Текст книги "Просвещенные"
Автор книги: Мигель Сихуко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Это была наша предпоследняя встреча.
Затем забвение – слишком скорое для человека, чьим злейшим врагом было именно забвение.
Если наш самый сокровенный страх – кануть в Лету, то неумолимость, с которой время стирает память о нас, сильнее всяких мутных вод. Эта книга берет на себя тяжкое бремя – проследить утраченную жизнь и исследовать всевозможные соблазны, которые несет в себе смерть. Вашему вниманию предлагаются разрозненные факты; собранные вместе, они напоминают разбитое зеркало, в поверхность которого я вдавливаю последний недостающий осколок.
Мигель Сихуко, по дороге в Манилу, 1 декабря 2002 г.
1
В спальне: потрепанный деревянный сундук с порванной подкладкой, ключ от которого в итоге нашелся в запертом ящике стола. Внутри: недавний дневник (оранжевая замшевая обложка, лощенный вручную обрез цвета карамели [внутри: переводы, шарады, анекдоты, стихи, записи, прочее]). Первые издания («Автоплагиатор», «Красная земля», «Избранное», «Просвещенный» и тому подобное). Полуразвалившийся чемодан (белая бакелитовая ручка; наклейки давно закрывшихся отелей [замок вскрыт кухонным ножом: запах карандашной стружки и типографского клея, пачка фотографий {с замусоленными краями}, детский дневник его сестры, схваченный осыпающейся резинкой, пухлые конверты манильской бумаги {расшифровки, газетные вырезки, наброски историй с пометками красным, официальные документы <просроченный паспорт, свидетельство о рождении, справки о прививках и тому подобное>}, матерчатая папка {угольные, карандашные, чернильные наброски <лошади, фасады, портреты, посуда>}, набор видавших виды матрешек {самая маленькая отсутствует} и прочие разности {перьевая ручка «Паркер», доставшиеся по наследству медали Второй мировой войны и тому подобное}]).
* * *
Еще накануне мой друг и учитель был вполне живой. Сквозь узкую щель приоткрывшейся двери я разглядел только нос и глаз. «Простите, – сказал он. – Простите». И синяя дверь бесцеремонно захлопнулась. Язычок замка скользнул в паз с неотвратимостью, которой я тогда не осознал. Я ушел и съел чизбургер с беконом без Сальвадора, злясь на несвойственную ему грубость.
Что я должен был ему сказать? Может, надо было открыть дверь силой? Отхлестать по лицу и потребовать объяснений? Прошли дни и недели, но отдельные события никак не складывались в общую картину. Все это казалось нереальным, не имеющим объяснения. По ночам я на цыпочках вставал с кровати и, стараясь не разбудить Мэдисон, чем она была бы крайне недовольна, шел к кушетке, где и сидел, задумавшись, пока небо не становилось лиловым. Убийство или самоубийство. Обе версии казались какой-то телевизионной уткой. Оглядываясь назад, я понимаю, что это была здоровая реакция. Прописные истины имеют жизнеутверждающую силу, напоминая нам, что мы не одиноки и многие через это уже прошли. И все же я не понимал, почему мир пошел по пути наименьшего сопротивления; Сальвадора просто вычеркнули из списка живущих и пошли домой смотреть сериалы с запутанными сюжетами. Может, так уже повелось.
Через четыре недели после его смерти мне позвонила его сестра (голос ее был тонкий и бледный, как нейлоновая струна) и попросила как-то распорядиться его пожитками; в его затхлое жилище я вошел, как в крипту.
Через четыре месяца я перестал спать по ночам; я сидел и слушал дыхание Мэдисон, почему-то думая о родителях, которых я толком не знал, и теперь мне так не хватало Криспина, с его дурацкой фетровой шляпой и неоспоримыми суждениями.
Через шесть месяцев я принялся за его биографию. Я стал проводить много времени в библиотеке, и мысль о том, что его жизнь поможет мне разобраться со своей, как-то поддерживала меня в уме.
Через восемь месяцев и одну неделю Мэдисон ушла от меня навсегда; я надеялся, что она позвонит, но так и не дождался.
Поздно вечером 15 ноября 2002 года, через девять месяцев после гибели Криспина, я просматривал электронную почту, надеясь обнаружить письмо от Мэдисон. Электронный колокольчик оповестил о трех новых сообщениях. Первое было от [email protected]; в нем, в частности, говорилось: «Как заострить свое любовное орудие и сделать его несокрушимым? Наше средство позволит вам одерживать возвышающие победы, дольше заниматься любовью и получать более острые ощущения». Во втором, от [email protected], говорилось: «ПОЛУЧИ ДИПЛОМ СЕГОДНЯ! Нужен быстрый способ перейти на следующий уровень? Тогда дипломы университета без госаккредитации для тебя». Я уже собирался отправить в корзину и третий мейл, когда заметил имя отправителя. В письме, в частности, говорилось: «Уважаемый(ая) господин(жа)… Наш адвокат Клупеа Рубра сообщил мне, что мой отец, наследник семейного состояния, собиравший материалы, компрометирующие нынешнюю власть, позвонил ему, Клупеа Рубре, и пригласил домой, где показал ему три черных картонных ящика. Тем временем папа погиб при невыясненных обстоятельствах, а мы подверглись гонениям со стороны властей, которые установили за нами слежку и заморозили банковские счета. Чтобы восстановить доброе имя отца и разоблачить его подлых убийц, нам нужно ваше мужество и ваша поддержка. О развитии событий вам будет сообщено позднее». Отправлено с адреса: [email protected]. Я нажал кнопку «ответить» и написал: «Криспин?» Курсор подмигнул мне, я кликнул «отправить» и стал ждать.
На следующий день я купил билет на самолет.
* * *
Вот юноша садится в самолет. Не совсем, конечно, юноша – скорее, моложавый, похожий на юношу мужчина, как он привык о себе думать. Он садится в кресло посредине, открывает блокнот, берет ручку и летит в Манилу (я почти написал «домой», думает он с улыбкой). Ему ужасно не нравится этот перелет – и сам процесс, и момент прибытия. Прямо сейчас он пишет: «лимб меж отдаленными форпостами цивилизации».
Пока самолет тянут на буксире хвостом вперед, он думает о том, что покидает. О своем старом друге и учителе, как он сидит за пишущей машинкой, погрузившись в работу, медленно наращивая буквы, слова, предложения, складывая пазл из кусочков, разбросанных, как хлебные крошки, на его пути.
Он вернется с разбитым сердцем, одинокий, подавленный. У мальчика три брата и две сестры, и все они живут за границей, вдали от родины – на вершине холма в Сан-Франциско, под высоким небом Ванкувера, укрывшись среди веселой суматохи Нью-Йорка. Родители, которых он не помнит, лежат в могиле, и он не может собраться с духом и навестить их, поскольку знает, что их останков там нет. Бабушка и дедушка, которые воспитали его как могли, живут в Маниле, но его отношения с ними прервались из-за непереносимого эмоционального накала, сопровождавшего его отъезд. Он возвращается домой, хотя и не осмеливается признаться себе в этом; он знает, каково бывает в пустом доме и какие злые шутки может сыграть память, очутившись среди чужих отголосков.
Весь долгий перелет он старается не думать о гибели родителей и потому только об этом и думает. Он нервно листает филиппинские газеты. Просматривает свои записи, вырезки, наброски. Достает перьевую ручку, взятую из квартиры учителя. Пытается написать пролог к «Восьми жизням», биографии своего наставника. Ерзает. Задумывается. Разглядывает попутчиков. Составляет о каждом свое мнение, практикуя филиппинскую народную забаву – обоснование комплексов, личных и общих для всех. Опять читает, пытаясь найти опорные точки в мире, который никогда не казался ему на сто процентов своим. И снова что-то пишет, пытаясь себе объяснить. Потом рисует звездочку.
* * *
Сальвадора произвела на свет Леонора Фиделия Сальвадор в отдельной палате больницы Богородицы Неустанной Помощи в Баколоде. Присутствовали его восьмилетняя сестра Магдалена (сокращенно Лена), его брат Нарцисо (именуемый Нарцисито), шести лет, и их няня Урси (полное имя неизвестно). Их отец, Нарцисо Лупас Сальвадор II, среди друзей и близких именуемый Младшим, находился на борту теплохода «Дон Эстебан» пароходной кампании «Де ла Рама», следовавшего из Манилы, где Младший заседал в Национальной ассамблее [41]41
* Национальная ассамблея– Филиппинское законодательное собрание во время протектората США.
[Закрыть].
Новенький Сальвадор стал представителем третьего поколения состоятельного семейства, богатство которого было настояно на смеси предприимчивости, сахара, политики и легендарной скаредности. Четыре года, которые он провел в родовом гнезде, пока японцы не оккупировали архипелаг, сыграли существенную роль в формировании его личности: всю оставшуюся жизнь Висайи [42]42
* Висайи(Бисайские острова) – одна из трех островных групп, составляющих Филиппины.
[Закрыть], куда уходили его семейные корни, были для него олицетворением надежды и душевной чистоты.
Из готовящейся биографии «Криспин Сальвадор: восемь жизней» (Мигель Сихуко)
* * *
…свидетели говорят о двух взрывах, с интервалом примерно в тридцать секунд; оба прогремели на четвертом этаже торгового центра «Маккинли-плаза» в Макати. По сообщению представителя корпорации «Лупас-ленд», погибших нет. До сих пор ни одна организация не взяла на себя ответственность за…
Philippine-Gazette.com.ph, 19 ноября 2002 г.
* * *
ИНТЕРВЬЮЕР:В 1960-х вы писали: «Филиппинская литература должна стать завоеванием нашего коллективного „я“, в отрыве от тех, чьего скептического взгляда мы так боимся». Вы до сих пор так считаете?
К. С.:Раньше я полагал, что подлинности можно добиться, лишь описывая конкретный личный опыт своими словами. Такая позиция, безусловно, основывалась на абсолютной интеллектуальной и эстетической независимости этого «я». В итоге я понял, что такой интеллектуальный изоляционизм хорош для выработки стиля, для взращивания «эго», для получения наград. Но к переменам он не ведет. Видите, я вкалывал изо всех сил, но не видел почти никаких перемен к лучшему. Что мы сеяли? Я был нетерпим к социальным проблемам, которые литература должна описывать и стараться изжить, но к тому моменту она уже не справлялась с этой своей функцией. Я считал, что необходимо призвать к деятельному участию – то есть через свои работы побуждать читателей к активности. Я думал о влиянии, которое оказали книги Хосе Рисаля на наше восстание против Испании вековой давности. [43]43
*Хосе Рисаль (Хосе Протасио Рисаль-Меркадо-и-Алонсо-Реалонда, 1861–1896) – филиппинский писатель, поэт, художник и скульптор, идеолог возрождения народов Юго-Восточной Азии. Казнен за участие в подготовке восстания против испанского господства на Филиппинах, его именем назван парк в центре Манилы.
[Закрыть]Вспоминал о стихах Эмана Лакабы, который в 1970-е, сменив перо на винтовку, ушел с коммунистами в джунгли, где и погиб. [44]44
*Эман Лакаба (Эммануэль Агапито Флорес Лакаба, 1948–1976) – филиппинский поэт, писатель, художник и актер; к Новой народной армии (вооруженное крыло Коммунистической партии Филиппин) присоединился в 1974 г.
[Закрыть]«Босоногая армия в глуши» – так он именовал товарищей в своей знаменитой поэме. Там еще замечательный эпиграф из Хо Ши Мина: «Поэт должен уметь вести людей в атаку».ИНТЕРВЬЮЕР:А что вас к этому побудило – вести людей в атаку?
К. С.:Гордость и страх смерти. Правда. Вы улыбаетесь, но я вовсе не шучу.
ИНТЕРВЬЮЕР:Ваше возвращение к дискуссии критика восприняла как…
К. С.:Это восприняли как два шага назад. Что ошибочно. Если все время идешь вперед, наступает момент, когда ты понимаешь, что совершил полный оборот. И тогда твоя задача становится еще труднее, потому что оступиться куда легче, – зато и конечный результат может оказаться куда более существенным. Конечно, это достаточный повод для обвинений в донкихотстве или, что еще хуже – а может, и лучше, – в мессианстве. Обратите внимание: честолюбие и тщеславие – два слова, по существу обозначающие одно и то же. Если честно, то именно стремление художника – настоящего художника – к ясности и обусловленности и сбивает критиков с толку.
Из интервью в The Paris Review, 1991 г.
* * *
Еще три часа лету. До Манилы. Я почти сказал «до дома». Мне ужасно не нравится этот перелет – и сам процесс, и момент прибытия, и лимб меж отдаленными форпостами цивилизации. А помнишь, как весело было раньше летать? Когда тебе давали поиграть пилотскими кокардами и улыбчивые стюардессы показывали огромную кабину? Теперь они отбирают у нас ценные вещи и гуртом гонят через рамку металлоискателя, разутых и неспокойных; пугают нас сказками о тромбозе глубоких вен; пакуют нас, как скот, а затем на встроенных в спинку переднего кресла экранах показывают Киану Ривза, дабы убаюкать до нервического ступора. Не успеем мы заснуть, как они нас будят. Если есть еще убежденные марксисты, вряд ли кто-нибудь из них летал экономклассом на среднем сиденье в переполненном салоне дальнего рейса.
Полна жестяночка попутчиков: мы и покорная масса, и не подозревающие об этом мятежники; мы те, кто на протяжении всей истории так часто уезжал и возвращался, что в нашем языке появился термин – баликбаян [45]45
*В буквальном переводе с тагальского означает «заморский филиппинец». Так же называется специальный ящик, в котором живущие за границей филиппинцы присылают на родину гостинцы, позднее этим словом стали обозначать филиппинских мигрантов.
[Закрыть]. Груз долгого отсутствия висит на плечах, ручная кладь топорщится от всякой всячины, не поместившейся в и без того слишком тяжелый багаж, – бесчисленных подарков для бесчисленных родственников и доказательств того, что время на чужбине было потрачено не зря.
Вот он, мой народ. (Криспин однажды назвал их «сами косолапые, душа нараспашку».) Рядом со мной приземистый, коренастый мужчина в «вареной» джинсовой куртке и сползающих наглазниках, запрокинул голову, чтоб ему вольней было храпеть. Скорее всего – строительный рабочий, один из многомиллионной диаспоры, связанной общей мечтой. По другую сторону две пожилые дамы, по виду сестры, все время ерзают и в шестнадцатый раз перелистывают журнал авиакомпании. Их надувные подушки напоминают ярмо на буйволиной шее, пардон за слишком очевидное сравнение. У одной в руке четки. Другой она переворачивает страницы, ища фотографии. Ее сестра жалуется, что слишком быстро. Через проход миниатюрная филиппиночка в туфлях на громадной платформе приклонила свою высветленную головку на плечо крупного американца техасского типа, чьи очки низко сидят на клиновидном носу. Он читает Дейла Карнеги в лужице света, на его предплечье видна татуировка – кинжал и змея. За ним – бодрый белый господин в возрасте, чьи взъерошенные седые волосы, спортивная куртка и штаны цвета хаки выдают в нем то ли отважного иезуита, то ли педофила в отпуске. Сбоку от него две домработницы беспрестанно сплетничают, продолжая свой девятичасовой марафон. Водрузив наглазники, как обручи, чтобы волосы не мешали болтать, они кивают в такт смачным россказням, напоминая голубей, клюющих зернышки риса на аллеях центральных парков крупных городов, собирающих по воскресеньям – в их законный выходной – толпы им подобных. Я дважды прослушал, что Минда сделала Линде, и трижды вздрогнул от того, каких пакостей Дотти наговорила Эдилберто. Я кое-что записал и даже улыбнулся, когда одна из них пожаловалась: «Она ударила меня ножом в спину, а ведь я даже спиной не повернулась». Шумная бесцеремонность, с которой они выступали, сложилась из долгих лет работы прислугой, из пестуемой, но мало для кого убедительной самоуверенности, из непреодолимого расстояния до всего, к чему они когда-то были так привязаны.
Только со смертью Криспина я осознал, кем он для меня стал. Мой дедушка был, как это часто бывает с дедами, слишком далек, чтобы занять место погибшего отца. Призрачный силуэт, проглядывавший сквозь полупрозрачные двери его домашнего кабинета, где он писал за столом письма или читал поступавшие по телексу сообщения до обеда, когда он садился за стол и шутил со мной. Шутки всегда казались вымученными, но я смеялся, потому что мне бешено хотелось наладить с ним связь. Я постоянно напоминаю себе, что винить тут некого. Своих детей они уже воспитали. Впрочем, есть сведения, что и там было не все гладко. А тут на них свалилось еще шестеро. Целая партия сирот из Манилы, присланная в Ванкувер, нарушила их преждевременный пенсионный уклад – вынужденную эмиграцию, в которой они только-только научились видеть свои преимущества.
Возможно, наше филиппинское произношение или то, как все мы по-своему походили на отца, слишком часто напоминали им о жизни, которую они вели до того, как введение военного положения разрушило политическую карьеру деда на самом ее пике, лишив бабушку привычных вечеров маджонга и батальона служанок и превратив их обоих в парочку узкоглазых старикашек, медлительно шаркающих по бакалейному отделу супермаркета. Когда мы прибыли, мне только исполнилось пять лет. Они старались как могли, продали свой маленький дом и перебрались с нами в жуткий мак-особняк [46]46
* Мак-особняк(McMansion) – уничижительное прозвище домов, размером напоминающих особняк, а типовой безликостью фасадов – «Макдональдс».
[Закрыть], наняли для нас няню. Бабушка с дедом были полны решимости сделать из нас канадцев, подготовить нас к плавильному котлу, в который нас забросило, поэтому запрещали нам говорить на тагалоге, пока мы как следует не освоили английский. Они и сами отказались от привычных для филиппинского уха «лоло» и «лола» [47]47
*Lo-lo, lola (исп.)дедушка, бабушка.
[Закрыть], и, вторя лепету моего младшего братика, дедушка стал «Дуля» («с маслом» часто приговаривал он), а бабушка «Буля» («почти как Билль о правах»). Обнаружив, что ассимиляция имеет пределы, мы стали сплоченнее как семья. Помню, однажды после школы мы с Булей зашли в церковь Святого Фомы поставить свечку за все души ушедших и живых и еще не рожденных, что она делала ежедневно. На соседнем ряду вскочил мужик и вдруг начал на нас орать: «Валите домой, чурки!» Это, наверное, был пьяный или сумасшедший, впрочем тогда разницы для меня не существовало. «Мы не чурки, – с трудом выговорила бабушка, – мы филиппинцы». На обратном пути Буля всю дорогу молчала, не обращая внимания на мои вопросы, как будто я в чем-то провинился.
Еще я помню, как годы спустя все шестеро детей и бабушка с дедушкой сидели у телевизора и смотрели трансляцию с бульвара Эдса, где тысячи людей в желтых футболках молились и пели, монашки вставали в живую цепь на пути бэтээров, а одна девушка вставила цветок в дуло винтовки, и солдат еле сдерживал улыбку. Ужин на столе уже давно остыл. Ведущий Си-би-эс говорил: «Вот так в двадцатом веке выглядит взятие Бастилии. Тем удивительней, что здесь обошлось практически без насилия». Показали, как перед народом выступает миниатюрная женщина в очках. «Это Кори Акино», – объяснил нам Дуля. Ведущий продолжал: «В Америке принято считать, что это мы научили филиппинцев демократии. Что ж, сегодня Филиппины показывают пример демократии всему миру». Вертолеты садятся, и солдаты присоединяются к поющим, все улыбаются. «Пора возвращаться домой», – сказала Буля со слезами на глазах.
Я уже давно взрослый, но только теперь начинаю понимать ее. Здесь, в самолете, до меня доносится распевная речь илоного, паточный говорок, напоминающий мне о бабушке. Из очереди возле туалета доносятся резкие звуки илокано, из-за перегородки слышится билокано. Стюардесса говорит по-тагальски и перечисляет пожилому мужчине все места, где побывала. На каждый топоним он кивает, будто сам тоже там бывал. Может, эти люди возвращаются домой, чтобы что-то изменить. Может, мне тоже удастся.
Мои соседи поглядывают на меня как на иностранца. Я приберегаю свои пару тагальских слов до нужного момента, чтобы удивить попутчиков: между нами много общего. Неправильные ударения, исковерканные слова напоминают мне о собственном конфузе, когда я на весь класс вместо «анналы истории» произнес «анальной истории» и как мне хотелось провалиться сквозь землю, хотя никто вроде бы даже не заметил. Я подслушиваю, как неуверенно мои соотечественники говорят с экипажем на английском, который они, прожив годы на Западе, так и не освоили в совершенстве: вместо «пс» произносят «фс», гласные округляют, путают времена, согласные проглатывают – уверенно у них выходят только хорошо заученные общеупотребительные фразы. Мы сами, как и эти клише, – сборище стереотипов. Изношенные, как старая форма, архетипы прикрывают нашу голую индивидуальность. Есть такая философская концепция человечества, как вместилища света; у нас все куда прозаичнее: мы – вместилище пота. Трудолюбие и дешевизна – вот основные представления о нашем народе. И образ этот сложился из свойственного нам стремления к лучшей жизни. Кто-то пнул спинку моего кресла, и то верно – не стоит так углубляться.
Сосед слева уже давно капитулировал в войне за подлокотник (в ходе которой я использовал ложные выпады и ухищрения, о которых он даже не догадывается), и мои локти наслаждаются жизненным пространством. Я говорю стюардессе, что буду есть, и чувствую, как сосед, скосив глаза, наблюдает за мной. Он выбирает совершенно другое меню. Нам приносят обед, мы его разворачиваем, и я немедленно начинаю жалеть, что выбрал говядину, и завидовать его курице. Я протираю руки спиртовым дезинфектором. Сосед смотрит на меня и улыбается. Я передаю ему бутылочку, он тоже вытирает руки и как ни в чем не бывало кладет гель в свой нагрудный карман. Мы едим свои пищевые прямоугольники, наши локти будто приросли к бокам. Я имитирую глубокую задумчивость, уставившись в темный экран передо мной.
Я запланировал посетить дом, где Криспин провел свое детство.
Поговорить с его сестрой и тетей.
Выяснить, что это за люди, чьи имена были найдены в его записях: Чжанко. Преподобный Мартин. Бансаморо. Авельянеда. Дульсинея.
Просеять пепел сожженных им мостов.
Восстановить подробности его многих жизней.
Я знаю, что, когда мы сядем в Маниле, все мои попутчики будут аплодировать умело приземлившемуся пилоту. Знаю, что, пока самолет еще будет маневрировать, они все повскакивают, чтобы достать вещи из верхних багажных отделений. Знаю, что голос по громкой связи станет им за это выговаривать, а раздраженные стюардессы будут шлепать по тянущимся кверху рукам и захлопывать дверцы отделений. Всегда одно и то же. Ну и хорошо, правда?
Мои попутчики покрыли на тысячи миль больше, чем большинство населения планеты; они обнимаются при встрече и прощании, работают и откладывают, переводят деньги в день зарплаты, пишут письма на папиросной бумаге, чтобы сэкономить на почтовых марках, обещают своему семейству, что скоро наконец вернутся; они приезжают – и дети, которых не узнать, не узнают их – к супругам, в чьих поцелуях нет ничего, кроме чувства долга. Как в том афоризме Овидия, что однажды процитировал Криспин: «Все меняется, ничто не исчезает».
А я – я еду в никуда. Да, мне так даже лучше.
* * *
Не знает он, что ему лучше. Когда симпатичная стюардесса подкатывает тележку с напитками, он заказывает тройной скотч, хотя хочется ему джинджер-эля: выпивка-то на международных рейсах бесплатная, что уж тут. Он пришел в детский восторг от экрана, вмонтированного в сиденье перед ним, он отгоняет от себя сон, чтобы досмотреть последний фильм с Киану Ривзом; когда идут финальные титры, он испытывает так всем нам знакомое раздражение оттого, что позволил украсть у себя еще два часа своей жизни. Снова и снова совершает он паломничество в хвостовую часть, чтобы затариться бесплатными рожками мороженого и пакетиками чипсов. Осторожно включает верхнюю лампу, опасаясь, что свет разбудит соседей. Читает журнал авиакомпании. В статье о Бали фотографии евразийских девушек, в неоновых бикини возлежащих на белом песке и треугольных шелковых подушках, приводят его в заметное, осязаемое возбуждение, и он ерзает под ремнем безопасности и дальновидно прикрывается журналом и чувствует себя идиотом, как будто ему тринадцать, а не двадцать шесть. Он оглядывается. Через несколько рядов от него сидит сексапильная китаяночка из Гонконга, которой он хотел помочь поднять рюкзак в багажное отделение, когда все рассаживались по местам. Но у него не хватило духу, и, стоя в проходе, он ждал, пока она справится сама, втихаря поглядывая на ее задницу, и как задралась ее майка, обнажив соблазнительные вогнутости над поясом. Он вытягивает шею, ищет ее глазами. Думает: что это со мной? Это, наверное, из-за перепадов давления я становлюсь таким похотливым. А может, это из-за скуки, неизбежной при дальних перелетах; для того ведь эротизм и существует, чтобы прерывать однообразие повседневности. А что, если она сейчас чувствует то же самое? Что, если я сейчас подойду к ней, возьму за руку и молча поведу к уборной? Самое худшее – она скажет «нет». Он оборачивается, но видит только ее голую ступню, она поджала под себя ногу, слегка высунув ту в проход. Лапка ну прямо кроличья, просто восторг. У Мэдисон ступни были мужские. Как же давно я ни с кем не спал! А как она держала его, когда они занимались любовью… часто ему казалось, что это и есть для него главное в сексе. Это как неспешное омовение рук в теплой воде – нечто необходимое, окончательное, очищающее его от той последней тайны, которую он по-прежнему хранил от нее.
Он потирает подбородок, словно задумавшийся злодей в немом фильме, его часы отражают источник света, и зайчик прыгает по стенам, спинкам кресел, лицам дремлющих пассажиров. Он прикрывает запястье, забеспокоившись, что соседи заметят эмблему в виде короны и подумают, что это подделка из Монкока [48]48
*Монкок (Mong Кок) – торговый район Гонконга; в переводе с китайского это название означает «деловой угол». Самый густонаселенный район мира.
[Закрыть]. Он рассматривает часы на свету. Эти часы дед подарил ему на двадцать один год. К тому времени они уже несколько лет как возвратились на Филиппины, дед вернулся в политику и к своим женщинам, и все встало с ног на голову. Нержавеющая сталь, синий циферблат, вечный корпус «Ойстер», календарь «Дейт-джаст». У деда точно такие же. Почти. У внука подделка, хоть и наивысшего качества: настоящее выпуклое стекло вместо плоского плексигласа, зато внутри все от «Радо». Дед бесстрашно пошел за дилером, мусолящим во рту зубочистку (похожим на шипящую ящерицу, говорил дед), в проулок, отходящий от Тан-Чой-cmpum, и поднялся по трем пролетам узкой, на ладан дышащей лестницы, чтобы выложить более двухсот американских долларов за самую реальную подделку в мире. На задней крышке дед выгравировал дарственную надпись, и поэтому внук дорожил часами: а еще из-за чудных воспоминаний о семейных обедах, когда дед и внук снимали часы, менялись ими, сравнивали и дивились. Он так давно привык думать, будто часы настоящие, что готов уже обманываться сам, как и все остальные.
* * *
Он врывается, как бомба, сверкая перламутровой рукояткой своего «миднайт-спешл». «Это я, – кричит он, – Антонио Астиг! Вперед к звездам!» Но в комнате уже никого. Открытое окно, как будто насмехаясь, поскрипывает рамой. Он бежит по комнате, как голодный тигр, выпущенный из клетки на обед. Он видит, как внизу, на бульваре Испании, мелькает лысый череп Доминатора. Доминатор переплывает затопленную улицу к выброшенному на сушу грузовичку с платформой. Он бьется один на один с бешеным течением и с каждым гребком натыкается на плывущий по воде мусор. За спиной Антонио слышит крики и топот ног – поднимаются по лестнице, бегут по коридору. Полиция! Антонио выпрыгивает из окна и ныряет в воду. Вода на вкус как слезы погубленных Доминатором девственниц. Вынырнув, он видит Доминатора уже на платформе грузовика, где тот режет брезентовый крепеж своим серебряным ножом-бабочкой. Над головой Антонио полицейские теснятся в окне и наводят на него пистолеты. Он ныряет поглубже и акулой плывет к цели. Видит, как пули пронзают грязную воду, словно торпеды, и всплывает, как раз когда Доминатор стаскивает на воду желто-красный водный мотоцикл. Медведем взревел мотор, и Доминатор умчался прочь, лавируя меж притопленных машин и джипни [49]49
* Джипни(jeepney) специфически филиппинский вид маршрутного такси: удлиненный и декорированный армейский джип.
[Закрыть]. Антонио видит на грузовике еще один водный мотоцикл. Плывет к нему. Свистящие пули взрезают воду. Антонио взбирается на платформу. Одним движением спихивает с нее водный мотоцикл и заводит мотор; он несется по затопленным улицам, свежий ветер сушит ему лицо. Сквозь запотевшую витрину магазина обезумевшие от паники люди смотрят, что там происходит. Пролетая мимо в облаке брызг, он улыбается им, как победитель.Криспин Сальвадор, «Манильский нуар» (с. 53)
* * *
Мой мейл Криспину: Мистер Уилсон жжот! Не могу отогнать от себя мысль, что за диагноз «пограничное расстройство личности» я бы взял с Мэдисон вдвое меньше, чем ее психиатр. На кой черт всем теперь понадобилось оправдывать свои странности? Деду недавно поставили «фрейдистский нарциссизм». Он поискал в Сети информацию об этом расстройстве, но не нашел ничего плохого, кроме хорошего. «Все великие правители – нарциссы!» – бросил он бабушке. И вместо того, чтобы накупить книжек о том, как преодолеть синдром нарциссизма или как от него страдают окружающие, он приобрел «Победоносные нарциссы» – книжку о замечательных качествах Нерона, Наполеона, Гитлера, Саддама и т. п. Куда там, такую же Дуля купил в подарок на Рождество президенту Эстрегану. Ржу нимагу! Интересно, как тот отреагирует? Не поймите неправильно, я вовсе не сержусь на деда. Сердиться можно, только когда тебе не все равно. А мне его просто жаль. В общем, на чизбургер с беконом я опоздаю. Жду леденящих кровь подробностей вашей поездки и выступления в ФКЦ. Помираю от любопытства.
* * *
Имя Нарцисо подходило моему отцу как нельзя лучше (писал Сальвадор в «Автоплагиаторе»). Имя это было освящено легендой о далеком предке, ирония которой заключалась в том, что носил его человек, весьма далекий от самолюбования. Однако в случае с отцом все было прямолинейно, без всяких нюансов: это имя придумали как будто специально для него и в самом акте наречения его «Нарцисо» как будто содержалась пародия на святое таинство, когда имя дается по существу, обозначая самое слабое место, изъян, который оставит о себе долгую память. Впрочем, потом, следуя беззастенчивой и такой удивительно филиппинской привычке давать всем и каждому унизительные прозвища, его разжаловали до «Младшего». Пророчество само себя исполнило: как ни старался, он был обречен всю жизнь оставаться маленьким нарциссом.
Из готовящейся биографии «Криспин Сальвадор: восемь жизней» (Мигель Сихуко)
* * *
– Из всех моих внуков ты самый красивый, – часто говорил мне Дуля.
Я не знал, что на это ответить, поэтому просто улыбался, как ребенок, купающийся в лучах родительского внимания. Я ему, конечно, не верил. Боялся верить.
– Ты самый красивый из моих внуков, потому что ты больше всех похож на меня, – уточнял он, после чего спрашивал: – А кем ты хочешь стать?
– Сержантом в армии.
Дуля умиленно смеялся:
– А почему не президентом Филиппин?
– А кто главнее?
– Я буду президентом, а ты, пожалуй, сержантом, – говорил он и, театрально кряхтя, брал меня на руки и относил в кровать.
От него пахло «Олд-спайс» и трубочным табаком, и, хотя это очень похоже на фиктивные, годные для всех воспоминания, его запах был именно таким.
– Спи, Серж, – говорил он, подоткнув мне одеяло.
Так он меня и называл. У него для каждого из нас было отдельное прозвище. Хесу был Груви, Клэр – Рейна, Марио – Смайли, Шарлотта – Принцесса. Джеральд был Сливой. А я – Серж. Может, и не был, а есть. Целую жизнь спустя Мэдисон стала называть меня Красавец. В кровати она смотрела на меня, прикасалась кончиками пальцев к лицу, как будто боялась его повредить, и говорила: «Ты красивый мужчина». Я ей, конечно, верил. Боялся не верить.
Ночью под одеялом она всегда закидывала на меня ногу. Нам всегда хотелось лежать на боку, прижавшись друг к другу, но из-за моих проблем с шейным отделом позвоночника и ортопедической подушки, я должен был лежать на спине, иначе весь следующий день у меня болела шея. Поэтому ночью наши ноги переплетались – это означало, что и в кромешной тьме мы держимся вместе.