355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Бейлин » Не был, не состоял, не привлекался » Текст книги (страница 5)
Не был, не состоял, не привлекался
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:14

Текст книги "Не был, не состоял, не привлекался"


Автор книги: Михаил Бейлин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)

Потом писали заявления о вступлении в Красную Армию… Потом я с некоторыми товарищами пошел в соседний Леонтьевский переулок. Он тогда назывался улица Станиславского. Хотели посмотреть на немецкое посольство. Оказалось, что большое зеркальное стекло входной двери разбито. Как будто его разбил со зла немец-фашист, когда уезжал. К посольству подкатила открытая легковая машина, полная чемоданов и саквояжей из хорошей кожи.

Милиционер спокойно стоял на своем посту и был порядок.

Как-то утром, довольно рано, объявили воздушную тревогу. Я вышел во двор и примкнул к кучке людей. Иногда грохотали выстрелы. Кто-то соврал, что на Пресне что-то горит. Потом узнали, что тревога была учебной.

Разрывающиеся маленькие белые зонтики зенитных снарядов напоминали парашюты, и один мужчина сказал: «Теперь немец пойдет на Минск, потом на Смоленск, потом на Москву…». Ему никто не возразил, хотя это звучало странно. И его не задержали.

Город затемнили, и ночью он стал совсем непохожим, необычным. Отец в это время добирался из командировки. Из Тверской области в Москву. Связи не было, и мать беспокоилась.

В понедельник утром я все-таки сдавал гражданское право. Очень уважаемый профессор Карасс спрашивал меня недолго. Перед экзаменом я старательно брился и умывался, выглядел этаким чистеньким. У профессора были очень грустные глаза, серые. Он внимательно посмотрел на меня. Володька Мерварт, мой приятель, сталинский стипендиат, не сухарь, а отличный парень, видел эту сценку и сказал мне: «Он тебя, наверно, пожалел. У него сын твоего возраста». Позже я слышал, что сын профессора погиб. И Володька тоже. Он тогда, конечно, не знал, что вскоре мы вместе три месяца будем копать противотанковые рвы, начав в Смоленской области и пятясь поближе к Москве.

В какой-то суматохе пролетели дни до первого июля. Куда-то записывали и две ночи студенты провели на матах физкультурного зала, дежурили. Потом ходили на Миусскую площадь, где были райисполком и райком, записываться в истребительный батальон. Экзамены закончились сами по себе, и головные боли немедленно исчезли.

Благополучно вернулся отец. А первого июля днем я в толпе многих тысяч студентов стоял на площади перед Киевским вокзалом. Мы ждали отправки на оборонные работы.

Когда студенты нашего института проходили на отведенное место на площади, нас провожали. Запомнились грустные глаза директора института Зусмана. Это был полный молодой человек с небольшими усами. Недавний аспирант бывшего директора института профессора Мокичева, что читал лекции по теории государства и права. Основатель нашего института генеральный прокурор достопамятный Вышинский забрал Мокичева, как будто его бывшего аспиранта, на работу в Прокуратуру Союза. А Зусмана, несмотря на молодость, назначили директором. Он провожал студентов и еще, наверно, не знал, что на днях его назначат на генеральскую должность прокурора Юго-Западного направления, которым командовал маршал Буденный. Позже я слышал, что Зусман не глянулся и его «произвели» в комиссары. Кажется, батальонные. И он немедленно погиб.

Я шел с сатиновым рюкзачком за спиной, наспех сшитым матерью, и улыбался провожающим. Обычно мою улыбку одобряли. Один только раз умная студентка сказала: «Надоела твоя вечная блаженная улыбка!». Ее звали Ренэ, и она была круглой отличницей.

Затемно мы вышли к железнодорожным путям, ждали, когда откроют товарные вагоны и начнется посадка. Ждали долго, и я сел на землю. Сел в новом пальто, которое недавно купили в Мосторге. Его тогда еще некоторые называли старым именем Мюр-Мюрелиз. Пальто я берег.

А тут я осознал, что началась война.

Когда я был адвокатом

Профессор ГУБС'а

ГУБС – это вовсе не иностранное слово. Это такой предмет. Государственное устройство буржуазных стран, сокращенно – ГУБС. Буржуазные страны со всех сторон окружали Советский Союз, поэтому студентам-юристам надлежало знать, как они устроены.

Шел 1940 год. Германия оккупировала половину Европы и бомбила Англию. А профессор ГУБС’а читал студентам лекции. Он предпочитал не стоять за кафедрой, а сидеть подле кафедры, стоявшей на невысоком помосте. Говорил он быстро и не очень внятно. Записывать лекцию было затруднительно, учебника по этому предмету не было. Когда в зале возникал ропот, профессор прибавлял темп. Таким способом он требовал уважения к себе. Еще он любил ставить на экзамене двойки, и был в этом деле среди профессоров явным лидером.

Когда профессор вел экзаменационный допрос, студенты испытывали психологическую пытку. Кто вздыхал, кто дрожал, кто потел от страха. А профессор экзаменовал споро, по ходу острил, иногда грубовато. Не сумела, например, девица дать профессору понять, что город Кантон отличается от кантона в Швейцарии и профессор, внимательно посмотрев на ее маникюр, сделанный специально к экзамену, говорит: «Берите зачетку и уходите вон».

О профессоре было известно, что он знает иностранные языки. В частности, немецкий. И Курт, парень родом из существовавшей тогда Республики немцев Поволжья, попросил разрешения отвечать по-немецки. Профессор сказал: «Спасибо, я хорошо понимаю по-русски». Иногда он реагировал на промахи и вовсе интересно. Партии и в Японии называются по-японски.

Названия трудные. Например, кукомин-домей. И еще – куку хонся. (Кажется, ужасно реакционная.) И вот бедный студент перепутал и сказал домей-хонся. Профессор немедленно поставил двойку и добавил: «Мяу-мяу, плохо-плохо». Профессор написал докторскую диссертацию: «США – государственное устройство, классы, партии». Неизвестно, почему он выбрал именно эту тему. Возможно, потому, что партий, заслуживающих внимания, в США всего две. Классов тоже, как у других, немного – рабочие, крестьяне и капиталисты. Да еще пресловутая прослойка.

Защита проходила в большом лекционном зале, студентов пускали послушать. И я тихонько сидел, надеясь услышать что-то выдающееся.

На этот раз профессор уже не сидел, а стоял. Говорил внятно, громко и не торопясь. Иногда с пафосом восклицал. Например: «Даже прославленный американский Бог, которого всегда упоминают в конце официальных речей, не может защитить против пикирующего бомбардировщика!». Мне такой пафос очень не понравился. Не потому, что обиделся за Бога, а просто из-за гитлеровского пикирующего бомбардировщика. Между прочим, у профессора были все основания беспокоиться в связи с достижениями вермахта.

По ходу защиты профессор упомянул Монтескье. На лекциях мы часто слышали красивые и знаменитые имена: Монтескье, Руссо, Беккариа и другие, однако профессора доказывали как дважды два, что все эти знаменитости ошибались в вопросах государства и права. Поэтому я и многие другие полагали, что не стоит тратить время на чтение их работ. Но на защите присутствовал профессор-историк. Он-то все читал и жестко возразил диссертанту, хотя всегда говорил мягким голосом, а двойки ставил редко. Он сказал, что цитата в диссертации, приписанная Монтескье, тому не принадлежит. Профессор ГУБС’а не согласился, сказал, что где-то там она есть. Однако историк высоко поднял голову и, нацелив свою бородку клинышком на профессора ГУБС’а, отчеканил: «Я специально просмотрел все труды Монтескье на французском языке и этого там нет». Всем было ясно, что историк прав. Мне и, наверно, еще кое-кому это было приятно.

В тот вечер диссертант стал доктором. Двойку ему не поставили, ни за бомбардировщика, ни за Монтескье. Его поздравляли.

А я, уходя из зала, посмотрел на него и подумал: «Мяу-мяу, плохо-плохо. Так тебе и надо!».


И, наконец, моя формулировка…

Как-то отец сказал мне, что человек с таким низким лбом и таким подбородком ему отвратителен. Бандит. Убийца. Я не согласился. Я был убежден в интеллектуальной мощи и стальной воле этого человека. В это время я собирался поступать в институт. Здесь общественное воспитание показало свою силу.

В то время на все лады превозносили подвиг Павлика Морозова. Этот пионер донес на отца, пособника кулаков. Павлик погиб за правое дело, о нем даже писали стихи известные поэты.

Неестественная мысль подражать этому несчастному малому у меня появиться не могла. В моем сознании торжествовала первобытное чувство почтения к любящему отцу. Но объяснить ему, что он стихийно стоит на позициях антропологической школы, которую основал итальянский криминалист Ломброзо, я не мог. Тогда этого не знал.

В институте я узнал всю правду про реакционное учение Ломброзо. Преступность, оказывается, не может быть врожденной. Да и внешний вид не имеет отношения к духовному облику. Все это популярно доказывал профессор Маньковский, читавший курс лекций по уголовному праву. Он стоял на кафедре с гордо поднятой головой, не первой молодости человек с красной апоплексической шеей, стоял, как юный капитан на капитанском мостике под восхищенными взглядами девиц на берегу, и легко разделывался с формулировками знаменитых юристов – предшественников классической школы уголовного права, социологической, антропологической. И каждый раз завершал разгром стандартной фразой: «И, наконец, моя формулировка, принятая Институтом права Академии наук СССР и одобренная лично академиком Андреем Януарьевичем Вышинским…».

Профессор женился на нашей студентке: маленькой ростом, прехорошенькой и с виду злючке. Дочке важного генерала.

Мой отец и я узнали много нового после XX съезда КПСС. И об Андрее Януарьевиче Вышинском.


Единогласно

Мой путь в ряды Ленинского Комсомола был прост, как у большинства сверстников. В первом классе мы стали октябрятами и нам вручили темно-красные суконные звездочки с портретиком Ленина в младенческом возрасте. Их можно было прикалывать к курточкам или рубашкам, но они были очень непрочными. Потом красные пионерские галстуки, одинаковые у всех. Торжественное обещание: «Я, юный пионер СССР, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…» Непродолжительные собрания – сборы, лыжные вылазки с пионервожатым, добрым и хорошим парнем, летом для желающих пионерлагеря. Я однажды собрался было в лагерь, но когда узнал, что купаться там разрешат не более пятнадцати минут – забастовал.

Пели веселые и глупые песни. К примеру: «Как однажды лорд Керзон / Ночью видел страшный сон / Как его ведут / На советский суд / Пионеры там стоят / Грозно на него глядят…». Позабыл, что дальше случилось во сне британского империалиста.

В старших классах большинство вступало в комсомол. Редкие ученики нашего класса, вернее ученицы, не торопились, причин этого не объясняли, да их и не спрашивали.

Чтобы стать комсомольцем, уже нужно было подать письменное заявление и пройти общее собрание. На собрании нередко зачитывали заявления с грамматической ошибкой: «Прошу принять меня в члены комсомола, чтобы участвовать в социалистическом строительстве». И так далее. Тут следовал неизменный вопрос к общей радости: «Ты это участвовать написал от слова чавкать?».

Сын директора нашей школы был, как и я шахматистом. Он учился в другой школе, но мы часто встречались. Позже я узнал, что он задавал своей маме – директору вопрос: «Неужели ты не можешь сделать так, чтобы Миша был круглым отличником?». Мама одобряла мое участие в юношеских шахматных соревнованиях, но сделать круглым отличником меня не смогла. Не так я был устроен. Однако под ее влиянием меня выбрали комсоргом десятого класса. Комсомольская карьера мне тоже была на роду не написана, и после того как я провел комсомольское собрание нашего класса, она незаметно закончилась. На собрании я поставил вопрос о том, что нужно хорошо учиться. Никто не возражал, и я объявил собрание закрытым. Так что не получилось из меня ни круглого отличника, ни комсорга.

Комсомольские собрания в Юридическом институте, куда я поступил, были многочисленными. Большой лекционный зал вмещал сотни людей.

Однажды в начале первого учебного года на нашем курсе произошло чрезвычайное событие. Рядовыми событиями были завязывающие узы дружбой между студентами и студентками, кое-когда переходившие в довольно тесные. Это мало кого волновало. Однако на нашем курсе училась с виду очень серьезная девушка Таня. Она ходила в очках, редко улыбалась и, как оказалось, писала стихи. Одно ее стихотворение получило огласку. В нем она описала эпизод дружбы однокурсников – Риты и Саши. Причем очень художественно, хотя и не нормативными словами, описала, что и чем делал Саша. Не знаю, из ревности ли она описала это или просто из любви к поэзии.

Полный текст стихотворения попал в руки секретаря парторганизации института. Собрали партбюро и не допустили на заседание секретаря комсомольской организации института Петю, хотя он присутствовал на всех заседаниях партбюро. Берегли его моральный облик.

И вот состоялось общее собрание комсомольцев нашего курса с целью заклеймить порнографическую вылазку, льющую воду на вражескую мельницу.

Выступил один старший товарищ-аспирант. Он был очень способным парнем, преуспевал в науках, но среднее образование получил в глуши и, клеймя западные гнилые нравы, сказал не кафешантан, а кафе шайтан. Это я выдержал хладнокровно. Кстати, аспирант позже женился на нашей сокурснице, прекрасно владеющей французским языком, чьи родители не имели никакого отношения к пролетариату.

Однако, когда ростовчанин Володька, хороший товарищ и футболист, клеймя с кафедры чуждые нравы, темпераментно объявил, что русские поэты не позволяли себе аналогичного похабства, я, на один момент потеряв самоконтроль, выбился из общего настроения и задал громким и приятным голосом вопрос: «А Лермонтов?». Володька запнулся и умолк, а зал, обнаруживая достаточное знакомство с поэзией, включая юнкерские поэмы, дружно захохотал. А потом успокоился, и Володька завершил свою обвинительную речь.

Мой вопрос последствий не имел. Хотя он был шагом влево.

А я с грустью подумал: «Вот бы поставили вопрос, и меня бы запросто единогласно могли исключить из комсомола. Может, и не по этому поводу, так по какому-нибудь другому. Главное, что единогласно».


Кто послал?

Куликова назначили командовать тысячным отрядом студентов на оборонительных работах. Он ввел строгую военную систему, разбил ребят на так называемые батальоны, обращаться велел «товарищ полковник». Командиром нашего батальона назначил Симака, в миру строителя. Симак ничем особенным не отличался, разве что все его подчиненные имели более высокое образование. Батальон часто перебрасывали с одного объекта на другой, и Симак организовал себе лошадь. Бесхозных лошадей было немало, так что он действовал вполне легально. «Полковник» Куликов передвигался на машине «ЗиС-101» – первой в нашей стране представительской машине для высокопоставленных особ. Большая, неуклюжая, совершенно непригодная для плохих проселочных и лесных дорог.

С вечера одному из наших сокурсников стало худо. У Сергея появились нарастающие боли в животе. Он то лежал, то вскакивал, стонал. Перед рассветом боли стали невыносимыми, и он сказал, что не хочет больше жить. Быть может, это был заворот кишок. Он страдал, а большинство ребят, переутомленных за долгий рабочий день с лопатами, спало.

Вдруг всех разбудили и сказали, что неподалеку, в лесу, застрял «ЗиС» полковника Куликова. Надо помочь.

Мы вытолкали забуксовавшую машину и попросили самозванного полковника забрать Сергея. Быть может, Сергею нужна срочная операция. Куликов решительно отказал. И уехал.

Ранним утром мы кое-как организовали отправку Сергея из деревни.

Вскоре направили наш батальон на другой объект. Спозаранку отправились в путь налегке. Наши рюкзачки покидали в грузовик. Перед этим ночью прошел сильный дождь и идти оказалось очень непросто. Кое-где на лесных дорогах образовался настоящий летний «гололед». Растянувшись, мы брели неведомо куда. Подошло обеденное время, и мы, проголодавшиеся, пришли на лесную поляну, где стояли большие навесы. Возможно, для сена или же для другой сельской надобности. Под одним навесом выдавали по куску хлеба, куску масла и куску селедки. Есть сильно хотелось всем. Выстроились длинные очереди на раздачу. Комбат Симак спешился и спокойно наблюдал. Получив свои куски, передние отходили, и вскоре я оказался близ раздачи. Кто-то скомандовал, чтобы все выходили строиться, приехал полковник Куликов. Несколько стоявших впереди меня и я не покинули своих мест. Комбат Симак подошел почему-то ко мне и повысил голос. Я ответил по-простому: «Пошел ты на…». Симак промолчал, но раздачу кусков прекратил. Нас построили в колонну по двое. «Полковник» Куликов, возбужденный и бледный, прошел назад, стал за нашими спинами и произнес пламенную речь. Он говорил, что немцы наступают, над Родиной нависла опасность, мы несем потери, необходима железная дисциплина, сказал и об отдельных случаях саботажа. Не знаю, почему он ораторствовал так, чтобы мы его не видели. Может быть, применял раньше такой прием при других обстоятельствах. Дав гневную отповедь саботажникам, полковник вопросил: «Кто послал комбата Симака на хуй?!». Я, конечно, промолчал. Полковник гневно повторил вопрос и потребовал, чтобы саботажник проявил гражданское мужество.

Я твердо решил не сознаваться: подумал, что если сознаюсь, то этот псих может запросто приказать меня расстрелять. Почему-то я подумал, что из малокалиберной винтовки.

Не выявив саботажника, Куликов уехал. После этого случая мой товарищ Володя Мерварт не раз практиковал такую шутку: подкрадется сзади и крикнет: «Кто послал комбата Симака на…?!».

А Симак оказался нормальным парнем, таким, как все. Он говорил, что запомнил меня, я был заметным, в тельняшке. Запомнить-то он запомнил, но самозваному полковнику не сказал. Видно, ему не сочувствовал.


Тактика

Ранним утром нас привезли на двух грузовиках копать противотанковый ров по лугу, подле берега речушки. Начальники и грузовики остались в лесу, на опушке, в тени. Начальниками были люди со строительства Дворца Советов, того самого, что начали строить на месте взорванного Храма Христа Спасителя. Как известно, не достроили. Похоже было, что раньше эти начальнички командовали не студентами, а зэками.

Мучила июльская жара и мелкая пыль, тучами летевшая из-под лопат. Неожиданно пронесся слух, что на том берегу речушки появились немецкие броневички. Будто бы разведка. Неподалеку от меня на взгорке неожиданно возник младший лейтенант. Его сопровождали младшие командиры. Он был рослый, ладный, гимнастерка пригнана, пилотка сдвинута на затылок, выгоревшие на солнце белесые брови. Он приказал ребятам залечь. Потом, обращаясь к командирам, распорядился о флангах и, посмотрев на середину предполагаемого поля боя, насупился и серьезно сказал: «А тут…», сделал паузу, сдвинул пилотку на лоб, почесал в затылке и вдруг просиял: «X… с ним, поставим пушку!». Вытянул свисток из кармашка ремешка портупеи, свистнул и, незаметная до этого момента, из-за кустов появилась противотанковая пушка. Замелькали спицы больших колес. Развернулась и смотрит в сторону речки. Лицо младшего лейтенанта выражало уверенность, а может быть, даже удовольствие.

Ребятам скомандовали очистить луг, отползать к опушке леса. Я почему-то подумал, что, кроме стратегии, существует тактика.

Грузовиков на месте не оказалось. Начальники не стали нас ждать. Мы побрели по лесной дороге, по которой нас привезли.

Через полчаса появились наши грузовики. То ли начальники одумались, то ли у них была своя тактика.


Русскоязычный

Был жаркий день. Вдруг набежали тучи, и пошел дождь. Стало несподручно продолжать копать противотанковый ров и мы, студенты, укрылись в стогах. Паша, он же Павел Иванович, по прозвищу Чичиков, достал книжечку в мягкой обложке и стал читать хорошим голосом. Позднее он даже стал певцом. Читал неплохо. «Евгений Онегин» моментально заставил забыть чуть ли ни обо всем на свете, о фронтовых сводках, о более чем суровых условиях… Кем-то очень тонко сказано – магия слова…

Я вспомнил этот эпизод 1941 года, когда услышал по радио передачу, где ведущий объяснял научно и популярно, как трудно переводить Пушкина на английский язык. Мне всегда было любопытно: почему Пушкина, нашего самого-самого, не превозносят заграницей, где писают кипятком от Достоевского, преклоняются перед Толстым. Ведь их понимают! А Пушкина не чувствуют.

Я родился и вырос в среде, где все говорили по-русски. Папа и мама, правда, иногда, когда хотели, чтобы дети в разговор не вникали, общались на идиш. При этом употребляли много русских слов и, конечно, понимали, что секретности не получалось.

Так и сформировался я, как спустя много лет было хлестко замечено, русскоязычным.

Ученые-гуманисты еще в давнюю пору убеждали, что человек – это «табула раса», то есть, по латыни, чистая дощечка, в смысле лист для письма. Лист, на котором пишет жизнь. Но вот у моего хорошего знакомого, человека талантливого, когда-то родились двойняшки, девочки. Жена его – финка. Блондинка, конечно. А он настоящий брюнет. И девочки получились одна в папу, другая в маму.

Та, что в папу, стала лопотать по-русски чисто, а мамина дочка – с иностранным акцентом.

Не хвалясь, скажу, что я здорово говорю по-русски. Хоть так, хоть по радио. Но мне неясно – может быть, я лучше говорил бы на древнееврейском? Или даже соображал?


Бритва

Я не знал, куда девать эту бритву. На деревянной ручке и стальном клинке густо запеклась кровь. В первый раз я увидел ее на полу, в луже крови. По всему было видно, что бритва выпала из руки старика Худокормова. Старик лежал на неопрятной постели, его горло было раскромсано, левая рука свесилась к полу.

– Левша, левой зарезался… – подумал я, двадцатилетний следователь, и старался углядеть, что-либо говорящее против самоубийства.

Худокормов страдал жестоким туберкулезом. Время было голодное – Северный Урал, первый год войны. В тумбочке самоубийцы остался кусок твердой колбасы – грамм сто, сто пятьдесят. Редкость по тому времени.

Лицо пожелтевшее, тощее, небритая седая щетина. Большая светлая комната двухэтажного стандартного дома, рубленного из сосновых бревен. Молчащие родственники. Свесившаяся рука, бритва и темная кровь. Много крови, если смотреть просто глазами и не думать при этом, что для такого случая крови маловато. А на полу бритва.

Сделали все, что положено. Бритву, как вещественное доказательство, изъяли. Она лежала в тумбочке моего кабинетика, среди нескольких других вещественных доказательств. Что с ней делать? Самоубийцу давно похоронили.

Недель через семь пришел младший Худокормов.

Парень лет двадцати пяти. Рабочий. Светлое бледное лицо. Тускловатые глаза.

– Можно мне получить бритву отца? – спросил молодой Худокормов.

– Можно. Скажите, пожалуйста, для чего она вам? – мне самому было не по себе от этой бритвы. А сыну…

– Бриться дома нечем.


Адреналин

Мне было сорок пять. Доктор готовилась удалить зуб. Что-то не получалось с уколами, с заморозкой. Доктор говорила с сестрой о том, что адреналина не надо, нужен новокаин. Я подумал, что хорошо, потому что вспомнил про адреналин, как его не оказалось двадцать пять лет тому назад.

При мне врач старался оживить молодую женщину. Она повесилась от стыда. Боже мой, какая глупая. Молодая, небольшого роста, но крепкая, наверно даже красивая, но тогда по молодости я не мог этого понять. Она работала уборщицей в горсовете, на третьем этаже. Я работал на втором. Мы иногда здоровались при встрече. Она попалась на краже с работы графина, электролампочки, еще каких-то копеечных мелочей. Я не знал об этом. Увидел ее, когда пришел по своим делам в милицию, а Шура (так звали ее) ожидала допроса. Я кивнул Шуре, она отвернулась к стене.

И вот Шура лежала на спине, на полу, а врач старался искусственно вернуть ей дыхание. Помогали санитар и медсестра. Шура немного порозовела, а потом щеки снова стали бледнеть. Медсестра Настя побежала в аптеку за адреналином. Его не оказалось в аптечке врача. Настя была здоровая и добрая девушка. К тому же спортсменка. Она бежала изо всех сил, но вскоре вернулась без адреналина. В аптеке его не оказалось. Это было почти нормально: маленький уральский город, декабрь 1941 года. Все-таки адреналин нашелся. Ампулы притаились в аптечке врача. Он сделал укол прямо в сердце. Не помогло. Наверно, поздно.

Шура, видно, не собиралась вешаться. Она поставила ведро воды на дровяную плиту. Готовилась помыть голову. У нее была большая пушистая коса. А потом накарябала на страничке из ученической тетради укоряющие начальника слова. Это начальник догадался, что она украла мелочь. Написала бессвязно, а закончила: «Пусть он нажрется моей кровью».

Привязала шнурок к печной вьюшке, да и повисла…

Когда врач прекратила старание вернуть Шуру к жизни, вода в ведре на заглохшей плите остыла. Была чуть теплой.

Через несколько дней беднягу похоронили на песчаном кладбище, на краю города. Так и засыпали могилку песком.

Маленькая дочурка осиротела. Муж-солдатик приехал на похороны. Он молчал, стоя в серенькой потертой шинелишке, съежившись, с красным лицом, казавшимся мне обгоревшим. Приехал с фронта. Живой.


Сарепта

Невысокое строение железнодорожной станции. Низкая металлическая ограда отделяет платформу от поселка. Ограда – ромбики из железных прутиков. И широкая калитка. А перед станцией рельсы, рельсы, рельсы… Двенадцать железнодорожных путей. Напротив, за путями одноэтажные дома, домики. Такой я видел станцию Сарепта в ту пору, когда Сталинград был еще Царицыном.

Царицын растянулся по правому берегу Волги на много-много километров. А Сталинград позже стал еще длиннее.

Слово Сарепта знали повсеместно. Когда-то немцы-колонисты стали растить в Сарепте горчицу. Сарептской горчицей сдабривали еду, еще она шла на горчичники. Позже я сам видел горчичник, на котором стоял тираж – 400 миллионов экземпляров. Такой мог присниться самому знаменитому автору. Когда немцев-колонистов выслали, сарептскую горчицу переименовали в русскую горчицу. В соответствии с национальной идеей.

Совсем недавно закончилась Сталинградская битва, и наш эшелон, один из первых, медленно полз по восстанавливаемым путям в южном направлении. В одном из товарных вагонов двигалась в освобожденные районы Ставрополья группа работников прокуратуры и других органов власти на местах. Восстанавливать советскую власть в освобожденных районах.

Не доезжая более ста километров до Сталинграда, начиналась зона разрухи. От станции Арчеда еще не восстановили водокачки. Март, первый весенний месяц, но поля заснежены. Эшелон остановился, и перед глазами возникла невероятная, какая-то циклопическая картина: огромное поле усеяно битой военной техникой. Множество танков, орудий, даже сбитый немецкий «Юнкерс» – транспортный самолет. Непонятно, как все это очутилось на одном поле.

Молодой офицер попутчик сбегал к этому «Юнкерсу» и по ребячливости притащил показать пробитый немецкий шлем, а в нем кусок замерзшего мозга.

Разные люди встречаются по пути. Молодой майор успел получить недавно введенные золотые погоны, полон надежд на дальнейшее восхождение по офицерской лестнице. Раненый и подлеченный солдат направляется на поправку домой. Он недоумевает, что не был убит… Эшелон стал на станции Бекетовка. Это уже вроде бы Сталинград. Стоит долго, и мы с товарищем решили сходить в областную прокуратуру. Она в Бекетовке. И разное видим по дороге. Удивляют уцелевшие большие кирпичные дома. Еще удивительнее ребятишки, играющие подле барака. Играют наперекор всему. Как они уцелели?

На заснеженной дороге раздавленный труп в немецкой шинели. Его не убирают, через него едут автомашины, трамбуют.

Конвоируют военнопленных. Один, идущий позади, отстает, и конвоир ударяет его сзади прикладом по голове. Звук удара, твердым по твердому. И двое пленных сразу подхватывают его подмышки, чтобы не упал.

В прокуратуре коллега угостил нас водой. Достал кувшин из канцелярского шкафа.

Эшелон потихоньку проехал город и остановился на станции Сарепта. Я спрыгнул из вагона и пошел к станции. Пересек платформу и шагнул в ту самую калитку, что была здесь и полтора десятка лет тому назад. Я вдруг узнал ее и почувствовал себя маленьким мальчиком. Я иду в поселок, в кулачке у меня зажата монетка, которую дала мама, чтобы я полакомился мороженым. Его продает мороженщик на главной улице, где по краям растут желтые акации… А мама смотрит в окно, как я осторожно пересекаю все двенадцать путей.

«Все сочинил» – может подумать иной скептик, но в том-то и дело, что все было именно так, хотя я не склонен к мистике.

Вспышка памяти, когда я шагнул в калитку, осветила давно забытое. Вот отец несет меня на руках в дом, где предстоит жить. Зима. У меня жар. В поезде я опрокинул стакан кипятка на ногу. Кожа вспузырилась. На станции Грязи меня отнесли в медицинский пункт. Там остригали пузыри кривыми ножницами, перевязывали, и было больно. В Сарепте, в доме, хозяевами которого были Долгополовы (странно, что я запомнил фамилию), я долго лежал в небольшой кроватке, деревянной. Мне было больно, когда перевязку делал фельдшер. Отцу посоветовали пригласить местного лекаря. Это был маленького роста мужчина с небольшой бородкой. Он говорил со мной тихим голосом, ласковым. Мазал обожженные места какой-то мазью гусиным перышком. Мне не было больно. Было хорошо. Про этого доброго человека я слышал, родители говорили, что раньше он служил в церкви.

Когда я был послушным, мне давали в кроватку берданку. Я с наслаждением щелкал затвором, целился, воображал охоту.

Потом все прошло, и настала Пасха. Неподалеку от дома по узкой канаве быстро текла вода. Через канаву была переброшена какая-то железная рама. Я с увлечением перебегал по ней через канаву и, наконец, свалился в холодную воду. Неподалеку по случаю праздника отдыхали взрослые. Они немедленно выудили меня, и я с ревом, сопровождаемый дружным смехом, побежал домой. Дома мама раздела меня, растерла водкой, укутала и уложила в постель. Напоила горячим чаем. Я успокоился и на всякий случай спросил: «Мама, я не умру?». Не умер и продолжал резвиться.

Летом хозяйская кобыла Машка родила жеребенка. За домом был лужок. Он казался мне большим. Через несколько дней я резвился на нем вместе с жеребенком. Мы друг друга понимали, и нам было весело. Правда, когда я попытался сесть верхом, он взбрыкнул и слегка поцарапал мне кожу на животе. Мама, укладывая меня спать, увидела ссадину и спросила: «Откуда это?» Я, конечно, молчал, как партизан на допросе.

Любопытно устроена память.

Быть может, правда, что в предсмертную минуту промелькнет вся прожитая жизнь?


Непохожие прокуроры

Окончив два из четырех курсов Юридического института Прокуратуры СССР, я оказался народным следователем прокуратуры Красновишерского района Пермской, а тогда Молотовской области. Район северный, прокуратура маленькая – прокурор, следователь, секретарь и уборщица.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю