
Текст книги "Том 2. Роковые яйца. 1924-1925"
Автор книги: Михаил Булгаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Коллекция гнилых фактов
(Письма рабкоров)
ФАКТ 1. ИСТОРИЯ О ТОМ, КАК ФЕЛЬДШЕР ЖЕРТВОВАЛ СУКНО В МОПР
Этот гнилой факт, насквозь пронизанный алкоголизмом, получился в нашем N-м клубе Западных железных дорог, когда был организован вечер МОПРа.
Шел вечер крайне торжественно, с бойкой продажей сукна с аукциона в пользу МОПРа.
Тогда неожиданно грянул вопль, похожий на поросенка.
Все рабочие головы обернулись, как одна.
И что же они увидали?
Нашего фельдшера приемного покоя.
Он качался, как маятник, совершенно красный.
Все задались вопросом: откуда появился фельдшер?
И, во-вторых, – не пьян ли он?
И оказалось, что он действительно пьян, но что удивительнее всего, мгновенно оказались пьяными и завклубом, и председатель правления, и члены наших комиссий.
Один из пораженных членов клуба выступил и заявил фельдшеру:
– Вы не похожи на себя!
А фельдшер ответил с дерзостью:
– Не твое дело.
Тут все поняли, что нарезался фельдшер в клубе, совместно с правлением, якобы пивом.
Но мы знаем, какое это пиво.
Несмотря на опьянение, фельдшер сквозь всю толпу проник к эстраде и в одно мгновенье ока выиграл сукно с аукциона, причем всем заявил:
– Видали, какой я пьяный! Назло вам жертвую сукно в МОПР!
Лишь только аукционист объявил об его пожертвовании, как фельдшер, увидев, что сукно его забирают, раскаялся в своем поступке и с плачем объявил:
– Это я сделал без сознания, в состоянии опьянения. Факт считаю недействительным и требую возвращения сукна.
При общих криках ему с презрением вернули сукно, и он покинул клуб.
После этого председатель правления, упав, разбил себе лицо в кровь, а заведующего клубом вывела из клуба его невеста.
Вот какие вечера…
Позорно писать!
Ревизия
(из рабкоровских сцен с натуры)
Дверь станционного помещения скрылась и впустила ревизора, а за ревизором ввалилось бледное станционное население.
Ревизор, впрочем, произвел не страшное, а скорее приятное впечатление. Он был гладенько выбрит, почему-то пахнул резедой, руки его были сложены на животике, и животик этот колыхался, а левая ножка прихрамывала, как простреленная. Кроме того, он смеялся оригинальным образом – с треском и звоном, как будто внутри у него помещался музыкальный ящик.
– Только в управлении Западных таких и делают! – восторженно шепнул один конторщик другому.
Начал ревизию ревизор с того, что выпустил свою музыку:
– Хе-хе-хе, – а затем заиграл дальше: – А у вас здесь очень мило… Столики, окошечки, бумажки… Э-э-э… это что такое?
– Конторские книги, – отрапортовал начальник станции.
– Очень, очень красивые. Тяжелые какие. А-а… э… это что такое? Рядом с книгами? Черненькое… кругленькое?
– Чернильница, – отрапортовал начальник станции.
– Помилуйте, какая же чернильница! Что вы, мой дорогой!.. Которая с бантом?
– Это конторщица, – удивленно ответил начальник станции.
– Очень, очень мила.
Тут ревизор насадил на нос пенсне и через все помещение проследовал непосредственно к конторщице. Левая ножка его при этом запрыгала, как на пружине.
– Драсте, товарищ!
– Здравствуйте, – ответила конторщица, почему-то густо краснея.
– Трудитесь все? Очень, очень хорошо. Пишете?
– Пишу, – ответила конторщица замогильным голосом.
– Что же вы пишете, милая? – спросил ревизор и изогнулся у стола.
– Все, что ни прикажут, – ответила конторщица почтительно.
– Э-э-э… Да вы послушная, как я вижу. Это хорошо! А это что такое?
– Кавычки, – ответила конторщица.
– Какая прелесть! Никогда не видал таких красивых кавычек. Только такой ручной и можно вывести такие прелестные кавычки. Чья это ручка, позвольте узнать?
– Казенная, – ответила конторщица, а потом добавила, еще гуще краснея: – А это моя собственная. Не трогайте.
– Очень, очень милая ручка. Такой бы ручке да маникюрчик, а она кавычки тут всякие пишет! И глазки. Ваше как имя, товарищ конторщица?
– Анна, – ответила конторщица.
– Анютины глазки, стало быть! Хе-хе… Ги-ги!
– Ги-ги?! – очень удивленно отозвались станционные.
– Ну, хорошо, не буду вам мешать. Я вижу, что у вас все в порядке. Тетради… Книги… Очень, очень мило. Ну-с, итак, всего лучшего. Оревуар!
– Честь имеем кланяться, – отозвались станционные и, почтительно расступившись, пропустили ревизора. Он торжественно прошел в дверь и отбыл.
Когда дверь за ним закрылась, начальник станции развел руками и заявил:
– Сорок пять лет живу на свете и ничего подобного никогда не видел. Вот это ревизор так ревизор!
– Легкая личность, – согласились все и разошлись по своим домам.
«Гудок», 24 января 1925 г.
Богема
I. Как существовать при помощи литературы. Верхом на пьесе в Тифлис
Как перед истинным Богом скажу, если кто меня спросит, чего я заслуживаю: заслуживаю я каторжных работ.
Впрочем, это не за Тифлис, в Тифлисе я ничего плохого не сделал. Это за Владикавказ.
Доживал я во Владикавказе последние дни, и грозный призрак голода (штамп! штамп!., «грозный призрак»… Впрочем, плевать! Эти записки никогда не увидят света!), так я говорю – грозный призрак голода постучался в мою скромную квартиру, полученную мною по ордеру. А вслед за призраком постучался присяжный поверенный Гензулаев – светлая личность с усами, подстриженными щеточкой, и вдохновенным лицом.
Между нами произошел разговор. Привожу его здесь стенографически:
– Что ж это вы так приуныли? (Это Гензулаев.)
– Придется помирать с голоду в этом вашем паршивом Владикавказе…
– Не спорю. Владикавказ – паршивый город. Вряд ли даже есть на свете город паршивее. Но как же так помирать?
– Больше делать нечего. Я исчерпал все возможности. В подотделе искусств денег нет и жалованья платить не будут. Вступительные слова перед пьесами кончились. Фельетон в местной владикавказской газете я напечатал и получил за него 1200 рублей и обещание, что меня посадят в особый отдел, если я напечатаю еще что-нибудь похожее на этот первый фельетон.
– За что? (Гензулаев испугался. Оно и понятно. Хотят посадить – значит, я подозрительный.)
– За насмешки.
– Ну-у, вздор. Просто они здесь ни черта не понимают в фельетонах. Знаете что…
И вот что сделал Гензулаев. Он меня подстрекнул написать вместе с ним революционную пьесу из туземного быта. Оговариваю здесь Гензулаева. Он меня научил, а я по молодости и неопытности согласился. Какое отношение имеет Гензулаев к сочинению пьес? Никакого, понятное дело. Сам он мне тут же признался, что искренно ненавидит литературу, вызвав во мне взрыв симпатии к нему. Я тоже ненавижу литературу, и уж, поверьте, гораздо сильнее Гензулаева. Но Гензулаев назубок знает туземный быт, если, конечно, бытом можно назвать шашлычные завтраки на фоне самых постылых гор, какие есть в мире, кинжалы неважной стали, поджарых лошадей, духаны и отвратительную, выворачивающую душу музыку.
Так-так, стало быть, я буду сочинять, а Гензулаев подсыпать этот быт.
– Идиоты будут те, которые эту пьесу купят.
– Идиоты мы будем, если мы эту пьесу не продадим.
Мы ее написали в семь с половиной дней, потратив, таким образом, на полтора дня больше, чем на сотворение мира. Несмотря на это, она вышла еще хуже, чем мир.
Одно могу сказать: если когда-нибудь будет конкурс на самую бессмысленную, бездарную и наглую пьесу, наша получит первую премию (хотя, впрочем… впрочем… вспоминаю сейчас некоторые пьесы 1921–1924 годов и начинаю сомневаться…), ну, не первую – вторую или третью.
Словом: после написания этой пьесы на мне несмываемое клеймо, и единственное, на что я надеюсь, – это что пьеса истлела уже в недрах туземного подотдела искусств. Расписка, черт с ней, пусть останется. Она была на 200 000 рублей. Сто – мне. Сто – Гензулаеву. Пьеса прошла три раза (рекорд), и вызывали авторов. Гензулаев выходил и кланялся, приложив руку к ключице. И я выходил и делал гримасы, чтобы моего лица не узнали на фотографической карточке (сцену снимали при магнии). Благодаря этим гримасам в городе расплылся слух, что я гениальный, но и сумасшедший в то же время человек. Было обидно, в особенности потому, что гримасы были вовсе не нужны: снимал нас реквизированный и прикрепленный к театру фотограф, и поэтому на карточке не вышло ничего, кроме ружья, надписи: «Да здравст…» и полос тумана.
Семь тысяч я съел в два дня, а на остальные 93 решил уехать из Владикавказа.
Почему же? Почему именно в Тифлис? Убейте, теперь не понимаю. Хотя припоминаю: говорили, что:
1) В Тифлисе открыты все магазины.
2) – « – есть вино.
3) – « – очень жарко и дешевы фрукты.
4) – « – много газет и т. д… и т. д.
Я решил ехать. И прежде всего уложился. Взял свое имущество – одеяло, немного белья и керосинку.
В 1921 году было несколько иначе, чем в 1924-м. Именно нельзя было так ездить: снялся и поехал черт знает куда! Очевидно, те, что ведали разъездами граждан, рассуждали приблизительно таким образом:
– Ежели каждый начнет ездить, то что же это получится?
Нужно было поэтому получить разрешение. Я немедленно подал куда следует заявление и в графе, в которой спрашивается:
– А зачем едешь?
Написал с гордостью:
– В Тифлис для постановки моей революционной пьесы.
Во всем Владикавказе был только один человек, не знавший меня в лицо, и это именно тот бравый юноша с пистолетом на бедре, каковой юноша стоял как пришитый у стола, где выдавались ордера на проезд в Тифлис.
Когда очередь дошла до моего ордера и я протянул к нему руку, юноша остановил ее на полпути и сказал голосом звонким и непреклонным:
– Зачем едете?
– Для постановки моей революционной пьесы.
Тогда юноша запечатал ордер в конверт, а с ним и меня вручил некоему человеку с винтовкой, молвив:
– В особый отдел.
– А зачем? – спросил я.
На что юноша не ответил.
Очень яркое солнце (это единственное, что есть хорошего во Владикавказе) освещало меня, пока я шел по мостовой, имея по левую руку от себя человека с винтовкой. Он решил развлечь меня разговором и сказал:
– Сейчас через базар будем проходить, так ты не вздумай побежать. Грех выйдет.
– Если бы вы даже упрашивали меня сделать это, я не сделаю, – ответил я совершенно искренно.
И угостил его папиросой.
Дружески покуривая, мы пришли в особый отдел. Я бегло, проходя через двор, припомнил все свои преступления. Оказалось – три.
1) В 1907 г., получив 1 р. 50 коп. на покупку физики Краевича, истратил их на Кинематограф.
2) В 1913 г. женился, вопреки воле матери.
3) В 1921 г. написал этот знаменитый фельетон.
Пьеса? Но, позвольте, может, пьеса вовсе не криминал? А наоборот.
Для сведения лиц, не бывавших в особом отделе: большая комната с ковром на полу, огромнейший, невероятных размеров письменный стол, восемь различных конструкций телефонных аппаратов, к ним шнурки зеленого, оранжевого и серого цвета и за столом маленький человек в военной-форме, с очень симпатичным лицом.
Густые кроны каштанов в открытых окнах. Сидящий за столом, увидав меня, хотел превратить свое лицо из симпатичного в неприветливое и несимпатичное, причем это удалось ему только наполовину.
Он вынул из ящика стола фотографическую карточку и стал всматриваться по очереди то в меня, то в нее.
– Э, нет. Это не я, – поспешно заявил я.
– Усы сбрить можно, – задумчиво отозвался симпатичный.
– Да, но вы всмотритесь, – заговорил я, – этот черный, как вакса, и ему лет сорок пять. А я блондин, и мне двадцать восемь.
– Краска? – неуверенно сказал маленький.
– А лысина? И кроме того, всмотритесь в нос. Умоляю вас обратить внимание на нос.
Маленький всмотрелся в мой нос. Отчаяние овладело им.
– Верно. Не похож.
Произошла пауза, и солнечный зайчик родился в чернильнице.
– Вы бухгалтер?
– Боже меня сохрани.
Пауза. И кроны каштанов. Лепной потолок. Амуры.
– А зачем вы в Тифлис едете? Отвечай быстро, не задумываясь, – скороговоркой проговорил маленький.
– Для постановки моей революционной пьесы, – скороговоркой ответил я.
Маленький открыл рот и отшатнулся и весь вспыхнул в луче.
– Пьесы сочиняете?
– Да. Приходится.
– Ишь ты. Хорошую пьесу написали?
В тоне его было что-то, что могло тронуть любое сердце, но только не мое. Повторяю, я заслуживаю каторги. Пряча глаза, я сказал:
– Да, хорошую.
Да. Да. Да. Это четвертое преступление, и самое тяжкое из всех. Если б я хотел остаться чистым перед особым отделом, я должен был бы ответить так:
– Нет. Она не хорошая пьеса. Она – дрянь. Просто мне очень хочется в Тифлис.
Я смотрел на носки своих разорванных сапог и молчал. Очнулся я, когда маленький вручил мне папиросу и мой ордер на выезд.
Маленький сказал тому с винтовкой:
– Проводи литератора наружу.
Особый отдел! Забудь об этом! Ты видишь, я признался. Я снял бремя трех лет. То, что я учинил в особом отделе, для меня хуже, чем саботаж, контрреволюция и преступление по должности.
Но забудь!!!
II. Вечные странники
В 1924 году, говорят, из Владикавказа в Тифлис можно было проехать просто: нанять автомобиль во Владикавказе и по Военно-Грузинской дороге, где необычайно красиво. И всего двести десять верст. Но в 1921 году самое слово «нанять» звучало во Владикавказе как слово иностранное.
Нужно было ехать так: идти с одеялом и керосинкой на вокзал и там ходить по путям, всматриваясь в бесконечные составы теплушек. Вытирая пот, на седьмом пути увидал у открытой теплушки человека в ночных туфлях и в бороде веером. Он полоскал чайник и повторял мерзкое слово «Баку».
– Возьмите меня с собой, – попросил я.
– Не возьму, – ответил бородатый.
– Пожалуйста, для постановки революционной пьесы, – сказал я.
– Не возьму.
Бородач по доске с чайником влез в теплушку. Я сел на одеяло у горячей рельсы и закурил. Очень густой зной вливался в просветы между вагонами, и я напился из крана на пути. Потом опять сел и чувствовал, как пышет в лихорадке теплушка. Борода выглянула.
– А какая пьеса? – спросила она.
– Вот.
Я развязал одеяло и вынул пьесу.
– Сами написали? – недоверчиво спросил владелец теплушки.
– Еще Гензулаев.
– Не знаю такого.
– Мне необходимо уехать.
– Ежели не придут двое, тогда, может быть, возьму. Только на нары не претендовать. Вы не думайте, что если вы пьесу написали, то можете выкомаривать. Ехать-то долго, а мы сами из политпросвета.
– Я не буду выкомаривать, – сказал я, чувствуя дуновение надежды в расплавленном зное, – на полу могу.
Бородатый сказал, сидя на нарах:
– У вас провизии нету?
– Денег немного есть.
Бородатый подумал.
– Вот что… Я вас на наш паек зачислю по дороге. Только вы будете участвовать в нашей дорожной газете. Вы что можете в газете писать?
– Все, что угодно, – уверил я, овладевая пайком и жуя верхнюю корку.
– Даже фельетон? – спросил он, и по лицу его было видно, что он считает меня вруном.
– Фельетон – моя специальность.
Три лица появились в тени нар и одни босые ноги. Все смотрели на меня.
– Федор! Здесь на нарах одно место есть. Степанов не придет, сукин сын, – басом сказали ноги, – я пущу товарища фельетониста.
– Ну, пусти, – растерянно сказал Федор с бородой. – А какой фельетон вы напишете?
– Вечные странники.
– Как будет начинаться? – спросили нары. – Да вы полезайте к нам чай пить.
– Очень хорошо – вечные странники, – отозвался Федор, снимая сапоги, – вы бы сразу сказали про фельетон, чем на рельсе сидеть два часа. Поступайте к нам.
Огромный чудный вечер сменяет во Владикавказе жгучий день. Края для вечера – сизые горы. На них вечерний дым. Дно чаши – равнина. И по дну, потряхивая, пошли колеса. Вечные странники. Навеки прощай, Гензулаев. Прощай, Владикавказ!
Приключения стенгазеты
(ее собственный дневник)
Я – стенгазета. Издаюсь на ст. Павлоград Южных жел. дор. Зовут меня «Клевак». Имя, может быть, и не особо красивое, но рабочее. Так меня окрестил мой папаша – профкружок в честь инструмента, которым вытягивают гнилые шпалы из-под пути.
В начале моей жизни (в декабре 1923 года) меня писали на больших листах в пяти экземплярах, причем я висела на всех стенах.
Через некоторое время меня стали писать на трех листах, а потом на одном. Причем мой заголовок нарисовали на доске, а статьи на листах бумаги приклеивали на нее. Из двухнедельной меня сделали постоянной и на старые новости наклеивали новые новости. Жаль только, что вися под постоянным заголовком, я никуда из месткома не выходила.
В одно прекрасное время вместо новостей на мне почему-то появились объявления, и притом в таком количестве, что я совершенно ослепла. Невероятно воняло клеем, и как сквозь сон я слышала, что мой профкружок распался к чертям
Однажды летом 1924 года я слышала разговор, что будто бы меня берется издавать ячейка комсомола.
И точно: однажды утром с меня содрали все бельмы, и я вижу, что передо мной стоит секретарь месткома и внимательно смотрит на меня. Проходили всякие люди и спрашивали:
– Чего ты смотришь?
Он ответил:
– Я хочу раскрасить ее попривлекательнее и поидейнее, но рисовать совершенно не умею.
Тем не менее, не умея рисовать, он нарисовал эскиз идейного содержания, потратил на это дело восемь дней.
Затем он призвал нашего уважаемого маляра-артиста – комика-режиссера – бывшего ремонтного рабочего, а ныне истопника и совершенно безыдейного художника Петрушку и вручил ему деньги и свой эскиз.
Петрушка данный ему эскиз потерял и нарисовал меня по своему собственному эскизу: желтыми буквами по зеленому фону, устроив таким образом надо мной пивную вывеску.
Когда я высохла, меня торжественно внесли в местком, и не смотря на то, что я была единогласно признана двухнедельной, в течение пяти месяцев выпустили всего лишь три номера.
Самым лучшим периодом моей жизни был третий номер, который был очень хорошо раскрашен и вывешен не в месткоме, а в культуголке, где рабочие любовались мной.
Затем про меня почему-то забыли, а так как на мне была карикатура, изображающая рабочих, бегущих в ватерклозет, то какой-то шутник изобразил на мне кучки брызжущего человеческого кала, испакостив таким образом всю мою физиономию.
Можете судить сами.
Однажды вечером подошел ко мне секретарь месткома, увидал на мне безобразие и содрал меня, сказав стоящим рядом комсомольцам:
– Надо, ребята, следить за газетой и не подрывать ее авторитета дурацкими рисунками.
Слова его были очень умные. Но так как он, содрав меня, ничего на доску не навесил, то очень скоро меня поперли со стены и поставили в темный коридор.
Где я стою и до сих пор.
Стою и думаю – до каких же пор я буду стоять? Разные люди ходят вокруг меня и говорят, что вся моя редколлегия яростно занимается физкультурой. Кроме этого, в местном кинематографе появились две изумительные по глупости картины: одна – «Месть маркитантки», а другая – «Муж, жена и вопрос». Эти картины проглотили не только все внимание редакторов, но и все их главные средства.
Однако где эти 93 коп. – неизвестно. Боюсь, не слопала бы их маркитантка?
Таким образом, я стою в пыли и паутине. Зарастаю грязью и думаю, что в один прекрасный день вместе с моим пивным заголовком расколют на дрова.
С почтением
стенгазета «Клевок»
Дневник записали совместно рабкор Клевак и фельетонист Булгаков.
«Гудок», 5 февраля 1925 г.
Удачные и неудачные роды
558-го рабкора рассказ
Чуден Днепр при тихой погоде, но гораздо чуднее Московская участковая страхкасса М.-Б. Балт. ж. д.
Приходит рабочая 2-го околотка пути, чтобы получить пособие после родов за 8 недель. Бюллетень у нее честь честью – подписан врачебно-контрольной комиссией.
Взяли бюллетень и сказали:
– Придите через полторы недели. Она послушно пришла через полторы недели и получила по 87 коп. за 40 дней.
– А скажите, дядя, – спросила рабочая, – сколько дней в 8 неделях?
– Разно бывает, и больше и меньше, – ответили ей. И точно: тут же открывается дверь и входит вторая рабочая того же самого околотка и того же разряда по тарифной сетке, которая родила, но на четыре дня удачнее: у нее в 8 неделях вышло 44.
Тогда первая подняла бунт:
– Объясните – почему?!
На что ей ответили страхкассиры:
– Мы с вами, дорогая родильница, времени терять не можем. Возвратитесь к воспитанию вашего дитяти.
– А я жаловаться буду!
– Пожа… пожа…
– А куды?
– Туды.
И показали в окно.
Указательным пальцем. Она постояла. Плюнула. И ушла.
Михаил Б.
«Гудок», 8 февраля 1925 г.
Залог любви
Роман
I. Лунные тени
Угасли звуки на станции. Даже неугомонный маневровый паровоз перестал выть и заснул на пути. Луна, радостно улыбаясь, показалась над лесом и все залила волшебным зеленоватым светом. А тут еще запахли акации, ударили в голову, и засвистал безработный соловей… И тому подобное.
Две тени жались в узорной тени кустов, и в лунном отблеске изредка светились проводницкие пуговицы.
– Ведь врешь ты все, подлец, – шепнул женский голос, – поиграешь и бросишь.
– Маруся, и тебе не совестно? – дрожа от обиды, шептал сиплый голос. – Я, по-твоему, способен на такую пакость? Да я скорей, Маня, пулю пущу себе в лоб, чем женщину обману!
– Пустишь ты пулю, держи карман, – бормотал женский голос, волнуясь. – От тебя жди! Сорвешь цвет удовольствия, а потом сел в скорый поезд, только тебя и видели. Откатись ты лучше от меня!
«Целуются, черти, – тоскливо думал холостой начальник станции, сидя на балконе, – луна, положим, такая, что с семафором поцелуешься».
– Знаем, – шептала тень, отталкивая другую тень, – видали мы таких. Поешь, поешь, а потом я рыдать с дитем буду, кулаками ему слезы утирать.
– Я тебя не допущу рыдать, Манюша. Сам ему, дитю, если такое появится, кулаками слезы вытру. Он у нас и не пикнет. Дай в шейку поцелую. Четыре червонца буду младенцу выдавать или три.
– Фу ты, наваждение, – крякнул начальник станции и убрался с балкона.
– Одним словом, уходи.
– Дай-ка губки.
– На… И откатывайся. Прилип, как демон.
«Неподатливая баба, – думала тень, поблескивая пуговицами. – Ну, я тебя разгрызу! Ах ты, черт. Мысль у меня мелькнула… Эх, и золотая ж голова у меня…»
– Знаешь, Маруся, что я тебе скажу. Уж если ты словам моим не веришь, так я тебе залог оставлю.
– Уйди ты с залогом, не мучай!
– Нет, Маруся, ты погоди. Ты знаешь, что я тебе оставлю, – тень зашептала, зашептала, стала расстегивать пуговицы. – Уж это такой залог… без этого, брат ты мой, я и существовать не могу. Все равно к тебе вернусь.
– Покажи…
Долго еще шептались тени, что-то прятали.
Потом настала тишина.
Луна вдруг выглянула из-за сосен и стыдливо завернулась в облака, как турчанка в чадру.
И темно.
II. В сундуке залог
Лил дождь. Маруся сидела у окошка и думала: «Куда же он, подлец, запропастился? Ох, чуяло мое сердце. Ну да ладно, попрыгаешь, попрыгаешь да придешь. Далеко без залога не ускачешь. Мое счастье в сундуке заперто… Но все-таки интересно, где он находится, соблазнитель моей жизни?»
III. Злодейский план
Соблазнитель в это время находился в отделении милиции.
– Вам что, гражданин? – спросило его милицейское начальство.
Соблазнитель кашлянул и заговорил:
– Гм… Так что произошло со мной несчастье.
– Какое?
– Неописуемая вещь. Трудкнижку посеял.
– Вещь описуемая. Бывает с неаккуратными людьми. При каких обстоятельствах произошло?
– Обстоятельства обыкновенные. Вот, извольте видеть, дыра в кармане. Вышел я погулять… Луна светит… Я ей и говорю…
– Кому ей?
– Тьфу!.. Это я обмолвился. Виноват. Ничего не говорю, а просто смотрю, батюшки – дыра, а трудкнижки нет!
– Публикацию поместите в газете, а затем, вырезав ее, явитесь в отделение. Выдадим новую.
– Слушаюсь.
IV. Роковое письмо
Через некоторое время в «Гудке» появилось:
«Утеряна трудкнижка за № таким-то, на имя такого-то. Выдана таким-то отд. милиции 8 мая 23 г.»
А через некоторое время в «Гудок» пришло письмо, поразившее редакцию как громом:
«Многоуважаемый товарищ редактор! Это всё ложь! Книжка не утеряна и такой-то врёт. Он отдал её мне в залог любви. А теперь опубликовывает в газете!»
V. Эпилог
Такой-то рвал на себе волосы и кричал.
– Что ж мне теперь делать, после такого сраму?!
Стоял перед ним приятель и говорил ему:
– Не знаю, что уж тебе и посоветовать. Сделал ты подлость по отношению к женщине. Сам теперь и казнись!