355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Голденков » Огненный всадник » Текст книги (страница 14)
Огненный всадник
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:02

Текст книги "Огненный всадник"


Автор книги: Михаил Голденков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)

Глава 13 «Огненный всадник»

Михал теперь точно знал, почему ему являлась Черная панна Несвижа. Во время утреннего кофе принесли письмо из Италии, где сообщалось, что его отец Александр Людвик Радзивилл, здоровье которого пошло в Болонье на поправку, вдруг резко зачах и в начале августа умер. Михал уронил фарфоровую чашку на пол. Та разбилась вдребезги. И уж точно – не на счастье. Юный князь бросил все приготовления к войне и поспешил в Италию, чтобы привезти тело отца и похоронить его на родине.

В Венеции, встретившей Несвижского князя теплым и ярким солнцем, Михал не мог удержаться, чтобы не встретиться с другом своей ранней юности Вилли Дроздом, тем самым подающим надежды художником, который уехал к Рембрандту, а недавно перебрался в Венецию, к еще одному голландскому гуру живописи – Ехану Карлу Лоту.

Увидев вечно взлохмаченного и с перепачканными краской пальцами Вилли, Михал на время даже забыл о своем горе и словно опять очутился в детстве.

– Ты подрос и возмужал, – мило улыбался Дрозд старому другу.

– А ты не изменился! – удивлялся Несвижский князь, рассматривая до боли знакомое простое лицо с застенчивым взглядом голубых глаз.

– Ну, почему – кое-что во мне поменялось, – многозначительно подмигивал Михалу Дрозд, – теперь я фламандский живописец Виллем Дрост. Но мало что изменилось, ты прав, – и он тяжело вздохнул. Вилли пожаловался, что после работы с такими великими мастерами как Рембрандт, Вермер и Лот, хотя это было для него великолепной школой, ему трудно выйти из тени образов своих учителей и засиять самостоятельно.

– Я все еще больше ученик, чем маэстро, – говорил Вилли, – в Венеции я снова учусь. Тут своя интересная школа письма маслом. Вот ты, Михал, фламандский метод письма красками знаешь?

– Совсем плохо. Расскажи, – Михал поинтересовался отнюдь не из вежливости. Он любил, когда друг посвящал его в тонкости мастерства фламандских и итальянских художников, чтобы потом самому блеснуть этими знаниями в свете или же применить на практике. Михал увлекался живописью, а фламандские мастера кисти и красок были вообще его кумирами. Михал по-белому завидовал Вилли. Он не раз признавался себе, что будь он, Михал, не Радзивиллом, а простым горожанином, незнатным человеком, то наверняка стал бы живописцем, поехал бы учиться в Голландию или Италию… Михал любил рисовать, правда, никому не решался показывать свои почти детские каракули и втайне мечтал научиться писать по холсту так же, как Вилли. Денег на работы фламандских художников он никогда не жалел, мечтая собрать богатейшую в Европе коллекцию картин голландских мастеров. И он был так горд, что его несвижский друг, простой паренек, тоже стал фламандским художником, учеником самого Рембрандта!

– Фламандский способ в основном такой, – объяснял Вилли, – на белый гладко отшлифованный грунт переводится рисунок с картона, отдельно выполненного рисунка на бумаге. Затем рисунок обводится и оттушевывается прозрачной коричневой краской, темперой или масляной. Уже и в таком виде картины выглядят почти совершенными. А вот итальянцы вместо белого грунта делают цветной. Затем по нему рисуют мелом или углем и не используют картон. Рисунок обводят коричневой клеевой краской, ею же прокладывают тени и прописывают темные драпировки. Затем покрывают всю поверхность слоями клея и лака, после чего пишут масляными красками, начиная с прокладки цветов белилами. После этого по просохшей белильной подготовке пишут корпусно в локальных цветах, в полутенях оставляя серый грунт. Ну, это уже тонкости. Заканчивают живопись лессировками. Я решил попробовать смешать стили.

– И как?

– Не хочу хвастать. Вот, оцени.

С этими словами Вилли подошел к закрытому сукном мольберту и открыл его. Михал остолбенел: в полутемной мастерской словно зажгли фонарь – перед ними сидела полуобнаженная девушка с белой кожей, отражающей солнечный свет. Тело ее светилось в полумраке пропахшей красками комнаты. Девушка была… живой: она застенчиво и чуть игриво опустила глаза, которые, тем не менее, уже кокетливо посматривали в сторону парней, пусть и смущаясь, что двое молодых мужчин рассматривают ее обнаженную грудь. От тела девушки даже пахнуло свежестью молодой белоснежной кожи и еще каким-то чарующим и очень тонким запахом духов. Михал это почувствовал и аж привстал с табурета, чтобы извиниться, прежде чем сообразил, что в мастерской сидит и не девушка-натурщица, о чем он сразу подумал, а уже готовая картина. Ослепительно белое платье упало с груди девушки и ее покатых плеч, голова задумчиво склонилась, темные волосы зачесаны назад, лишь локон игриво падал на гладкое обнаженное плечико. Михалу показалось, что вот-вот подует из открытого окна ветер и сдует этот легкий локон с плеча девушки, разметает ее тонкое, словно паутинка, платье. Кажется, изображение на полотне шевелилось, жило, было не изображением, а окном в другой мир, где сидит эта красавица и слегка грустит, не замечая двух молодых людей, бестыже ее рассматривающих. Дышала обнаженная грудь, а веки вот-вот окончательно приоткроют ее бездонные грустные глаза… Лицо и глаза… Вот что поразило больше всего Михала! Точно так же как Вилли в свои, наверное, неполные семнадцать лет четко ухватил мимолетный смех Аннуси Радзивилл, так же и здесь: лицо девушки было в движении! Она опустила большие печальные очи, но… уже, с легкой, едва заметной улыбкой, как бы реагируя на зов, поднимала их, готовая в следующую секунду бросить заинтересованный взор на окликнувшего ее. Томные грустные глаза и легкая улыбка… Как это удивительно сочеталось на лице девушки!

Михал не глядя взял со стола деревянную с желтым засохшим пятном краски кружку, сделал глоток разбавленного красного вина, вынул платок, утер губы и взмокший лоб.

– Frappant! [27]27
  Великолепно! (фр.)


[Закрыть]
 Вилли! Еще лучше, чем ты изобразил мою Анну сю! Лучше раз в сто! – пролепетал восхищенный Михал. – А… а кто это?

– Это Вирсавия. Хотя натурщицу, конечно же, звали по-другому. Просто мне понравилась идея «Вирсавии» Рембрандта, и я решил написать свою, но лучше.

– У тебя получилось, Вилли! – Михал, чувствуя, что не может стоять, сел на высокий заляпанный высохшей краской табурет на трех ножках. – Не представляю, что может быть лучше! В Литве ничего подобного даже близко нет!

Дрозд молча отошел к столу, тоже взял кружку с разбавленным вином, отхлебнул, оценивающе взглянул на полотно, словно видел его в первый раз, и кивнул, как бы соглашаясь с Михал ом.

– Получилось… – как-то блекло, без эмоций повторил Вилли. – Ты все равно не видел «Вирсавию» Рембрандта! Он ее закончил лишь в этом году, почти одновременно со мной. Как ты можешь сказать, что у меня получилось?! Но ты, тем не менее, прав, Михель! Чертовски прав! Я впервые превзошел своего учителя. Там, у Рембрандта, просто сидит полная женщина, коих маэстро обожает, сидит полностью обнаженной, без загадки, без любви, без идеи, не объемная, плоская… Моя получилась лучше. Я даже не хочу ему показывать, чтобы не завидовал, чтобы не перекупил, как некоторые. Это говорю тебе я как самый пристрастный на свете критик фламандского живописца Вильяма Дроста.

– Продай мне эту картину! – Несвижский князь умоляюще устремил свои зеленые глаза на Дрозда. – Я повешу ее в своем замке в самой красивой золотой раме! На самом видном месте!

– Она еще чуть-чуть не завершена, – махнул рукой Вилли, явно не желая продавать свою работу кому-либо, и застенчиво улыбнулся, – а вот эту можешь просто забрать! – и он, подойдя к полотну размером сто пятнадцать на сто тридцать пять сантиметров, сдернул с него серое покрывало.

Взору Михала открылся всадник. Молодой красивый парень в меховой шапке с красной тульей… Михал узнал Кмитича. Словно сам живой Самуэль в знакомом Михалу песочного цвета кафтане сидел в седле и, обернувшись, с едва уловимой улыбкой, которые так умеет схватить Вилли, смотрел в его сторону.

– Господи Иисусе! – только и выдохнул Михал. Он еще не отошел от созерцания девушки, как вдруг – новое удивление. Пуще прежнего!

– Узнал? – улыбнулся Дрозд.

– Как не узнать! Он тут как живой! Это та картина, когда ты с него набросок делал перед охотой? – Михал восхищенно цокал языком, прохаживаясь перед полотном. – Но как, чертяка, похож! Как ты запомнил цвет его лица, тени, цвет его глаз? Матка Боска! Вылитый Самуль Кмитич в свои двадцать два, или сколько тогда ему там было?..

– Только вот конь не вылитый! – скривил губы Дрозд. Михал присмотрелся к коню. И правда, если смотреть на коня, сравнивая его со всадником, то конь получался каким-то непропорциональным: голова и шея явно маловаты, а ноги чересчур вытянуты. Но это только если присмотреться. Если же глядеть на всадника, то картина была великолепна.

– Коня не я писал, недовольно покачал непричесанными волосами Вилли, – это Рембрандта работа.

– Что?!

– Так, его. Вообще весь низ картины – не моей руки писанина. Рембрандту незаконченная картина вначале настолько понравилась, что, когда я полностью закончил писать всадника, он присвоил ее, сказав, что допишет остальное сам. Даже заплатил мне negen gulden (девять гульденов – голл.) за работу, выкупил как бы. Я был не против. Все-таки учитель, да и деньги неплохие. Затем он, или по пьяни, или ученику какому-то неопытному поручил, написал коня. Уродливого. Позже сам разочаровался, хотя кто-то и собирался у него картину купить. Он ей даже название дал для продажи – «Огненный всадник».

– А почему огненный?

Вилли чуть улыбнулся.

– Да по ошибке. Смешная история. Какой-то англичанин увидел мою черновую надпись. Я-то назвал картину «Литовский всадник». Написал графитом сзади по-немецки «Lit Reiter». Англичанин слово «reiter» правильно понял как «rider», то бишь «всадник», а что это за «lit» не знал даже сам Рембрандт. Тогда англичанин решил, что это английское слово «зажженный» или «загоревшийся», ну и спрашивает Рембрандта почти в шутку, мол, сколько стоит твой «Огненный всадник». Учителю такой вариант понравился, и он его и оставил. Правда, картину не продал, сказал, что хочет коня переписать. Причем коня захотел написать оранжевой краской, под цвет огня, чтобы название соответствовало.

– А как же портрет у тебя оказался?

– Сам же учитель мне и отдал. Коня написать нового. Мне стало работу в самом деле жалко продавать в таком виде. Кмитич как живой, а вот конь подкачал. Я картину забрал, думал – закрашу коня, напишу нового, да вот как-то руки не доходят. Нет вдохновения. А сам маэстро, похоже, забыл про «Всадника» либо посчитал, что эта работа не удалась, и не вспоминает о ней. Ему сейчас не до этого.

– А что так?

– Наверное, ты знаешь, его жена Саския умерла, он сейчас живет с другой дамой сердца, с Хендрикье Стоффельс. Она родила ему дочку в этом году. Корнелией назвали. Но дела его как-то плохо пошли в последнее время. Творческий кризис, короче.

– Так может, он и вспомнит про «Кмитича на коне?»

– Поэтому, ежели тебе нравится, то забирай быстрее. Подаришь своему другу Кмитичу. С Рембрандтом я как-то больше не общаюсь. А если он и спросит, то скажу… Мыши съели, – и оба парня рассмеялись.

– Даром не возьму, – посмеявшись, сказал как отрезал Михал.

– Мы же друзья в конце концов! Кмитич тебе тоже друг! Какие могут быть деньги между друзьями?

– Это не между друзьями деньги, – покачал головой Михал, – это за работу деньги. Понимаешь, примета такая. За все нужно платить.

Михал отказался забирать картину даром и достал из клапана кармана своего камзола пухлый кошелек, полный серебряных талеров Речи Посполитой. Дрозд кошелек не брал, бурно протестовал, но в конце концов уступил:

– Добре, заплати мне просто символическую сумму, чтобы мне тебя не обижать.

Михал отсчитал десять серебряных талеров на 243 грамма чистого серебра в сумме. Вилли почти с ужасом смотрел на большие монеты с чеканным всадником с мечом на коне, мутно поблескивающие в сумраке его мастерской серебром на грязном столе с порошком ультрамарина, которым художники присыпают синие пигменты на еще не высохших полотнах. Видимо, ему еще никто не платил таких денег за картину, которую он сам считал неудачной работой. Он взял своими запачканными краской пальцами серебряный талер и поднес к лицу, рассматривая, словно видя впервые.

– Это… это слишком много, Михель! Десять литвинских таллеро! Самой красивой чеканки в Европе! По двадцать четыре грамма чистого серебра каждый! Ты варьят! Я не возьму такие бешеные деньги. Я же просил символическую сумму!

– Какие же это бешеные деньги?! – усмехнулся Михал. – Это всего лишь месячный оклад итальянского мушкетера. А ты хочешь сказать, что, работая месяцами над этим полотном, не заслужил месячного оклада мушкетера?

– Ну, не месяцами, а всего один месяц. Тем более мне уже за нее платили…

– Девять голландских гульденов? Не смеши! Это жалкие гроши! Разве не знаешь, что в Голландии гульден падает? И это платил тебе Рембрандт, а не я, и это не считается.

– Ладно, – сдался Вилли, – думаю, пять талеров я возьму.

– Добре, – Михал забрал одну монету, а остальную стопку денег придвинул в сторону Вилли, – это все, пан Дрозд! Это самая низкая символическая цена, на какую я могу решиться. Не протестуй. Всего лишь девять талеров!.. Сущая ерунда!

Вилли согласился.

Затем они вновь вспомнили и помянули покойного отца юного князя и вновь коснулись темы войны. Вилли очень переживал, что Литву захватывают московитяне, Кмитич бьется с врагом в районе Смоленска, а он, Вилли, сидит себе мирно в Венеции. Вилли Дрозд рвался на родину, чтобы с оружием в руках защитить отчизну от завоевателей.

– Ты великий художник! – говорил ему Михал. – Это не твое дело с мушкетом в руках бегать.

– Ошибаешься! – глаза и лицо Вилли светились. Михал аж всполошился – он еще ни разу не видел в глазах друга столько ярости.

– Когда родина в опасности, то это дело каждого ее защитить! – страстно говорил Вилли. – Поживи за границей с мое, на моих птичьих правах, на моем хлебе, вот тогда поймешь, как хороша Литва! Тогда поймешь по-настоящему, что такое родны кут! Не было и нет ничего в жизни прекрасней нашего голубого Немана, озер, наших людей, городов, весок, замков, церквей, костелов, фальварков и маентков. И что, уступить все врагу? Знаешь, сколько наших студентов учится сейчас в Болонье, Падуе, в голландском Лейдене, в немецких Лейпциге, Майнце, в Базеле?.. Шмат! Хочу собрать хоругвь добровольцев и пойти защищать родную землю от оккупантов! И только после этого вернусь в Венецию и со спокойным сердцем продолжу работу.

Михал вздохнул, рассеянно проведя пальцами по лбу. Ему даже стало стыдно, что такой искренний и чистый патриотизм, наполненный любовью к Литве, выказывает не он сам, князь, а его товарищ, выходец из простой семьи. Родиной Вилли Михал считал как раз Голландию. Ан нет, для Вилли родиной все же являлась страна его отца – Литва, берега Немана, живописный Несвиж, соседний Мир…

– Делай так, как велит твое сердце, – согласился Радзи-вилл, – но мир может потерять второго Рафаэля…

На прощание они пообещали писать друг другу, а Михал распорядился, чтобы «Огненного всадника» тщательно упаковали и отправили в Варшаву, откуда он планировал переправить картину в Гродно, а затем в Несвиж.

По прибытии в Болонью Михал первым делом отправился помолиться в церковь Святого Доминика на одноименной площади, где ангел, держащий канделябр, был создан руками самого Микеланджело.

Приехав в дом своего отца, он с возмущением узнал, что мачеха Лукреция, отношения с которой у Михала не сложились еще в детстве, решила похоронить мужа здесь, во дворце, принадлежавшем покойному.

– Не бывать тому! – возмущенно протестовал юный Рад-зивилл. – Тело моего отца должно покоиться в родовом имении, в Несвиже! В фамильной усыпальнице! Это же традиция!

– У вас там сейчас неспокойно, война идет; как можно отправляться в такую дальнюю и опасную дорогу с таким деликатным грузом! – настаивала на своем Лукреция, сердито поджимая губы.

– Это мое дело, как я доставлю отца на родину! И в Несвиже пока никакой войны нет! – вновь протестовал юноша, размахивая кружевными рукавами перед носом Лукреции.

– Здесь тоже его родина, – наконец взорвалась и итальянка, – здесь родился и живет его сын Доминик Миколай, между прочим! Твой брат! Он тоже хочет присматривать за могилой своего отца! А ты… Ты просто хочешь досадить мне, как делал это еще мальчишкой!

– Мне плевать на вас, сеньора! – отвечал Михал, окончательно выходя из себя. – Но Александр Людвик прежде всего Радзивилл! И он Несвижский князь! И покоиться должен именно в Несвиже со своими предками! Это для нашего рода закон!

– Да будь ты проклят, взбалмошный испорченный мальчишка, – закричала Лукреция, – который думает только о себе! Я не отдам тебе Александра!

– Я думаю о себе?! – Михал нервно засмеялся. – А о ком думали вы, сеньора, когда вскружили голову моему отцу после смерти моей благородной матери?! Текля Волович была первой красавицей Европы! Неужто мой отец после такой жены вот так просто клюнул бы на вас!

– Ах, я вскружила ему голову? – возмущенно швыряла веер Лукреция. – Может, наоборот?!

Семейный скандал продолжался долго, никто не хотел уступать. В конце концов Михал принял решение – обратиться в суд.

– Пусть суд решит, кто прав, – заявил Михал мачехе, – но я сразу скажу вам, мадам, он все решит не в вашу, но в мою пользу, ибо закон на моей стороне!

И в самом деле, Архиепископ Болоньи кардинал Ламелин еще до вынесения решения уведомил и Лукрецию, и Михала, что хоронить отца необходимо по наставлению сына – в родовом имении. И вот траурный кортеж отправился на родину, но в Венеции Михалу вручили письмо, которое адресовал Богуслав еще его отцу. В письме представитель биржанскои линии Радзивиллов Слуцкий князь Богуслав, кузен Михала, просил добиться у императора Священной Римской империи для всех представителей Радзивиллов возможности участия с правом голоса в сеймах империи.

– Что же делать? – спросил озадаченный Михал своего слугу, вертя в пальцах бумажный лист с обращением двоюродного брата.

– Поступайте так, как поступил бы ваш отец, – был разумный ответ. Михал так и сделал.

Ради чести своего рода он оставил кортеж на своих слуг и вместе с порученцем Богуслава Габриелем Любенецким отправился к императору Фердинанду, который находился на очередном сейме в Ратизбоне. Но и здесь Михала ждала подножка: по дороге он узнал, что сейм уже закончился, делегаты разъехались, а Фердинанд Ш отправился в свою резиденцию в Вене. Пришлось вновь менять маршрут. И вот наконец Михал достиг цели – его принял в австрийской столице император, принял тепло, пообещав, что на ближайшем сейме вопрос, поднятый Богуславом Радзивиллом, будет успешно решен. Облегченно вздохнув, Михал поспешил обратно в Несвиж, зная, какие нелегкие времена могут наступить в ближайшем будущем для его города и замка. В предместьях Несвижа уже сновали казацкие отряды в поисках новых жертв и наживы, пока что побаиваясь нападать на сам город – Несвиж однажды успешно отбился от этих разбойников. Теперь же городу грозила куца большая опасность: приближалась армия московского воеводы Ивана Хованского, идущая из-под обугленных огнем пушек и мушкетов стен Смоленска – города, где все складывалось против Обуховича.

Глава 14 Родина журавлей

В 1495 году, после взрыва Андреевской башни Выборга, что удалось захватить московскому войску, царь Иван III снял осаду со шведской крепости Выборг и ушел. Но под Смоленском картина была иной – царь после неудачного штурма и больших потерь уходить не собирался. Как и не собирался повторять генерального штурма.

Царские воеводы, пусть и удрученные, успокаивали своего государя, мол, скоро, уж скоро литовцы белый флаг выбросят, их городу досталось не меньше, чем нам… И верно, крепость Смоленска сильно пострадала от последнего штурма: из солдат осталось всего две с половиной тысячи человек, в стенах и башнях были пробиты бреши, пушки попорчены, избицы разрушены, палисады вырублены, Малый вал разрушен полностью, и его исправить не представлялось никакой возможности. Особенно сильно разбиты были две ква-теры между Антипинской башней и Малым валом, а также стоявшая здесь Малая башня. Попытки Обуховича назначить кого-нибудь из горожан оборонять эти места полностью провалились.

– Идти туда как на смерть! – отвечали ему. – Не пойдем, пане, не проси.

Тогда воевода пытался приказать Корфу отрядить людей силой, но Корф стал бурно возражать:

– Я потерял большую часть своих солдат и не могу ничего сделать с чужими. Едва ли будет в моих силах защищать вал без людей, – заявил немец.

Пришлось две кватеры на протяжении более ста пятидесяти сажен бросить без всякой обороны. Сюда мог теперь прийти кто угодно – его бы никто не встретил даже одиночным выстрелом из мушкета – вход в Смоленск здесь был свободен. Все, что придумал воевода – это выставить здесь испорченные мушкеты, изображая присутствие солдат, поставить на палках круглые мушкетерские шлемы с гребнями, да сделать несколько манекенов людей.

В лагере Алексея Михайловича, напротив, царило веселье, хотя накануне расстроенный до смерти провалом штурма царь просидел весь день за столом с пером в руке, что-то рисуя, комкая и кидая на пол мятые листы, вновь рисуя, вновь комкая… Вечером он вызвал пушкарных дел мастера Чохова, внука знаменитого Андрея Чохова, и вручил ему лист, испещренный изображениями толстого, ствол а, вроде как пушки, и огромных ядер, какими-то цифрами и рисунками человечков на мостках рядом с огромными шарами.

– Такая пушка должна и стену пробить, и башню снеси, – заявил государь, пока Чохов с ужасом рассматривал рисунок, – оцени, добавь, чего нет, да будем в Туле отливать для полного разгрома Смоленска. Твой дед славную пушку отлил для Федора Ивановича, но она ни разу не стреляла. А моя должна стрелять и одним ядром всю стену проламывать!

Чохов продолжал смотреть на «чертеж» округленными глазами. Да, царь-пушка его деда, которую он сам называл «пушка-игрушка», ни разу не стреляла двухтонными ядрами, но та, что изобразил на рисунке царь, была еще хуже: короткий в четыре метра ствол, чудовищный калибр 850 мм, ядра, непонятно как закатываемые в зев этого чудовища… «Если по помосту закатить, как изобразил царь, то помост слишком крут будет, – рассуждал Чохов, – ядро больше любой бочки не усидит на нем, и даже два человека не удержат такое ядро на таком крутом помосте… Нет, помост отпадает. А порох? Ежели зарядить порохом да запалить, то просто разнесет все в клочья, и все дела…» Чохов что-то пробурчал, мол, покумекать надо, да и вышел вон. Показывал чертеж воеводам, те смеялись, иные плакать готовы были, советовали Чохову соглашаться да бежать куца подальше.

Царю пытались вежливо намекнуть, что кроме как для украшения царского двора такая вторая царь-пушка ни для чего не годится, но Алексей Михайлович настаивал. Документы и чертеж, правда, более аккуратно перерисованный, отправили с почтой в Тулу. После чего царя осмотрел немецкий доктор и прописал пускание крови для понижения кровяного давления на мозг государя. Царю сделали пускание, от чего он пришел в еще большее уныние и приказал всем подчиненным также пройти через такое лечение. Все, естественно, подчинились, кроме князя Родиона Стрешнева. Этот уже немолодой господин, всегда отличавшийся прямодушным и категоричным характером, наотрез отказался от «глупой затеи».

– Стар я для таких штучек, – недовольно заметил князь.

– Что?! – взревел Алексей Михайлович и при всех набросился на Стрешнева, колотя его руками и ногами по чем попало, приговаривая:

– Чем твоя литовская кровь лучше моей, холоп! Думаешь, если твой род из Литвы, так ты и лучше тут всех?! Получай! – и он наносил старцу все новые и новые удары. Потом резко прекратил избиение, сел за стол, уронив лицо в ладони, беззвучно порыдал и долго выпрашивал прощения у Стрешнева, одаряя его деньгами и жемчугами… Кровопускание не помогло.

Зато 20-го августа самочувствие царя резко изменилось к лучшему: ему донесли о долгожданном взятии Гомеля и о «разгроме» у города Борисова гетмана Радзивилла – пришло-таки письмо от Трубецкого. Раздраженный тем, что не удалось схватить самого Радзивилла и окончательно разбить его армию, Трубецкой успокаивал царя тем, что «гетмана Ради-вила побили, за 15 верст до литовского города Борисова, на речке на Шкловке, а в языках взяли 12 полковников, и знамя, и бунчук Радивилов взяли, и знамена и литавры поимали, и всяких литовских людей в языках взяли 270 человек, а сам Радивил утек с небольшими людьми, ранен».

– Вот уж хитрый лис этот Трубецкой! – качал головой царь, читая смехотворный отчет о потерях князя: 9 человек убитыми и 97 ранеными.

Рядом на столе у царя лежало еще одно письмо, от тайного соглядатая при Трубецком, в котором сообщалось, что князь потерял тысячу человек, как и Радзивилл, и более трех тысяч ранеными. Еще семь тысяч Трубецкой потерял на берегу Днепра 2-го августа, приближаясь к Орше. Ночная атака литвин застала воеводу врасплох, и его ратники в панике бежали на противоположный берег реки. Многие при этом утонули. Но хитрющий Трубецкой потери этого боя в список не внес, так же как наемную пехоту, казаков, французскую кавалерию – указал только потери московских стрельцов в бою на Ослинке. Царь простил этот маленький грешок своему воеводе (чем и сам был грешен), ибо результатом был доволен: Трубецкой прислал в лагерь трофейные бело-красно-белые знамена, булаву гетмана, личный штандарт Радзивилла с гербом «Трубы» – три трубы, соединенные мундштуками, наиболее важных пленников из полковников и одно прелюбопытнейшее письмо, точнее, копию письма Обуховича гетману, посланного еще в апреле, где воевода Смоленска описывал слабые стороны города.

Обрадованный государь велел открыть праздничную стрельбу из пушек по городу, а после сего «салюта» послал к Обуховичу парламентеров Ивана и Семена Милославских с дьяконом Максимом Лихачевым. Парламентеров пропустили в город, но в дом Обухович решил их не вести. Поговорили прямо на улице, сразу за воротами, сидя на пустых бочках из-под пороха под ярким августовским солнцем, последними лучами лета согревающим многострадальный город.

Лихачев повторил предложение и условия сдачи города московскому царю. Обухович с Корфом и Боноллиусом спокойно слушали.

– Вы обречены, – ехидно улыбался дьякон, – ваше дело безнадежно, судари. Сдавайтесь. Вы ждете, что ваш Великий гетман пришлет подмогу? Так вот, знайте, что в нескольких верстах от Борисова ваш гетман разбит, ранен и бежал с маленькой кучкой людей. Помощи не будет, – и дьякон достал из-под полы булаву Великого гетмана, – даже свой жезл потерял Радивилл.

– Ну, – Обухович выглядел невозмутимым, – булаву можно и подделать. Это не аргумент.

– А вот еще один аргумент, – изображая улыбку над козлиной бородкой, дьяк протянул Обуховичу бумажный лист. Воевода небрежно взял листок желтыми огрубевшими пальцами, прочел лишь первые несколько слов, начертанных красивым почерком по-русски. На его посеревшем от пороха лице трудно было что-то прочесть, но сердце опытного воина екнуло. Письмо он, конечно же, узнал. Это была расшифровка его закодированного апрельского донесения о состоянии Смоленска. Если секретное письмо попало в руки московитян, значит, гетман в самом деле ретировался достаточно спешно, бросив личные вещи и не успев уничтожить такую секретную переписку. Но ведь это письмо Радзивилл должен был получить еще в апреле! Он должен был его сжечь сразу. Так, может, кто-то просто выкрал тогда же, весной, это письмо?

– И это, – Обухович потряс листом в воздухе, – мало что для нас значит, – воевода улыбнулся дьякону, – мало ли писем валяется в мусорных корзинах! А ваши предложения мы принимаем, так сказать, для обсуждения, отвечая предварительным отказом сдать город.

Милославские, ухмылявшиеся до сих пор в свои рыжеватые бороды, недоуменно переглянулись. Они не поняли, что сказал Смоленский воевода – сдаются литвины или отказываются? В этот момент Корф вынул табакерку нюхательного табака и поделился с Боноллиусом:

– Отведайте, пане. Исключительный голландский табак!

Лица Милославских завистливо вытянулись. Они с открытыми ртами смотрели, как Корф и Боноллиус втягивают ноздрями табак, чихают и со смаком делятся впечатлениями:

– Добрый табак!

– Отменный табак!

– А я и говорил!

– Але ж я маю лепей, пан Корф! Из самого Тринидада! В восемнадцать лет плавал на корабле адмирала Еванова-Лапусина в Вест-Индию и привез. Отменнейший табак, пан Корф.

– Вы с самим Лапусиным плавали? С этим чудаком?

– Так! Согласитесь, если бы не было Лапусина, то жизнь в Речи Посполитой была бы скучней намного.

– Согласен, пан инженер…

– Ну, потом, потом…

И Боноллиус, и Корф прекрасно знали, что за употребление табака – и нюхательного, и жевательного, и курительного – царь наказывает штрафом и ударами плетьми прилюдно на площади. Лицо дьякона позеленело.

– Вам должно быть известно, что мы взяли Гомель, – угрюмо, почти угрожающе процедил он, – и Оршу взяли, вот-вот захватим Шклов. Лишь добровольная сдача гарантирует всем вам жизнь. Нами захвачены земли до Березины. Православная шляхта сдавшихся городов отправлена воеводами под Смоленск к царю за жалованьем, а которая же не хочет сдаваться, отпущена. То же и с вами будет. Так что…

Дьякон не договорил. Все резко подняли головы… Высоко в небе, над парламентерами, с жалобным курлыканьем летел в южном направлении журавлиный клин. Рабочий деловитый шум на стене Смоленска враз прекратился. Все стояли и, задрав головы, смотрели на летящих птиц, слушая их такой печальный и почти мистический крик, словно души мертвых солдат, погибших у стен и на стенах Смоленска прощаются со своими товарищами. Смотрели вверх смоляне, смотрели московитяне, смотрели английские солдаты, впервые в жизни видевшие этих удивительных птиц. Смотрели татары, мордвины, вепсы, меря, москов, мещера и эрзя. У всех щемило сердце, всем было грустно, и каждый думал об одном и том же: о доме, о семье, о погибших, о том, когда же закончится эта проклятая война. Так думали русские из Твери и Ярославля, вепсы из Белоозера и эрзяне из Рязани. Так думали все, с грустью глядя, как плывет по осеннему небу, затянутому серыми облаками, печальный клин журавлей, оглашая тоскливым кличем пространство…

– В Персию, небось, летят, – задумчиво произнес Бонол-лиус, – там тепло и нет войны.

– Рановато как-то, – задрал вверх голову Корф, – еще же не первое сентября!

– Не немецкие, значит; журавли! – усмехнулся Боноллиус. – Не по часам перелетают.

– А в Германии их почти нет, – буркнул Корф, не отрывая взгляда от неба, – это, возможно, шведские журавли. Вот в Швеции они есть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю