Сердце отца, естественно…
– Знаешь, о ком мы больше всего тоскуем, козлы? – глубокомысленно проговорил я. – О людях, которые могут запросто обойтись и без нас. И только поэтому. Сделай вид, что тебе на нее насрать, и она завтра же прибежит сама. Приползет на полусогнутых и станет облизывать тебе жопу.
Он истерически заржал. Видимо по его мнению я сморозил несусветную глупость.
– Зря смеешься, – отозвался я, – все это – суровая правда жизни.
Он снова ткнул меня пальцем в живот: да так подленько, неожиданно – хоп! – и только кадык задергался.
– Не пытайся сбить меня с панталыку!
– Слушай ты, Карлсон недоделанный…
Евлахов разразился пламенной тирадой, что Люська, мол, не рождена для облизывания жоп, то есть, чтоб сказку сделать былью, и что если она увидит где-то голую жопу, она разве что покусать ее в состоянии, и это и есть суровая правда жизни.
Одним словом, разговор складывался содержательный.
Мы оба орали, как мудаки.
Он – про ее кусательные способности..
А я в ответ:
– Тогда на хрен она сдалась? У тебя что, жопа казенная?
А он:
– А я не могу без нее дышать! На хрен мне жопа на том свете?
А я:
– Так ведь ты еще пока на этом свете!
А он:
– Вот именно – пока. Я ведь уже говорил, что ждал тебя. И не из-за твоей паршивой хавки, между прочим.
– То-то я гляжу ты в сторону сумки даже не глядишь. А что, интересно, было паршивее, сыр или галеты?.. Что ты сказал???!!!
Тут до меня дошло.
Я решительно повернулся с намерением уйти, но он намертво вцепился в рукав моей куртки.
– Послушай, сам я никогда не смогу этого сделать, я уже убедился. А кроме тебя у меня больше никого не осталось.
С поэтами не соскучишься! Ей-Богу! Я попытался отодрать его руки от куртки – безрезультатно.
– Значит, ты вообразил, что имеешь право на эвтаназию?
– А кто сказал, что муки обязательно должны быть физическими?!
Он зарыдал. Видимо, на солнце появились какие-то злокачественные пятна: вчера Момина, а сегодня Евлахов на мою бедную черепушку.
– Не фиг нюни распускать! – сказал я ему. – Хорошо, как ты хочешь, чтобы я это сделал?
В принципе это был возмутительный шантаж. Дождался бы он, кабы не куртка. Вот интересно: если бы вашу куртку грозили изорвать в клочки, как бы вы поступили на моем месте?