Текст книги "Эвтаназия"
Автор книги: Михаил Березин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Так Коля Чичин вышел из бизнеса. Думаю, он до конца оставался именно „литературным террористом", просто его угораздило слишком вжиться в главный образ прокручиваемого в уме романа. А некто из компетентных органов взялся написать на ту же тему, только лучше, что и предопределило финал.
Во времена того их спора с Гринбергом, он писал роман о смертельной схватке, развернувшейся между пешеходами и автолюбителями. Под названием „Великая битва". Как-то на улице рядом с моей дачей его чуть не сбила машина, и Чичин написал роман.
И еще… Сразу же после гибели Кольки Чичина комитетчики взялись за нас всерьез. Мы и так у них были бельмом на глазу: одни только наши крестовые походы против органов печати чего стоили. К тому же мы были отморозками и регулярно выбрасывали всевозможные коники. К примеру, Фил и Колька Чичин как-то взяли за правило ежедневно в одно и то же время встречаться напротив входа в гостиницу „Интурист" и обмениваться совершенно одинаковыми черными „дипломатами". По-моему, на четвертый, а то и на третий, день их взяли на „месте преступления". В дипломатах ничего не оказалось, но мозги им при этом прочистили основательно. И что же? Прошел месяц. Коля Чичин, Фил, Юлька и Лена Петрова сидели в ресторане того же „Интуриста". Когда принесли счет выяснилось, что им не хватает ровно шести рублей.
– Одну минуточку, – сказал Фил официанту.
Потом опустил руку в портфель, дважды провернул ручку лежащего там арифмометра и извлек на свет Божий две совершенно новые хрустящие трешки.
Через несколько минут их повязали по всем правилам. Обнаружили арифмометр и снова прочистили мозги. Но это не помешало Филу и Эрику Гринбергу через пару месяцев отключить газ во всех квартирах одного из обкомовских жилых домов. Происходило это следующим образом: они ходили по квартирам, сообщали, что система вышла из строя, Гринберг набрасывал на газовый вентиль кусок шпагата и приклеивал его концы пластилином к квадратику картона от обувной коробки. А Фил с важным видом делал на пластилине оттиск герба Советского Союза, прижимая к нему пятак.
Целых три дня обкомовские работники стоически мирились с отсутствием газа, пока не разразился скандал.
Меня подмывает упомянуть еще об одной истории, которая хоть и не угодила в анналы КГБ, все же является достаточно показательной. Чичин где-то раздобыл искусственный член. У меня в то время была любовница, от которой я никак не мог отвязаться. И мы придумали следующую интермедию (все было рассчитано по секундам). Когда девчонка пришла ко мне, и мы с ней легли в постель, я исподтишка ввел в нее вместо собственного искусственный член. И тут же раздался звонок в дверь. Я сполз с кровати и отправился отпирать, стараясь при этом держаться так, чтобы она меня видела только со спины. А член остался у нее внутри. Пришлось потом бедняжку долго отпаивать портвейном „777"…
Словом, комитетчики были сыты нашими выходками по горло. До поры до времени нас еще спасало то обстоятельство, что в наших действиях не просматривалось политического подтекста, да его и действительно не было. Но тут произошел угон самолета. А это – совсем другое дело. И первый удар пришелся на Фила. Прямо скажем, следователи КГБ были от него не в восторге. И когда выяснилось, что он неуправляем, его упекли в сумасшедший дом. Правда, в первый раз его удалось оттуда вытащить. У Петькиных родителей нашлись какие-то связи, пришлось мне продать „Жигули" и за большую взятку его отпустили.
Однако незадолго перед Московской Олимпиадой его упекли вторично. Кому-то очень не понравилось его утверждение, что американцы все время стремятся ударить нас по голове, а попадают по заднице. И его песни не понравились, в особенности „Занавес из железа", „Хари кришна" и „Замороженные авуары". И не нравилось, что он таскал по знакомым самиздат. И что называл Ленина таранькой. И что его родители живут по соседству с Сахаровым. Все не нравилось. А приближалась Московская Олимпиада.
Я не зря так часто упоминаю Московскую Олимпиаду: за два года до Московской Олимпиады, за год до Московской Олимпиады, сразу же после Московской Олимпиады. Просто Московская Олимпиада нас доконала. Американцы пробовали организовать международный бойкот, но не встретили практически никакой поддержки. Моя личная хронология событий такова: в 1979-м году погиб Коля Чичин, осенью того же года Феликса Шора впервые упекли в психушку, в начале 1980-го наши элитные части вошли в Афганистан, весной 1980-го Фила повторно отправили в психушку, где года через три он и впрямь сошел с ума, той же весной 1980-го исчезла Юлька Мешкова, а летом посланцы Всего Мира съехались в Москву, дабы продемонстрировать Всему Миру, т.е. самим себе, торжество Идей Спорта. И мы почувствовали, что остались с КГБ один на один.
Первое время мы все же надеялись, что после окончания Олимпиады Фила выпустят. Петькины родители вели какие-то таинственные переговоры, у меня даже сложилось ощущение, что им очень нравится улаживать подобные дела – a заодно и подкармливать важных функционеров – за чужой счет, но на сей раз в итоге и у них опустились руки. А для Петьки это, видимо, явилось серьезным ударом. Во всяком случае когда выяснилось, что на сей раз Филу не выпутаться, когда этот приговор прозвучал из уст ее отца, как-то само собой вышло, что Петька осталась у себя дома, не присоединилась к нам. Мы вернулись с Юлькой в „пещеру" вдвоем. Она была растеряна, кусала губы. В подавленном молчании выпили чай. Юлька всегда носила короткую прическу и одевалась в мужские рубашки и джинсы. Но при этом сохраняла трогательную женственность. Возможно потому, что брюки и рубашки ей всегда были велики, топорщились, раздувались. На ушах ее болтались огромные кольца. Она взяла гитару и спела „Хари кришну". Раньше она принципиально не желала исполнять песни Фила. Я вспомнил, как Фил пел „Хари кришну" у себя в морге, и у меня, козла, вырвался глухой стон. А Юлька не плакала, она только выругалась матом.
Ночью она пришла ко мне, и неожиданно мы слились в единое целое. Никогда более я не испытывал ничего подобного. Мы словно парили над бездной, на изломе времен и пространств, и это не было ни любовью, ни каким-либо другим чувством, которому существует название.
Потом мы обнаружили наши сплетенные тела на шатком мостике, зависшем над пропастью. И молча расползлись в разные стороны. У меня еще был шанс, я мог остаться с Юлькой, в их мире, в их страшном мире, но я позорно полз к своему краю кровати. И пропасть разделила нас.
– Давай устроим пикет у здания обкома, – проговорила Юлька сдавленным голосом со своего края кровати.
– Нас раздавят, – глухо отозвался я. – А Филу от этого легче не сделается. Даже наоборот.
Больше она не сказала ни слова. И на следующий день не пришла. Эрик Гринберг говорил мне потом, что ее видели в облисполкоме. Якобы к вящему ужасу окружающих она выкрикивала антисоветские лозунги, сопровождая их нецензурной бранью.
Когда стало понятно, что она исчезла, ее мать бросилась на поиски. Причем сполна досталось и мне и милиции. Однако ее отчаянные усилия ни к чему не привели. Уже во время перестройки и я тоже попытался внести свою лепту. Но с тем же успехом. Юлька Мешкова исчезла навсегда.
И еще один характерный штрих: дней через десять после исчезновения Юльки дотла сгорела моя дача. При невыясненных обстоятельствах. Теперь оставшимся „литературным террористам" негде было устраивать свои сборища…
В три часа ночи я неожиданно проснулся. „Вжик, вжик" – табурет Кузьмича в коридоре.
Я сел на кровати и закурил. Потом, когда в двери Кузьмича наконец провернулся ключ, пошел в туалет молиться. Встал на колени перед Унитазом и просительно уставился на Бачок.
Знаете, почему я все же снизошел до принятия подачек из Орегона? Мне категорически насрать на то, что подумает сенатор. И потом они ведь когда-нибудь узнают, что в действительности я у них ничего не брал. Это греет мою измочаленную душу.
Кислицын так и не решился передать по линии, что с квартиры на проспекте Ленина я постепенно, в три захода, перебрался в трущобы. Он не мог придумать, чем все это объяснить, коль скоро считалось, что помощь я принимаю. Кстати, ему на самом деле причины были неведомы, и он продолжал, бедняга, ломать над этим голову. Я предлагал на выбор вполне приемлемые варианты: в карты проиграл, просадил на наркотики и т.д. и т.п., поскольку родителям – считал я – было бы приятно узнать что-либо в этом духе. Они и без того к лику святых меня не причисляли, но мне хотелось внушить им, что наркотики, рулетка и ломберный столик – мой излюбленный способ времяпровождения. А, может, и единственный способ времяпровождения. А, может, и способ существования. Лишняя капля бальзама на душу никому не повредит. Только вообразите себе обратную картину: они бросают отпрыска на произвол судьбы, а в результате выясняется, что он – никакая не отрыжка общества. Разве мог я – человек доброй воли – такое допустить? Но предполагалось, что, исполняя обязанности снабженца, Кислицын одновременно и присматривает за мной. Поэтому он отмахивался от подобных предложений. Он пребывал в состоянии перманентной тревоги: а вдруг супруга сенатора, или, чего доброго, сам сенатор, вознамерятся посетить свое незадачливое чадо? А вдруг сенатор с какой-нибудь делегацией нагрянет? А вдруг сестренка, не дай Бог, соскучится по братцу? Вот уж кто не соскучится, так это сестренка. Лет десять назад она вышла замуж за Алана Грина – портлендского коммерсанта, мулата, который тоже занимается компьютерами, как и мой отец. И теперь у них пятеро детей, тоже мулатов. Так что у моей сестрички, Клары Грин, забот и без меня полон рот.
А я теперь – дядя. Уссаться можно! И не какой-то там ординарный дядя, а дядя – пять звездочек. Но вот объясниться со своими племянниками я вряд ли когда-нибудь сумею: они совершенно не владеют русским. У меня сложилось впечатление, что и Клара уже почти не говорит по-русски. К моему сорокалетию она прислала в подарок две чашки с видами Портленда и их семейную фотографию с комментариями, написанными на таком варварском языке, что мне с трудом удалось разобрать хоть что-нибудь.
А вдруг действительно с какой-нибудь делегацией нагрянет сенатор? И ему захочется лицезреть своего ненаглядного сыночка? Теперь, после близкого знакомства с Середой, я знаю, как его встретить. Я скажу, по хозяйски охватив пространство руками: „Добро пожаловать в Страну Багровых Туч."
Однажды, когда издательство „Роса" уж очень затянуло с гонораром, случился казус. Кислицын, как обычно, припер полный рюкзачок еды, выгрузил на стол, и я принялся раскладывать продукты по целлофановым мешкам. И внезапно впал в состояние ступора. А когда очнулся, выяснилось, что я прогрыз толстенный целлофан, в который была запаяна колбаса, и, захлебываясь слюной, пожираю вкусную копченую внутренность.
Я тут же отшвырнул остатки колбасы, кинулся в туалет, бухнулся перед унитазом на колени и, засунув два пальца в рот, задергался в судорогах. Потом, преодолевая нахлынувшую слабость, медленно поднял голову. Высоко надо мной, под самым потолком, витал поржавевший, с облупившейся белой краской бачок. И мне вдруг привиделось, что я молюсь. С тех пор я удовлетворяю здесь свои религиозные потребности.
Думаю, что если еще остался Бог на Руси, то именно такой: он бурчит и вступает в безуспешную схватку с нашим дерьмом. Золотой или даже серебряный телец для нас – эклектика.
Слова молитвы у меня все время одни и те же. Когда-то мне хотелось стать летчиком. И теперь без устали я твержу: „О, Боже, дай мне одно крыло Антуана де Сент-Экзюпери, и второе – Ричарда Баха."
Чтобы покончить с темой.
Я уже как-то упоминал, что время от времени унитаз забивается, и только мне известно в чем тут дело. Так вот, я спускаю в него фотографии сенатора с супругой. Эдвард Твердовски держит речь в сенате, Эдвард Твердовски на озерах в Монитобе занимается рыбной ловлей (здесь он почему-то никогда рыбалкой не увлекался), Эдвард Твердовски играет в гольф, а жена рукоплещет блестяще сделанному удару. Супруги Твердовски на газоне рядом с собственной виллой. На всех фотографиях у него ослепительная улыбка, сменившая прежнюю дежурную гримасу брезгливости… Почему-то унитаз, благосклонно относящийся ко всем прочим дарам квартиры, сенатором брезговал.
Я равнодушен к политике, однако с недавних пор одно имя греет мое сердце: Мадлен Олбрайт. Недавно ее назначили Государственным Секретарем Соединенных Штатов Америки. Представляете, какой удар по честолюбию сенатора? Мало того, что Мадлен Олбрайт – женщина, так она еще к тому же эмигрантка. Как и он сам. А государственный секретарь – это вам не какой-то занюханный сенатор из Орегона.
Если мне ненароком зададут вопрос из области политики, то, уподобившись студенту из анекдота, который все на свете ассоциирует с колбасой, я найду лишь один ответ.
– Кого вы считаете наиболее выдающимся политиком в мире?
– Мадлен Олбрайт!
– Кто на ваш взгляд способен победить коррупцию в России?
– Мадлен Олбрайт!
– Назовите фаворита президентских выборов во Франции (Аглии, Дании, Италии).
– Мадлен Олбрайт!
О, Б-же, дай мне одно крыло Антуана де Сент-Экзюпери, и второе – Ричарда Баха!
Вернувшись в комнату, я скользнул взглядом по папочке цвета маренго. Пожалуй, пришло ее время. К спинке кровати у меня была прикручена лампа, напоминающая вставшего на дыбы червяка. Я включил ее, направив лучик на машинописные страницы.
Роман назывался „Предвкушение Америки". Неожиданным был эпиграф: „Пусть родина моя умрет за меня" (Джеймс Джойс, „Улисс").
Главного героя величали Родионом Ловчевым. Если я правильно понял, его с детства обуревала навязчивая идея как можно качественнее выйти из бизнеса. Это и легло в основу сюжета. В молодости Ловчев жил сперва с матерью, а потом с обоими родителями – примета времени, после разоблачения культа личности, насколько известно, у многих стало получаться наоборот. Отец и мать его были людьми немолодыми, во время войны потерявшими свои прежние семьи. У отца до него было двое детей, у матери – трое. Сами они были угнаны на работу в Германию, где и познакомились в одном из трудовых лагерей. Когда союзные части заняли баварский городок, в котором они находились, у них появилась возможность остаться на Западе. Тем более, что смерть близких, казалось бы, развязала им руки. Но они захотели вернуться, поскольку до войны об отце написали книгу как о пламенном революционере, и он, видимо, слишком глубоко вошел в роль. В России их тут же повязали: отец отсиживал в Средней Азии, мать – в Сибири. К моменту ареста мать уже была беременна, поэтому первые жизненные впечатления Ловчева были связаны с зоной. Возможно, тогда и просочилась в его подсознание идея отъединиться от общества – кто знает. Или чуть позже, когда во второй половине 50-х годов они поселились втроем в однокомнатной квартирке. Страна ассоциировалась у Родиона со свинцовыми рассветами, когда основное поголовье с выражением угрюмой обреченности на лицах выползало из своих нор и отправлялось на заводы. Помимо этого, в их тесном жилище витали образы войны: солдаты вермахта в касках и с собаками, колонны изможденных людей, детский плач, гортанные выкрики: „Кто не будит слушайт немицкий официрен, будит – пиф-паф! – висет на той гиляка…" Два мощных источника – его родители – проецировали эти безрадостные видения. От этого тоже очень хотелось избавиться. Родители словно пытались собрать осколки своей прежней жизни, и порой Родион ощущал себя жалкой горкой битого стекла, тщательно сметенного на совок. Ситуация усугублялась и тем, что он с детства увлекался литературой, пробовал писать рассказы, но у него не было своего угла, где бы он мог спокойно этим заниматься. Как о манне небесной мечтал он о жалкой клетушке в коммунальной квартире. И еще о такой работе, которая бы позволила ему располагать своим временем.
Закончив институт культуры и отбарабанив положенный срок в армии, он не подался в культработники, как ожидали родители, а нашел себе место воспитателя в одном из общежитий профтехучилища. Во-первых, работать нужно было по вечерам: он совершал дежурный обход помещений, а затем запирался в красном уголке и творил. Дневное время также оставалось за ним. Во-вторых, руководство профтехучилища помогло ему с комнатой, именно такой, о которой он и мечтал: клетушки в большой коммунальной квартире, где помимо него обитало еще более двадцати человек.
Как литератор, он усиленно работал над собой. Писал по несколько часов в день, читал серьезные книги, занимался самообразованием: изучал историю, философию, религии. Морально его очень поддержал драматург Кереселидзе, руководивший одной из литературных студий. Способности Родион сперва проявлял заурядные, но постепенно, благодаря трудолюбию и помощи Кереселидзе, стал писать значительно лучше.
По сути уже тогда свою задачу на каком-то уровне он вроде бы выполнил: худо-бедно выполз из бизнеса. Обитал в мире, который сам для себя создал, пусть и с зарплатой воспитателя профтехучилища и жилплощадью в восемь с половиной квадратных метров. Но на поверку его положение оказалось достаточно зыбким. Однажды в его смену воспитанники учинили пьяный дебош, в то время, как сам он, ни о чем не подозревая, сочинял рассказы. Директор профтехучилища вкатил ему строгий выговор с предупреждением. Над ним нависла угроза увольнения.
Тогда же произошел разрыв с отцом. Еще будучи школьником Ловчев узнал, что у родителей была возможность остаться на Западе. Выбор, который сделал отец, в тот момент показался ему естественным. Но время шло, и постепенно он стал смотреть на это иначе. Как мог отец возложить на алтарь идеологии судьбу будущего ребенка?! Теперь по ночам он ворочался с боку на бок и не мог заснуть.
Наконец, его рассказ был напечатан в „Авроре" и получил благосклонную критику в центральной прессе. За ним последовали публикации в других журналах. Одну за другой Ловчев покорил те вершины, которые в дальнейшем тщетно штурмовали „литературные террористы". Его приняли в Союз писателей, завалили заказами и он ушел из профтехучилища. Получил хорошую квартиру. От рассказов и зарисовок перешел к повестям и романам. Одна за другой выходят в свет его книги. Он женится на дочери известного журналиста-международника, приобретает машину, дачу. По сути, он движется в направлении, противоположном тому, в котором двигался я: от маленькой комнатки в коммуналке к хорошей квартире, машине, даче и т.д.
С различными писательскими делегациями он частенько бывал за рубежом. Теперь, казалось, он окончательно добился своего: работал на даче, жил как заблагорассудится, возился с сыном и дочерью (их звали Рифом и Эллой, взаимоотношениям Ловчева с детьми были посвящены целые главы), был полностью предоставлен самому себе.
И тут словно гром среди ясного неба: во время очередного заграничного визита Ловчев просит политического убежища на Западе. Свободная пресса поднимает шум: один из наиболее видных совдеповских борзописцев просит политического убежища за рубежом.
Ловчев вступает в схватку с советской властью с требованием выпустить его семью. Противостояние затягивается на долгие годы. За это время он из Европы перебирается в Америку, путешествует по стране от Калифорнии до западного побережья, мыкается по городам и весям, изучая жизнь и повадки аборигенов. Потом попадается на глаза одному из влиятельных литературных агентов, появляются его книга, вторая, им интересуются Голливуд и Бродвей.
Деньги, естественно, потекли рекой.
Наконец, наступает долгожданный момент встречи с родными. Он приобретает участок на побережье Испании где строит себе дом. (Рукопись содержала подробное описание этого странного дома, резко контрастирующее с остальным текстом – почти что в стиле Виктора Гюго.) Шестиэтажный, своими нижними четырьмя этажами он был встроен в скалу. В нем имелась обширная библиотека, видео– и аудиотека, комнаты для гостей, бассейн, спортзал, боулинг, билиардная и многое другое. Имелся и собственный кусок берега с катером и яхтой. Литературная удача с завидным упорством продолжала преследовать Родиона Ловчева.
Собственно, этим и заканчивалась первая часть. А вторая обрывалась на первых же страницах. Начиналась она с невнятного сообщения о высадке американских морских пехотинцев на каком-то мифическом острове Брунео. Операция была проведена на высоком стратегическом уровне, и, несмотря на сопротивление кубинских отрядов, потери убитыми составили всего несколько человек. Затем действие перемещалось в постсоветское время, на маленький клочок суши, затерянный в просторах Атлантического океана. Он не имел названия, а принадлежал, как вы уже наверное догадались, все тому же Родиону Ловчеву. На нем – замок и несколько красивых вилл, большой самолет со взлетно-посадочной полосой, огромная яхта с гидропланом и вертолетом, масса челяди: матросы, летчики, вооруженная до зубов береговая охрана, медики, массажисты, садовники и т.д. и т.п. Приблизительно таким же островом владел в одном из фильмов о Джеймсе Бонде доктор Но.
Словом, все вокруг символизировало окончательный и бесповоротный уход Ловчева из бизнеса. Мы снова встретились со старыми знакомыми: на острове гостит драматург Кереселидзе, переживающий творческий кризис; здесь же находятся жена Родиона и его семнадцатилетняя дочь.
Фрагменты описания их быта, прогулки, разговоры…
А обрывалась рукопись, словно специально, на самом интересном месте: Кереселидзе случайно узнает о связи Ловчева с наркосиндикатом. И что остров этот ранее служил перевалочной базой на пути героина из Южной Америки в Северную.
Хренов водитель панелевоза…
Я все могу понять кроме одного: как ему это удавалось? Типичные сюжеты мыльных опер в духе Бенцони или Сидни Шелдона превращать в трагедии чуть ли не Шекспировского уровня. Шекспировского уровня… Шекспировского… Шелдон…
„Вжик, вжик…" – табуреты Сидни Шелдона и Шекспира в коридоре…
Я поднял голову. Ослепшим лучиком лампа уткнулась в мою заспанную морду. Листы рукописи, разбросанные по полу, заинтересованно перебирал сквозняк. Где же папочка цвета маренго? Вот она, родимая, под одеялом: слегка надорванная и в двух местах погнутая.
Половина девятого утра.
Я пошел в ванную и побрызгал в лицо холодной водой.
„О, Боже, дай мне одно крыло Антуана де Сент-Экзюпери, а второе – Ричарда Баха!"
(Однажды крылья у меня уже появлялись, но потом перестали расти, словно ноги Тулуза-Лотрека. Однако ноги Тулуза-Лотрека перестали расти по вполне объяснимой причине: в детстве он свалился с лестницы и получил травму. А почему перестали расти мои крылья?)
Поставив чайник, я произвел инвентаризацию имеющихся в наличии продуктов.
Чуть позже появилась Момина с коробкой из-под обуви в руках. В коробке россыпью были навалены компакт-диски и дискеты. А сбоку написано: „Саламандра". Все это приятно пахло кожей.
Момина была в фиолетовом дождевике, который тут же полетел в сторону моего халата. Она была настроена по-деловому. Включила компьютер, который после запуска специальной программы принялся визжать, словно резанный, обнаруживая один вирус за другим. Раньше я и не подозревал, что у него такой скандальный характер.
– Ничего себе, – сказала Момина. – Это была не дискета, а самая настоящая клетка с вирусами. Компьютер в полном параличе. Придется действительно инсталлировать все заново. А я-то надеялась, что смогу ограничиться локальными мерами.
Вот полный перечень найденных в компьютере вирусов: „Троянская роза", „Акуку", „Тарзан", „Казино", „Танец дьявола", „Террор", „Андрюшка", „Харакири", „Хеловин", „Джокер", „Кинг-Конг", „Мафия", „Терминатор", „Кукуруза", „Пентагон", „Монстр", „Сиськин", „Гуд бай!", „Джанки" и „Убийца экрана".
– „Троянская роза" – эмблема печали, – вздохнув, проговорила Момина. – Проще всего переформатировать диск.
Мне отчего-то сделалось жаль существ со столь звучными именами. Кто-то вынашивал их и лелеял, вкладывал в них свои сердце и душу. А потом на них объявили вселенскую облаву. И нет на свете ни одного вольера – какого-либо компьютерного пространства – где они могли бы чувствовать себя вольготно и в безопасности. Если после написания романа компьютер останется в моем распоряжении, обязательно отдам его на откуп „Сиськину", „Кинг-Конгу", „Терминатору" и остальным.
Торжественно клянусь!
Да здравствует компьютерная чума! Трепещите, торговцы компьютерами!
Я предложил Моминой „Юньань" и она сказала:
– С удовольствием.
– Лимона по-прежнему нет, – предупредил я.
– На что же ушла тысяча долларов?
– На девочек, разумеется.
Когда началась инсталляция, я засомневался в интеллектуальных способностях компьютера. Он обрушился на Момину с вопросами, не желая самостоятельно шагу ступить и консультируясь по малейшему поводу.
– Без программ он как младенец, – объяснила Момина. – Программы эти – как раз и есть его интеллект.
Потом она спросила как бы между прочим:
– – Ну что, прочитал рукопись?
– Угу, – отозвался я.
– И каково впечатление?
– Забойная была бы штука, если бы не… Ну, сама понимаешь.
Я лихорадочно соображал, где достать вторую чашку? Пить из оставшейся с Моминой по очереди, как это было с Евой, я не решался. Одолжить у тети Таи, что ли?
– Интересно получается, – сказал я. – Он работает на серьезном материале, а завладевает вниманием читателя не хуже Чейза. Имеется в виду степень поглощения читателя сюжетом. Ведь хороший сюжет – что болото: вот читатель есть, а вот его нет. Только пузыри по поверхности расходятся.
Момина усмехнулась.
– Вот шарик есть, а вот его нет, – сказала она. – Энди Таккер, „Благородный жулик", О'Генри.
Видимо, имела в виду, что эту фразу я украл у О'Генри. Ну как же, известный плагиатор – на такого все списать можно.
Однако на сей раз интуиция слегка подвела ее, поскольку я похитил не фразу, а саму мысль. Причем не у О'Генри, а – кто бы мог подумать! – у себя родного.
В отношении Середы я применил сравнение, которое в виде аллегории использовал когда-то для объяснения всей нашей жизни. Владимиру Ленину со товарищи удалось состряпать сюжетец, поглотивший практически целую нацию. Лишь местами над болотной гладью возникали кочки с могилами отморозков. С тех пор прошло много лет. И вот на поверхности показались странные существа – потомки давешних увлеченных. Их уже тошнит от сюжета, рады бы выбраться на берег, барахтаются изо всех сил, но не выходит – болото не пускает. Несправедливо Фил Ленина таранькой обзывал: не таранька он вовсе, а творец. И не случайно Ленин – литературный псевдоним. Всех умудрился обратить в персонажей своей мистерии. Люди рождались персонажами, жили персонажами и умирали персонажами. Даже такие эрудированные, как „литературные эстеты". Даже такие тщеславные, как мой отец. Даже такие талантливые, как Виктор Середа. Даже диссиденты, ведь в книгах сосуществуют персонажи с различными знаками. И только ребята вроде Фила, Юльки Мешковой и Коли Чичина, рождались отморозками, жили отморозками и погибали отморозками. Не желали отморозки укладываться в чей-то сюжет!
Правда, многие верят, что жизнь – извечная книга, персонажем которой является все сущее („…сотри и меня из книги Твоей, которую Ты писал." „И сказал Господь Моше: кто согрешил предо Мною, того сотру Я из книги Моей"). Однако это – Великая Книга, созданная не человеком, но Творцом, и быть вписанным в нее не зазорно даже отморозкам.
Кстати, если продолжить тему… „Бог создал человека по образу и подобию своему." Поэтому и в людях заложена тяга к писанию книг. И наиболее искушенным из них, к примеру, Ленину, удается вписать в произведения целые народы тем самым пополнив собой на время языческий пантеон. (Когда начинают пылать костры с книгами, многие не подозревают, что огонь пожирает вовсе не бумагу, а это целые людские популяции исчезают в пламени аутодафе.)
Середа, разумеется, не достиг вершины Олимпа, да и не стремился к этому, но многих читателей его сюжеты все же увлекли.
Как видите рачительный хозяин способен многократно эксплуатировать одну и ту же мысль, всячески варьируя ее: сейчас автором болота (по сравнению с ленинским – мизерного болотца) выступил писатель Виктор Середа.
Мне не хотелось Моминой объяснять все это, легче было лишний раз отдать должное ее эрудиции.
Она поинтересовалась, способен ли я сделать так, чтобы роман стал „забойным" безо всяких „не".
– Мне еще нужно многое узнать об авторе, – проговорил я твердым голосом.
– Опять твои грязные намеки, – сказала она.
Я обескуражено уставился на нее. Но она тут же отвернулась, закрыла рот ладонью и прыснула, и я понял, что она имеет в виду.
Очевидно зубы дракона, мелькнуло у меня в голове, все же способны прорасти сексуальными воинами.
Потом она сказала:
– Перезагрузимся.
И щелкнула мышкой.
И мы перезагрузились.
Очнувшийся компьютер, видимо, ошалел от счастья и принялся захлебываться цифрами, сообщениями, картинками.
Пользуясь случаем, Момина обучила меня нескольким приемам. В первую очередь попыталась объяснить мне, что такое файл. На это была угроблена уйма времени, в течение которого я проявил себя полным тупицей, поэтому объяснение я опускаю. Во-первых, потому что на это тоже ушла бы уйма времени, и, во-вторых, чтобы не пасть окончательно в ваших глазах. Достаточно уже того, что я низко пал в глазах Моминой. Ей все не удавалось взять в толк, как может человек, достигший моего возраста, понятия не иметь о том, что такое файл.
Она научила меня создавать файлы, копировать файлы и уничтожать файлы. И ни в коем случае не уничтожать файлы, из которых состоят сами программы. Спи спокойно, компьютер! Твоему интеллекту ничего не угрожает.
В довершение она извлекла из обувной коробки горсть дискет и протянула мне.
– Будешь записывать на них промежуточные файлы, чтобы я имела возможность контролировать ситуацию. Я должна постоянно держать руку на пульсе – это мое условие.
– Они пустые? – поинтересовался я. – На них нет файлов?
– На некоторых наверное что-то есть. Но это – мусор. В основном фрагменты моих работ, уже никому не нужные. Можешь спокойно их уничтожать.
– Хорошо, – сказал я. – Я их уничтожу. Безо всякой жалости.
Она потянулась.
– Еще „Юньань"?
– Не откажусь.
Я вышел из комнаты, а потом вообще из квартиры. Рядом с подъездом стоял „Вольво" Моминой. Переступив через Стеценко, я немного поразмышлял, после чего взял курс на ближайший гастроном. Там я купил печенье, конфеты и лимон. А потом, махнув рукой, скупил половину прилавка. Смерть последнему гонорару издательства „Роса"!
У меня появилось ощущение, что я сумею завершить роман. За те долгие годы, что я занимался писательством, и в особенности, когда работал над „Мейнстримом", „Еще раз «фак»!" и „Разъяренным мелким буржуа", я основательно набил руку на создании различного рода литературных клише. Язык, почерк, ассоциативный ряд, особенности манеры изложения – так опытный фальшивомонетчик изготавливает клише денежных купюр. Ведь это тоже своего рода искусство: когда созданную твоими руками купюру невозможно отличить от настоящей.