Текст книги "Том 1. Записки покойника"
Автор книги: Михаил Булгаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 41 страниц)
Путевые заметки
Воспоминание… *
У многих, очень многих есть воспоминания, связанные с Владимиром Ильичем, и у меня есть одно. Оно чрезвычайно прочно, и расстаться с ним я не могу. Да и как расстанешься, если каждый вечер, лишь только серые гармонии труб нальются теплом и приятная волна потечет по комнате, мне вспоминается и желтый лист моего знаменитого заявления, и вытертая кацавейка Надежды Константиновны…
Как расстанешься, если каждый вечер, лишь только нальются нити лампы в 50 свечей, и в зеленой тени абажура я могу писать и читать, в тепле, не помышляя о том, что на дворе ветерок при 18 градусах мороза.
Мыслимо ли расстаться, если, лишь только я подниму голову, встречаю над собой потолок. Правда, это отвратительный потолок – низкий, закопченный и треснувший, но все же он потолок, а не синее небо в звездах над Пречистенским бульваром, где, по точным сведениям науки, даже не 18 градусов, а 271, – и все они ниже нуля. А для того, чтобы прекратить мою литературно-рабочую жизнь, достаточно гораздо меньшего количества их. У меня же под черными фестонами паутины – 12 выше нуля, свет, и книги, и карточка жилтоварищества. А это значит, что я буду существовать столько же, сколько и весь дом. Не будет пожара – и я жив.
Но расскажу все по порядку.
Был конец 1921 года. И я приехал в Москву. Самый переезд не составил для меня особенных затруднений, потому что багаж мой был совершенно компактен. Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике * . Кроме того, на плечах у меня был бараний полушубок. Не стану описывать его. Не стану, чтобы не возбуждать в читателе чувство отвращения, которое и до сих пор терзает меня при воспоминании об этой лохматой дряни.
Достаточно сказать, что в первый же рейс по Тверской улице я шесть раз слышал за своими плечами восхищенный шепот:
– Вот это полушубочек * !
Два дня я походил по Москве и, представьте, нашел место. Оно не было особенно блестящим, но и не хуже других мест: так же давали крупу и так же жалованье платили в декабре за август. И я начал служить.
И вот тут в безобразнейшей наготе предо мной встал вопрос… о комнате * ]. Человеку нужна комната. Без комнаты человек не может жить. Мой полушубок заменял мне пальто, одеяло, скатерть и постель. Но он не мог заменить комнаты, так же как и чемоданчик. Чемоданчик был слишком мал. Кроме того, его нельзя было отапливать. И, кроме того, мне казалось неприличным, чтобы служащий человек жил в чемодане.
Я отправился в жилотдел и простоял в очереди 6 часов. В начале седьмого часа я в хвосте людей, подобных мне, вошел в кабинет, где мне сказали, что я могу получить комнату через два месяца.
В двух месяцах приблизительно 60 ночей, и меня очень интересовал вопрос, где я их проведу. Пять из этих ночей, впрочем, можно было отбросить: у меня было 5 знакомых семейств в Москве. Два раза я спал на кушетке в передней, два раза – на стульях и один раз – на газовой плите. А на шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар. Он очень красив, этот бульвар, в ноябре месяце, но ночевать на нем нельзя больше одной ночи в это время. Каждый, кто желает, может в этом убедиться. Ранним утром, лишь только небо над громадными куполами побледнело, я взял чемоданчик, покрывшийся серебряным инеем, и отправился на Брянский вокзал. Единственно, чего я хотел после ночевки на бульваре, – это покинуть Москву. Без всякого сожаления я оставлял рыжую крупу в мешке и ноябрьское жалованье, которое мне должны были выдавать в феврале. Купола, крыши, окна и московские люди были мне ненавистны, и я шел на Брянский вокзал.
Тут и случилось нечто, которое нельзя назвать иначе как чудом. У самого Брянского вокзала я встретил своего приятеля. Я полагал, что он умер.
Но он не только не умер, он жил в Москве, и у него была отдельная комната. О, мой лучший друг! Через час я был у него в комнате.
Он сказал:
– Ночуй. Но только тебя не пропишут.
Ночью я ночевал, а днем я ходил в домовое управление и просил, чтобы меня прописали на совместное жительство.
Председатель домового комитета управления, толстый, окрашенный в самоварную краску человек в барашковой шапке и с барашковым же воротником, сидел, растопырив локти, и медными глазами смотрел на дыры моего полушубка. Члены домового управления в барашковых шапках окружали своего предводителя.
– Пожалуйста, пропишите меня, – говорил я, – ведь хозяин комнаты ничего не имеет против того, чтобы я жил в его комнате. Я очень тихий. Никому не буду мешать. Пьянствовать и стучать не буду…
– Нет, – отвечал председатель, – не пропишу. Вам не полагается жить в этом доме.
– Но где же мне жить, – спрашивал я, – где? Нельзя мне жить на бульваре.
– Это меня не касается, – отвечал председатель.
– Вылетайте, как пробка * ! – кричали железными голосами сообщники председателя.
– Я не пробка… я не пробка, – бормотал я в отчаянии, – куда же я вылечу? Я – человек. Отчаяние съело меня.
Так продолжалось пять дней, а на шестой явился какой-то хромой человек с банкой от керосина в руках и заявил, что, если я не уйду завтра сам, меня уведет милиция.
Тогда я впал в остервенение.
Ночью я зажег толстую венчальную свечу с золотой спиралью. Электричество было сломано уже неделю, и мой друг освещался свечами, при свете которых его тетка вручила свое сердце и руку его дяде. Свеча плакала восковыми слезами. Я разложил большой чистый лист бумаги и начал писать на нем нечто, начинавшееся словами: Председателю Совнаркома Владимиру Ильичу Ленину. Все, все я написал на этом листе: и как я поступил на службу, и как ходил в жилотдел, и как видел звезды при 270 градусах над Храмом Христа, и как мне кричали:
– Вылетайте, как пробка.
Ночью, черной и угольной, в холоде (отопление тоже сломалось) я заснул на дырявом диване и увидал во сне Ленина. Он сидел в кресле за письменным столом в круге света от лампы и смотрел на меня. Я же сидел на стуле напротив него в своем полушубке и рассказывал про звезды на бульваре, про венчальную свечу и председателя.
– Я не пробка, нет, не пробка, Владимир Ильич.
Слезы обильно струились из моих глаз.
– Так… так… так… – отвечал Ленин.
Потом он звонил.
– Дать ему ордер на совместное жительство с его приятелем. Пусть сидит веки вечные в комнате и пишет там стихи про звезды и тому подобную чепуху. И позвать ко мне этого каналью в барашковой шапке. Я ему покажу совместное жительство.
Приводили председателя. Толстый председатель плакал и бормотал:
– Я больше не буду.
Все хохотали утром на службе, увидев лист, писанный ночью при восковых свечах.
– Вы не дойдете до него, голубчик, – сочувственно сказал мне заведующий.
– Ну так я дойду до Надежды Константиновны, – отвечал я в отчаянии, – мне теперь все равно. На Пречистенский бульвар я не пойду.
И я дошел до нее * .
В три часа дня я вошел в кабинет. На письменном столе стоял телефонный аппарат. Надежда Константиновна в вытертой какой-то меховой кацавейке вышла из-за стола и посмотрела на мой полушубок.
– Вы что хотите? – спросила она, разглядев в моих руках знаменитый лист.
– Я ничего не хочу на свете, кроме одного – совместного жительства. Меня хотят выгнать. У меня нет никаких надежд ни на кого, кроме Председателя Совета Народных Комиссаров. Убедительно вас прошу передать ему это заявление.
И я вручил ей мой лист.
Она прочитала его.
– Нет, – сказала она, – такую штуку подавать Председателю Совета Народных Комиссаров?
– Что же мне делать? – спросил я и уронил шапку.
Надежда Константиновна взяла мой лист и написала сбоку красными чернилами:
Прошу дать ордер на совместное жительство.
И подписала:
Ульянова.
Точка.
Самое главное то, что я забыл ее поблагодарить.
Забыл.
Криво надел шапку и вышел.
Забыл.
В четыре часа дня я вошел в прокуренное домовое управление. Все были в сборе.
– Как? – вскричали все. – Вы еще тут?
– Вылета…
– Как пробка? – зловеще спросил я. – Как пробка? Да?
Я вынул лист, выложил его на стол и указал пальцем на заветные слова.
Барашковые шапки склонились над листом, и мгновенно их разбил паралич. По часам, что тикали на стене, могу сказать, сколько времени он продолжался:
Три минуты.
Затем председатель ожил и завел на меня угасающие глаза:
– Улья?.. – спросил он суконным голосом.
Опять в молчании тикали часы.
– Иван Иваныч, – расслабленно молвил барашковый председатель, – выпиши им, друг, ордерок на совместное жительство.
Друг Иван Иваныч взял книгу и, скребя пером, стал выписывать ордерок в гробовом молчании.
* * *
Я живу. Все в той же комнате с закопченным потолком. У меня есть книги, и от лампы на столе лежит круг. 22 января он налился красным светом * , и тотчас вышло в свете передо мной лицо из сонного видения – лицо с бородкой клинышком и крутые бугры лба, а за ним – в тоске и отчаяньи седоватые волосы, вытертый мех на кацавейке и слово красными чернилами —
Ульянова.
Самое главное, забыл я тогда поблагодарить.
Вот оно неудобно как…
Благодарю вас, Надежда Константиновна.
Михаил Б.
Спиритический сеанс *
Не стоит вызывать его!
Не стоит вызывать его!
Речитатив Мефистофеля
I
Дура Ксюшка доложила:
– Там к тебе мужик пришел…
Madame Лузина вспыхнула:
– Во-первых, сколько раз я тебе говорила, чтобы ты мне «ты» не говорила! Какой такой мужик?
И выплыла в переднюю.
В передней вешал фуражку на олений рог Ксаверий Антонович Лисиневич и кисло улыбался. Он слышал Ксюшкин доклад.
Madame Лузина вспыхнула вторично.
– Ах, Боже! Извините, Ксаверий Антонович! Эта деревенская дура!.. Она всех так… Здравствуйте!
– О, помилуйте!.. – светски растопырил руки Лисиневич. – Добрый вечер, Зинаида Ивановна! – Он свел ноги в третью позицию, склонил голову и поднес руку madame Лузиной к губам.
Но только что он собрался бросить на madame долгий и липкий взгляд, как из двери выполз муж Павел Петрович. И взгляд угас.
– Да-а… – немедленно начал волынку Павел Петрович, – «мужик»… хе-хе! Ди-ка-ри! Форменные дикари. Я вот думаю: свобода там… Коммунизм. Помилуйте! Как можно мечтать о коммунизме, когда кругом такие Ксюшки! Мужик… Хе-хе! Вы уж извините, ради Бога! Муж…
«А, дурак!» – подумала madame Лузина и перебила:
– Да что ж мы в передней?.. Пожалуйте в столовую…
– Да, милости просим в столовую, – скрепил Павел Петрович, – прошу!
Вся компания, согнувшись, пролезла под черной трубой и вышла в столовую.
– Я и говорю, – продолжал Павел Петрович, обнимая за талию гостя, – коммунизм… Спору нет: Ленин человек гениальный, но… да, вот не угодно ли пайковую… хе-хе! Сегодня получил… Но коммунизм – это такая вещь, что она, так сказать, по своему существу… Ах, разорванная? Возьмите другую, вот с краю… По своей сути требует известного развития… Ах, подмоченная? Ну и папиросы! Вот, пожалуйста, эту… По своему содержанию… Погодите, разгорится… Ну и спички! Тоже пайковые… Известного сознания…
– Погоди, Поль! Ксаверий Антонович, чай до или после?
– Я думаю… э-э, до, – ответил Ксаверий Антонович.
– Ксюшка! Примус! Сейчас все придут! Все страшно заинтересованы! Страшно! Я пригласила и Софью Ильиничну…
– А столик?
– Достали! Достали! Но только… Он с гвоздями. Но ведь, я думаю, ничего?
– Гм… Конечно, это нехорошо… Но как-нибудь обойдемся…
Ксаверий Антонович окинул взглядом трехногий столик с инкрустацией, и пальцы у него сами собою шевельнулись.
Павел Петрович заговорил:
– Я, признаться, не верю. Не верю, как хотите. Хотя, правда, в природе…
– Ах, что ты говоришь! Это безумно интересно! Но предупреждаю: я буду бояться!
Madame Лузина оживленно блестела глазами, затем выбежала в переднюю, поправила наскоро прическу у зеркала и впорхнула в кухню. Оттуда донесся рев примуса и хлопанье Ксюшкиных пяток.
– Я думаю, – начал Павел Петрович, но не кончил.
В передней постучали. Первая явилась Леночка, затем квартирант. Не заставила себя ждать и Софья Ильинична, учительница 2-й ступени. А тотчас же за ней явился и Боборицкий с невестой Ниночкой.
Столовая наполнилась хохотом и табачным дымом.
– Давно, давно нужно было устроить!
– Я, признаться…
– Ксаверий Антонович! Вы будете медиум! Ведь да? Да?
– Господа, – кокетничал Ксаверий Антонович, – я ведь, в сущности, такой же непосвященный… Хотя…
– Э-э, нет! У вас столик на воздух поднимался!
– Я, признаться…
– Уверяю тебя, Маня собственными глазами видела зеленоватый свет!..
– Какой ужас! Я не хочу!
– При свете! При свете! Иначе я не согласна! – кричала крепко сколоченная, материальная Софья Ильинична. – Иначе я не поверю!
– Позвольте… Дадим честное слово…
– Нет! Нет! В темноте! Когда Юлий Цезор выстучал нам смерть…
– Ах, я не могу! О смерти не спрашивать! – кричала невеста Боборицкого, а Боборицкий томно шептал:
– В темноте! В темноте!
Ксюшка, с открытым от изумления ртом, внесла чайник. Madame Лузина загремела чашками.
– Скорее, господа, не будем терять времени!..
И сели за чай…
…Шалью, по указанию Ксаверия Антоновича, наглухо закрыли окно. В передней потушили свет, и Ксюшке приказали сидеть на кухне и не топать пятками. Сели, и стала темь…
II
Ксюшка заскучала и встревожилась сразу. Какая-то чертовщина… Всюду темень. Заперлись. Сперва тишина, потом тихое, мерное постукивание. Услыхав его, Ксюшка застыла. Страшно стало. Опять тишина. Потом неясный голос…
– Господи?..
Ксюшка шевельнулась на замасленном табурете и стала прислушиваться…
Тук… Тук… Тук… Будто голос гостьи (чистая тумба, прости, Господи!) забубнил:
– А, га, га, га…
Тук… Тук…
Ксюшка на табурете, как маятник, качалась от страха к любопытству… То черт с рогами мерещился за черным окном, то тянуло в переднюю…
Наконец не выдержала. Прикрыла дверь в освещенную кухню и шмыгнула в переднюю. Тыча руками, наткнулась на сундуки. Протиснулась дальше, пошарила, разглядела дверь и приникла к скважине… Но в скважине была адова тьма, из которой доносились голоса…
III
– Ду-ух, кто ты?
– А, бе, ве, ге, де, е, же, зе, и…
Тук!
– И! – вздохнули голоса.
– А, бе, ве, ге…
– Им!
Тук… Тук, тук…
– Им-пе-ра! О-о! Господа…
– Император На-по…
Тук… Тук…
– На-по-ле-он!!. Боже, как интересно!..
– Тише!.. Спросите! Спрашивайте!..
– Что?.. Да, спрашивайте!.. Ну, кто хочет?..
– Дух императора, – прерывисто и взволнованно спросила Леночка, – скажи, стоит ли мне переходить из Главхима в Желеском? Или нет?..
Тук… Тук… Тук…
– Ду-у… Ду-ра! – отчетливо ответил император Наполеон.
– Ги-и! – гигикнул дерзкий квартирант.
Смешок пробежал по цепи.
Софья Ильинична сердито шепнула:
– Разве можно спрашивать ерунду!
Уши Леночки горели во тьме.
– Не сердись, добрый дух! – взмолилась она. – Если не сердишься, стукни один раз!
Наполеон, повинуясь рукам Ксаверия Антоновича, ухитрившегося делать два дела – щекотать губами шею madame Лузиной и вертеть стол, взмахнул ножкой и впился ею в мозоль Павла Петровича.
– Сс-с!.. – болезненно прошипел Павел Петрович.
– Тише!.. Спрашивайте!
– У вас никого посторонних нет в квартире? – спросил осторожный Боборицкий.
– Нет! Нет! Говорите смело!
– Дух императора, скажи, сколько времени еще будут у власти большевики?
– А-а!.. Это интересно! Тише!.. Считайте!.. Та-ак, та-ак, – застучал Наполеон, припадая на одну ножку.
– Те… эр… и… три… ме-ся-ца!
– А-а!..
– Слава Богу! – вскричала невеста. – Я их так ненавижу!
– Тсс! Что вы?!
– Да никого нет!
– Кто их свергнет? Дух, скажи!..
Дыхание затаили… Та-ак, та-ак…
…Ксюшку распирало от любопытства…
Наконец она не вытерпела. Отшатнувшись от собственного отражения, мелькнувшего во мгле зеркала, она протиснулась между сундуками обратно в кухню. Захватила платок, шмыгнула обратно в переднюю, поколебалась немного перед ключом. Потом решилась, тихонько прикрыла дверь и, дав волю пяткам, понеслась к Маше нижней.
IV
Маша нижняя нашлась на парадной лестнице у лифта внизу месте с Дуськой из пятого этажа. В кармане у нижней Маши было на 100 тысяч семечек.
Ксюшка излилась.
– Заперлись они, девоньки… записывают про императора и про большевиков… Темно в квартире, страсть!.. Жилец, барин, барыня, хахаль ейный, учительша…
– Ну!! – изумлялась нижняя и Дуська, а мозаичный пол покрывался липкой шелухой…
Дверь в квартире № 3 хлопнула, и по лестнице двинулся вниз бравый в необыкновенных штанах. Дуська, и Ксюша, и нижняя Маша скосили глаза. Штаны до колен были как штаны, из хорошей диагонали, но от колен расширялись, расширялись и становились как колокола.
Квадратная бронзовая грудь распирала фуфайку, а на бедре тускло и мрачно глядело из кожаной штуки востроносое дуло.
Бравый, лихо закинув голову с золотыми буквами на лбу, легко перебирая ногами, отчего колокола мотались, спустился к лифту и, обжегши мимолетным взглядом всех троих, двинулся к выходу…
– Лампы потушили, чтобы я, значит, не видела… Хи-хи!.. и записывают… большевикам, говорят, крышка… Инпиратор… Хи! Хи!
С бравым что-то произошло. Лакированные ботинки вдруг стали прилипать к полу. Шаг его замедлился. Бравый вдруг остановился, пошарил в кармане, как будто что-то забыл, потом зевнул и вдруг, очевидно раздумав, вместо того, чтобы выйти в парадное, повернулся и сел на скамью, скрывшись из Ксюшкиного поля зрения за стеклянным выступом с надписью «швейцар».
Заинтересовал его, по-видимому, рыжий потрескавшийся купидон на стене. В купидона он впился и стал его изучать…
…Облегчив душу, Ксюшка затопотала обратно. Бравый уныло зевнул, глянул на браслет-часы, пожал плечами и, видимо соскучившись ждать кого-то из квартиры № 3, поднялся и, развинченно помахивая колоколами, пошел на расстоянии одного марша за Ксюшкой…
Когда Ксюшка скрылась, стараясь не хлопнуть дверью, в квартире, в темноте на площадке вспыхнула спичка у белого номерка – «24». Бравый уже не прилипал и не позевывал.
– Двадцать четыре, – сосредоточенно сказал он самому себе и, бодрый и оживленный, стрелой понесся вниз через все шесть этажей.
V
В дымной тьме Сократ, сменивший Наполеона, творил чудеса. Он плясал, как сумасшедший, предрекая большевикам близкую гибель. Потная Софья Ильинична, не переставая, читала азбуку. Руки онемели у всех, кроме Ксаверия Антоновича. Мутные, беловатые силуэты мелькали во мгле. Когда же нервы напряглись до предела, стол с сидящим в нем мудрым греком колыхнулся и поплыл вверх.
– Ах!.. Довольно!.. Я боюсь!.. Нет! Пусть! Милый! Дух! Выше!.. Никто не трогает ногами?.. Да нет же!.. Тсс!.. Дух! Если ты есть, возьми la на пианино!
Грек оборвался сверху и грянул всеми ножками в пол. Что-то с треском лопнуло в нем. Затем он забарахтался и, наступая на ноги взвизгивающим дамам, стал рваться к пианино… Спириты, сталкиваясь лбами, понеслись за ним…
Ксюшка вскочила как встрепанная с ситцевого одеяла в кухне. Ее писка: «Кто такой?» – очумевшие спириты не слыхали.
Какой-то новый, злобный и страшный, дух вселился в стол, выкинув покойного грека. Он страшно гремел ножками, как из пулемета, кидался из стороны в сторону и нес какую-то околесицу.
– Дра-ту-ма… бы… ы… ы.
– Миленький! Дух! – стонали спириты.
– Что ты хочешь?!
– Дверь! – наконец вырвалось у бешеного духа.
– А-а!.. Дверь! Слышите! В дверь хочет бежать!.. Пустите его!
Трык, трак, тук, – заковылял стол к двери.
– Стойте! – крикнул вдруг Боборицкий. – Вы видите, какая в нем сила! Пусть, не доходя, стукнет в дверь!
– Дух! Стукни!!
И дух превзошел ожидания. Снаружи в дверь он грянул как будто сразу тремя кулаками.
– Ай! – взвизгнули в комнате три голоса.
А дух действительно был полон силы. Он забарабанил так, что у спиритов волосы стали дыбом. Вмиг замерло дыхание, стала тишина…
Дрожащим голосом выкрикнул Павел Петрович:
– Дух! Кто ты?..
Из-за двери гробовой голос ответил:
– Чрезвычайная комиссия.
…Дух испарился из стола позорно в одно мгновенье. Стол, припав на поврежденную ножку, стал неподвижно. Спириты окаменели. Затем madame Лузина простонала: «Бо-о-же!» – и тихо сникла в неподдельном обмороке на грудь Ксаверию Антоновичу, прошипевшему:
– О, черт бы взял идиотскую затею!
Трясущиеся руки Павла Петровича открыли дверь. Вмиг вспыхнули лампы, и дух предстал перед снежно-бледными спиритами. Он был кожаный. Весь кожаный, начиная с фуражки и кончая портфелем. Мало того, он был не один. Целая вереница подвластных духов виднелась в передней.
Мелькнула бронзовая грудь, граненый ствол, серая шинель, еще шинель…
Дух окинул глазами хаос спиритической комнаты и, зловеще ухмыльнувшись, сказал:
– Ваши документы, товарищи…
Эпилог
Боборицкий сидел неделю, квартирант и Ксаверий Антонович – 13 дней, а Павел Петрович – полтора месяца.
№ 13 – Дом Эльпит-Рабкоммуна *
Так было. Каждый вечер мышасто-серая пятиэтажная громада загоралась ста семидесятые окнами на асфальтированный двор с каменной девушкой у фонтана. И зеленоликая, немая, обнаженная, с кувшином на плече все лето гляделась томно в кругло-бездонное зеркало. Зимой же снежный венец ложился на взбитые каменные волосы. На гигантском гладком полукруге у подъездов ежевечерне клокотали и содрогались машины, на кончиках оглоблей лихачей сияли фонарики-сударики. Ах, до чего был известный дом. Шикарный дом Эльпит * …
Однажды, например, в десять вечера, стосильная машина, грянув веселый мажорный сигнал, стала у первого парадного. Два сыщика, словно тени, выскочили из земли и метнулись в тень, а один прошмыгнул в черные ворота, а там по скользким ступеням в дворницкий подвал. Открылась дверца лакированной каретки, и, закутанный в шубу, высадился дорогой гость.
В квартире № 3 генерала от кавалерии де-Баррейн он до трех гостил.
До трех, припав к подножию серой кариатиды, истомленный волчьей жизнью, бодрствовал шпион. Другой до трех на полутемном марше лестницы курил, слушая приглушенный коврами то звон венгерской рапсодии, capriccioso, – то цыганские буйные взрывы:
Сегодня пьем! Завтра пьем!
Пьем мы всю неде-е-лю – эх!
Раз… еще раз…
До трех сидел третий на ситцево-лоскутной дряни в конуре старшего дворника. И конусы резкого белого света до трех горели на полукруге. И из этажа в этаж по невидимому телефону бежал шепчущий горделивый слух: Распутин здесь * . Распутин. Смуглый обладатель сейфа, торговец живым товаром, Борис Самойлович Христи * , гениальнейший из всех московских управляющих, после ночи у де-Баррейн стал как будто еще загадочнее, еще надменнее.
Искры стальной гордости появились у него в черных глазах, и на квартиры жестоко набавили.
А в № 2 Христи, да что Христи… Сам Эльпит снимал, в бурю ли, в снег ли, каракулевую шапку, сталкиваясь с выходящей из зеркальной каретки женщиной в шеншилях. И улыбался. Счета женщины гасил человек столь вознесенный, что у него не было фамилии. Подписывался именем с хитрым росчерком… Да что говорить. Был дом… Большие люди – большая жизнь.
В зимние вечера, когда бес, прикинувшись вьюгой, кувыркался и выл под железными желобами крыш, проворные дворники гнали перед собой щитами сугробы, до асфальта расчищали двор. Четыре лифта ходили беззвучно вверх и вниз. Утром и вечером, словно по волшебству, серые гармонии труб во всех 75 квартирах наливались теплом. В кронштейнах на площадках горели лампы… В недрах квартир белые ванны, в важных полутемных передних тусклый блеск телефонных аппаратов… Ковры… В кабинетах беззвучно-торжественно. Массивные кожаные кресла. И до самых верхних площадок жили крупные массивные люди. Директор банка, умница, государственный человек с лицом Сен-Бри из «Гугенотов», лишь чуть испорченным какими-то странноватыми, не то больными, не то уголовными глазами, фабрикант (афинские ночи со съемками при магнии), золотистые выкормленные женщины, всемирный феноменальный бас-солист, еще генерал, еще… И мелочь: присяжные поверенные в визитках, доктора по абортам…
Большое было время…
И ничего не стало. Sic transit gloria mundi! [9]9
Так проходит мирская слава! (лат.)
[Закрыть]
Страшно жить, когда падают царства. И самая память стала угасать. Да было ли это, Господи?.. Генерал от кавалерии!.. Слово какое!
Да… А вещи остались. Вывезти никому не дали.
Эльпит сам ушел в чем был.
Вот тогда у ворот, рядом с фонарем (огненный «№ 13»), прилипла белая таблица и странная надпись на ней: «Рабкоммуна». Во всех 75 квартирах оказался невиданный люд * . Пианино умолкли, но граммофоны были живы и часто пели зловещими голосами. Поперек гостиных протянулись веревки, а на них сырое белье. Примусы шипели по-змеиному, и днем и ночью плыл по лестницам щиплющий чад. Из всех кронштейнов лампы исчезли, и наступал ежевечерно мрак. В нем спотыкались тени с узлом и тоскливо вскрикивали:
– Мань, а Ма-ань! Где ж ты? Черт те возьми!
В квартире 50 в двух комнатах вытопили паркет. Лифты… Да, впрочем, что тут рассказывать…
* * *
Но было чудо: Эльпит-Рабкоммуну топили.
Дело в том, что в полуподвальной квартире, в двух комнатах, остался… Христа.
Те три человека, которым досталась львиная доля эльпитовских ковров и которые вывесили на двери де-Баррейна в бельэтаже лоскуток: «Правление», поняли, что без Христи дом Рабкоммуны не простоит и месяца. Рассыплется. И матово-черного дельца в фуражке с лакированным козырьком оставили за зелеными занавесками в полуподвале. Чудовищное соединение: с одной стороны, шумное, заскорузлое правление, с другой – «смотритель»! Это Христи-то! Но это было прочнейшее в мире соединение. Христи был именно тот человек, который не менее правления желал, чтобы Рабкоммуна стояла бы невредимо мышастой громадой, а не упала бы в прах.
И вот Христи не только не обидели, но положили ему жалованье. Ну, правда, ничтожное. Около 1/10 того, что платил ему Эльпит, без всяких признаков жизни сидящий в двух комнатушках на другом конце Москвы.
– Черт с ними, с унитазами, черт с проводами! – страстно говорил Эльпит, сжимая кулаки. – Но лишь бы топить. Сохранить главное. Борис Самойлович, сберегите мне дом, пока все это кончится * , и я сумею вас отблагодарить! Что? Верьте мне!
Христи верил, кивал стриженой седеющей головой и уезжал после доклада хмурый и озабоченный. Подъезжая, видел в воротах правление и закрывал глаза от ненависти, бледнел. Но это только миг. А потом улыбался. Он умел терпеть.
А главное – топить. И вот добывали ордера, нефть возили. Трубы нагревались. 12 градусов, 12 градусов! Если там, откуда получали нефть, что-то заедало, крупно платился Эльпит. У него горели глаза.
– Ну, хорошо… Я заплачу. Дайте обоим и секретарю. Что? Перестать? О, нет, нет! Ни на минуту…
* * *
Христи был гениален. В среднем корпусе, в пятом этаже, на квартиру, в которой когда-то студия была, табу наложил.
– Нилушкина Егора туда вселить * …
– Нет уж, товарищи, будьте добры. Мне без хозяйственного склада нельзя. Для дома ведь, для вас же.
В сущности, был хлам. Какие-то глупые декорации, арматура. Но… Но были и тридцать бидонов с бензином эльпитовским и еще что-то в свертках, что хранил Христи до лучших дней.
И жила серая Рабкоммуна № 13 под недреманным оком. Правда, в левом крыле то и дело угасал свет… Монтер, начавший пить с января 18-го года, вытертый, как войлок, озверевший монтер, бабам кричал:
– А, чтоб вы издохли! Дверью больше хлопайте у щита! Что я вам, каторжный? Сверхурочные.
И бабы злобно-тоскливо вопили во мраке:
– Мань! А Ма-ань! Где ты?
Опять к монтеру ходили:
– Сво-о-лочь ты! Пьяндрыга. Христа пожалуемся.
И от одного имени Христи свет волшебно загорался.
Да-с, Христи был человек.
Мучил он правление до тех пор, пока оно не выделило из своей среды Нилушкина Егора, с титулом «санитарный наблюдающий». Нилушкин Егор два раза в неделю обходил все 75 квартир. Грохотал кулаками в запертые двери, а в незапертые входил без церемонии, хоть будь тут голые бабы, пролезал под сырыми подштанниками и кричал сипло и страшно:
– Которые тут гадют, всех в двадцать четыре часа!
И с уличенных брал дань.
* * *
И вот жили, жили, ан в феврале, в самый мороз, заело вновь с нефтью. И Эльпит ничего не мог сделать. Взятку взяли, но сказали:
– Дадим через неделю.
Христи на докладе у Эльпита промолвил тяжко:
– Ой… Я так устал! Если бы вы знали, Адольф Иосифович, как я устал. Когда же все это кончится?
И тут:, действительно, можно было видеть, что у Христи тоскливые стали, замученные глаза. У стального Христи.
Эльпит страстно ответил:
– Борис Самойлович! Вы верите мне? Ну, так вот вам: это последняя зима. И так же легко, как я эту папироску выкурю, я их вышвырну будущим летом к чертовой матери. Что? Верьте мне. Но только я вас прошу, очень прошу, уж эту неделю вы сами, сами посмотрите. Боже сохрани – печки! Эта вентиляция… Я так боюсь. Но и стекла чтобы не резали. Ведь не сдохнут же они за неделю? Ну, может, шесть дней. Я сам завтра съезжу к Иван Иванычу.
В Рабкоммуне вечером Христи, выдыхая беловатый пар, говорил:
– Ну, что ж… Ну, потерпим. Четыре-пять дней. Но без печек…
И правление соглашалось:
– Конешно. Мыслимо ли? Это не дымоходы. Долго ли до беды.
И Христи сам ходил, сам ходил каждый день, в особенности в пятый этаж. Зорко глядел, чтобы не наставили черных буржуек, не вывели бы труб в отверстия, что предательски-приветливо глядели в углах комнат под самым потолком.
И Нилушкин Егор ходил.
– Ежели мне которые… Это вам не дымоходы. В двадцать четыре часа.
* * *
На шестой день пытка стала нестерпимой. Бич дома, Пыляева Аннушка * , простоволосая, кричала в пролет удаляющемуся Нилушкину Егору:
– Сволочи! Зажирели за нашими спинами! Только и знают – самогон лакают. А как обзаботиться топить – их нету! У-у, треклятые души! Да с места не сойти, затоплю седни. Права такого нет, не дозволять! Косой черт! (Это про Христи!) Ему одно: как бы дом не закоптить… Хозяина дожидается, нам все известно!.. По его, рабочий человек хоть издохни!..
И Нилушкин Егор, отступая со ступеньки на ступеньку, растерянно бормотал:
– Ах, зануда баба… Ну, и зануда ж!
Но все же оборачивался и гулко отстреливался:
– Я те затоплю! В двадцать четыре…
Сверху:
– Сук-кин сын! Я до Карпова дойду! Что? Морозить рабочего человека!
Не осуждайте. Пытка – мороз. Озвереет всякий…
* * *
…В два часа ночи, когда Христи спал, когда Нилушкин спал, когда во всех комнатах под тряпьем и шубами, свернувшись, как собачонки, спали люди, в квартире 50, комн. 5 стало как в раю. За черными окнами была бесовская метель, а в маленькой печечке танцевал огненный маленький принц, сжигая паркетные квадратики.
– Ах, тяга хороша! – восхищалась Пыляева Аннушка, поглядывая то на чайничек, постукивающий крышкой, то на черное кольцо, уходившее в отверстие, – замечательная тяга! Вот псы, прости Господи! Жалко им, что ли? Ну, да ладно. Шито крыто.
И принц плясал, и искры неслись по черной трубе и улетали в загадочную пасть… А там в черные извивы узкого вентиляционного хода, обитого войлоком… Да на чердак…
* * *
Первыми блеснули дрожащие факелы Арбатской… Христи одной рукой рвал телефонную трубку с крючка, другой оборвал зеленую занавеску…
– …Пречистенскую даешь! Царица небесная! Товарищи!!. – Девятьсот тридцать человек проснулись одновременно. Увидели – змеиным дрожанием окровавились стекла. Угодники святители! Во-ой! Двери забили, как пулеметы, вперебой…