Текст книги "Пять часов с Марио"
Автор книги: Мигель Делибес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
XIX
И, находясь в борении, прилежнее молился, и был пот Его, как капли крови, падающие на землю [42]42
Евангелие от Луки, XXII, 44.
[Закрыть]…«Господи, я так одинок! Меня как будто преследуют», – что это за навязчивая идея, а? – что это за причуды? Ну кто тебя преследовал, голубчик ты мой? – просто-напросто ты хотел придать себе весу. Да, конечно, тебя ведь хлебом не корми, а дай всех ругать и говорить, что все люди плохие и что Христос был не таким, каким мы хотим сделать его в своих интересах. Хорош ты гусь, дорогой мой! По-твоему, ты один только и знаешь, каким был Христос? Это дьявольская гордыня, Марио, так ты и знай, и плохо пришлось бы нам, если бы Христос снова пришел в мир затем, чтобы покупать «Карлитос» и бамбуковые трубочки для мыльных пузырей у всех мадридских бродяг, или сниматься на Гран Виа, чтобы фотографу было на что пообедать, – хорошенькое дело! Глуп ты как пробка, Марио, если думаешь, что Христос, вернувшись на землю, стал бы беспокоиться о сумасшедших, о том, холодно им или тепло, когда всему миру отлично известно, что они – люди конченые. Уж не думаешь ли ты, что Христос запустил бы поросенком в Эрнандо де Мигеля, или стал бы волноваться из-за того, что полицейский огрел дубинкой какого-то хулигана, или нагрубил бы губернатору – вспомни, как Он держал себя с Понтием Пилатом, – или стал бы спорить с Хосечу Прадосом, когда речь шла о такой чудесной вещи, как монархия; ведь и папа говорит, что она в нашей стране – единственная гарантия порядка. Ты полагаешь, что Христос писал бы такие статьи, как пишешь ты – о деревенщине, которая только и делает, что богохульствует, – или нападал бы на инквизицию, или отказался бы от траура по усопшим? Убогое представление у тебя о господе нашем, дорогой мой, – «Мы исказили его облик, мы исказили его облик», – да не ты ли первый его исказил? Если хочешь знать, Марио, у Христа брат не был бы красным, а отец – ростовщиком, а если бы и были, он не дерзил бы так, не повышал бы голоса, он не рассуждал бы о милосердии, как рассуждаешь ты; знал бы ты, какие иллюзии строила бедняжка Бене! – ведь она целыми неделями вертелась возле меня: «Марио подходит как нельзя лучше, только бы он не отказался!» – я прямо была поражена, что ты сразу дал согласие, честное слово. А ведь нехорошо, Марио, так злоупотреблять доверием женщин из «Роперо» – какой позор! – ты поступил так некрасиво! – ведь ты же должен был говорить о милосердии, как бог велел, у тебя была избранная аудитория, честное слово, а ты, как только завел речь о благотворительных базарах, так сразу же и провалился, – а вот Вален говорила: «Что плохого в том, что мы играем в бридж в пользу бедных?» Уж конечно, ничего плохого тут нет, склочник ты этакий, ведь если, играя в бридж, ты помогаешь нуждающимся, пусть будет благословен этот бридж. Грешить и все такое прочее – нельзя, но что плохого в играх и благотворительных базарах? Почему бы их не устраивать? А потом ты так и бухнул, у меня прямо кровь застыла в жилах: «Ох, скандал, ох, и скандал он сейчас устроит – ну куда катится этот человек?» – говорила я себе, а ты все твердил: «Милосердие сегодня заключается в том, чтобы исполнять законные требования обездоленных, а затыкать им рот плитками шоколада или теплыми кашне – значит лицемерить», – и тут поднялся шум, а я думала: «Да его линчуют, его просто линчуют, и будут правы». У тебя прямо зуб на милосердие, как я говорю, и если милосердие должно всего-навсего совершить то, чего не смогли сделать законы, то, стало быть, люди, и в том числе я, ничего не смыслят, и в течение всей лекции я сидела как на иголках, дружок; я думала, что у меня сердце разорвется, – боже, как оно билось! – а когда начали топать ногами, я, кажется, была рада провалиться сквозь землю, даю тебе слово, я даже не слушала тебя, а бедняжка Бене даже заплакала, а ты размахивал руками, задыхался – вот ужас-то! – да еще подняла шум эта Арронде: «Какой позор! Посмотрим, что завтра скажет пресса!» – и когда все стали расходиться, называла тебя красным – дальше уж и ехать некуда! – а я молчала, как мертвая. И я еще не говорила тебе, чтó было на следующий день в Клубе, когда все прочли в «Эль Коррео» – будь она проклята! – хвалы твоему мужеству, твоей манере говорить, созвучной нашему веку, и тому, что ты проводишь линию Собора, так знай же, что они сожгли экземпляров пятнадцать этой вашей газеты, да еще кричали: «Долой!»; хорошо, что Бене – святая женщина! – их утихомирила, а то ведь все были в ярости. Да еще на тебя напала «Эль Нотисиеро», обозвала тебя демагогом и как-то еще в том же роде, и для меня это просто был нож в сердце, Марио, клянусь тебе: ведь «Эль Нотисиеро» заслуживает доверия, это солидная католическая газета, она всегда была правого направления. А потом ты еще говорил, что одинок, сумасброд ты этакий! – а как же иначе? – бедняжка Бене еще строила иллюзии: «Марио – прелесть, кланяйся ему», – это она мне все время говорила, а ты ее прямо как холодной водой облил, потом ты и сам это понял, не отрицай, так же как и с поросенком, – ведь говорить на твоем языке о милосердии людям, которые не понимают, что такое милосердие, это и значит не быть милосердным, – прямо галиматья какая-то, дружок, сплошные ребусы; ты бросаешь камни, а потом жалуешься на ушибы, как я говорю: если ты сомневаешься, то страдаешь от сомнений, если молчишь – тебя мучает совесть, если заговоришь – опять угрызения совести, – новая проблема! – а ты разговаривай вежливо, дружок, вот ведь Бене вела себя совсем не так, как ты, она убеждала людей устраивать благотворительные базары и ходить на них, и, в конце концов, было бы очень мило, если бы ты пустил с аукциона свой портсигар или что-нибудь в этом роде – какую-нибудь лично тебе принадлежащую вещь. Но у кого же хватит смелости дать тебе совет, когда ты такой злой, Марио? – ведь я даже боялась попросить тебя снять костюм, чтобы я его погладила, а потом ты еще говоришь, что чувствуешь себя одиноким, да как же иначе, дубина ты этакая? – за чем ты пошел, то и нашел, ну скажи сам! Не предупреждала ли я тебя, когда началась эта история с квартирой, что нас все возненавидят? – ты столько критиковал, столько критиковал, можно подумать, что вам нравится копаться в грязи! То же самое было и с твоими книгами – если там не шла речь о каких-то странных вещах, которых ни один человек понять не в состоянии, так непременно об умирающих с голоду или простонародье, которое и азбуки не знает. Но если простонародье не умеет читать, а порядочные люди о простонародье не заботятся, то для кого ты писал, нельзя ли узнать? И не говори мне, что можно писать ни для кого, это уж нет, Марио, – ведь если ты ни к кому не обращаешься, слова твои ничего не стоят, это сотрясение воздуха, иероглифы, вот что я об этом думаю. Но ведь тебя никто не может остановить, ты упрям как осел, дорогой мой, тебе слова не скажи, надо было видеть, как я торопилась рассказать тебе историю о Максимино Конде и его падчерице: ведь это готовый сюжет для фильма, так и знай, весь город был взбудоражен, а тебе хоть бы что, это немножко фривольно, я согласна, я понимаю, что это – клубничка, но в конце романа ты заставил бы его вспомнить о приличиях, и, таким образом, книга получилась бы даже назидательной. Так нет же, лучше писать о простонародье и об умирающих с голоду, – ну и подавись ими, дорогой! – только уж потом не жалуйся на одиночество, ведь на твоей стороне были только Эстер, Энкарна и эта из твоей компании – раз, два и обчелся. А если мы разберемся, то и эти твои друзья тоже не все с тобой, так и знай; послушал бы ты Мойано, ну вот этого с бородой, с месяц назад была эта статейка – «Искупители» или как она там называлась, – всего я не поняла, но читала я очень внимательно и, по-моему, уловила смысл; во всяком случае, уж это-то там было написано, уверяю тебя: «Все искупители любят своих ближних: одни действительно хотят помочь им, другие – сделать себе из них пьедестал», – прямо будто бомба разорвалась, да еще в самом центре вселенной, не так ли? Ойарсун просто рычал, а уж о Мойано и говорить нечего, дружок, его еще в подъезде было слышно. Господи, что с ним было! – а ты еще: «Оставьте меня в покое, – человек не может рта раскрыть, обязательно кого-нибудь оскорбишь», – красиво сказано – еще бы! – прямо как в романах, скандалист ты этакий; ну посмотри ты на меня: оскорбляю я кого-нибудь? – ну скажи по совести – оскорбляю? – нет, правда ведь? – а ты же знаешь, что я много разговариваю – болтушка, ты скажешь, – и если мне не с кем поговорить, так я говорю сама с собой, представь себе, как это смешно, – вот бы посмотрел на меня кто-нибудь! – ну да ладно, мне наплевать. А ты вот наоборот, это всем известно: если уж откроешь рот, так только затем, чтобы надоедать людям, и так было всегда. Вспомни, как на тебя завели дело, – ну чем тут мог помочь Антонио? Он мог только исполнить свой долг, вот и все, и еще скажи спасибо, что напал на такого человека, как он, ведь если тебя не выгнали на улицу, так это просто чудо, у меня до сих пор болят колени – до того усердно я молилась, они у меня даже распухли и все такое. Но если приходит ученик и жалуется, то, конечно, Антонио пришлось сообщить в Мадрид, у него не было другого выхода, а главное, если бы ты не распускал язык, так тебе ничего бы не сделали ни Антонио, ни Антония. И ведь Антонио ценил тебя, Марио, это мне известно, он даже пришел ко мне: «Мне так тяжело, как будто это случилось со мной, поверь, Кармен», – а я ему: «Ты вовсе не обязан давать мне объяснения, Антонио, этого еще не хватало!» – вот как! – а вчера, ты сам видел, он пришел одним из первых, и на сегодня отменил занятия и все такое – словом, прекрасно повел себя. Что посеешь, то и пожнешь, Марио, черт тебя дернул говорить такие вещи. По-твоему, христианин может во всеуслышание, в присутствии всей аудитории сожалеть о том, что церковь не поддержала Французскую революцию? Отдаешь ли ты себе отчет в том, что говоришь? А эта идиотка Эстер туда же – действительно, мол, жаль! – царь небесный! – в своем ли ты уме, Марио? – да ведь это же кощунство! Да разве Французская революция не была делом рук этих растрепанных баб, которые отрубили голову королю, и монашкам, и всем порядочным людям, и этому самому Пимпинела Эскарлата, или как его? Надо быть циником, чтобы говорить такие вещи, – вот так принципы! – ничего-то ты не смыслишь! Господи, помилуй! Да разве можно назвать христианскими принципы, которые заключаются в том, чтобы отрубать головы порядочным людям? Дело кончилось тем – ты сам это знаешь, – что в неверии и распущенности нравов Францию никто не перещеголяет – послушал бы ты Вален! – она была там прошлым летом, а она ведь не святоша, но вернулась она оттуда просто в ужасе, так ты и знай. Ну а тебе все равно, твоя совесть, дружок, со всем мирится, и в следующее воскресенье ты идешь к причастию, да так спокойно, как ни в чем не бывало, а Бене, как только увидит тебя, тут же и спрашивает: «Он что, исповедался?» – а я: «Думаю, что да», – ну скажи сам, что я могла ей ответить? Да простит тебя бог, Марио, у тебя не было дурного умысла, я верю, да-да, но иногда мне казалось, что не имеешь ты права причащаться, и целых четверть часа я не могла заснуть, даю тебе слово, я очень беспокоилась, я была просто в ужасе. А всего больнее мне думать о том, что сперва ты не был таким, это все дон Николас и его шайка, это они забили тебе голову всякой чепухой, и если смотреть на это со стороны – так полбеды, но если человек, который так думает и делает подобные вещи, – твой муж, то это пытка, даю тебе честное слово; Вален вот смеется, а хотела бы я видеть ее на моем месте. Ей-то хорошо, Висенте самый уравновешенный человек в мире, и на все, что вокруг происходит – Вален мне это сама говорила, – смотрит, как на спектакль. Она говорила мне вот что, подумай-ка над этим: «У твоего мужа, милочка, и у всех этих людей шарики за ролики заехали. Но, сказать по правде, они меня развлекают, – мне смешно смотреть, как они горячатся из-за того, что мир скроен не по их мерке. Они забавные типы, но за ними нужен глаз да глаз: такие ведь кончают жизнь самоубийством или умирают от разрыва сердца». Вот так, Марио, ты сам слышал, клянусь тебе, она словно предчувствовала это, а я, честно говоря, думала, что от разрыва сердца умирают люди из делового мира: ведь они на одном телефонном звонке могут нажить или потерять миллионы, и это я понимаю, – но ты, который сроду о деньгах не беспокоился и ни в чем не нуждался, у которого жена отличная хозяйка, – можешь говорить все, что тебе угодно, но ты не имел права умирать от разрыва сердца, ни малейшего права – не имел и еще раз не имел. Повторяю: мне понятно, когда это случается с деловыми людьми, но ведь ты, Марио, ровно ничего собой не представляешь – зачем нам обманывать друг друга? – ты умер из-за того, что полоумные живут в плохом сумасшедшем доме, или из-за того, что полицейский дал тебе оплеуху, или из-за того, что Хосечу не подсчитал голоса, или из-за того, что Солорсано хотел сделать тебя членом Совета, или потому, что у деревенщины нет лифта, – это у меня просто в голове не укладывается, скажу откровенно. Ясное дело, я была дура, тут уж никто не виноват, ведь даже твоя родная мать предупреждала меня, что ты – парень нелюдимый и все такое и что, как только ты возвращался из школы, ты первым делом снимал ботинки и садился к камину читать. Ну разве парни так ведут себя?! – а Энкарна еще лезет ко мне с советами, что я должна делать и чего не должна, – ей-то почем знать? – ведь если ты таким был в детстве, так чего же ждать от тебя, когда ты стал взрослым человеком? – известное дело, горбатого могила исправит. «Я одинок, Кармен», – ты твердил мне это целых три дня – помнишь? – вот на этом самом месте, а я как глухая, потому что, если я заговорю, так хуже будет, но только чего тебе еще было нужно? Чтобы Солорсано или Хосечу дали тебе объяснения? Мама – царство ей небесное, от нее ведь ничто не ускользало – обычно говорила: «Мы пожинаем то, что мы посеяли», – каково? – и на первый взгляд это и впрямь может показаться чепухой, но в этих словах заключается глубокий смысл, Марио, – еще бы! И мама говорила это не просто так, таких жертвенных натур на свете мало; когда произошла эта история с Хулией, она дала обет не есть сладкого – а сладкое она страшно любила, – если у Хулии родятся близнецы; тебе покажется, что это новая глупость, но это вовсе не глупость, Марио, это имеет свои основания: мама, царство ей небесное, знала, что делает, она сказала папе – я-то узнала об этом после, – что, если у нее будет один ребенок, значит, Хулия совершила ложный шаг, а если будет двойня, значит, это произошло от сильного чувства, пойми, ведь в положении Хулии это было непростительно. Но вообще-то, если разобраться, грех моей сестры повлек за собой и наказание, потому что бедный Константино – ты можешь считать его несчастным, это уж как тебе угодно – очень странный мальчик; по-моему, он йог или как его там, он спит на полу и ночами бродит по всему дому – он лунатик, или сомнамбула, или как там это называется, – подумай, какой ужас! И все ради минутного удовольствия, Марио, а такое удовольствие ничего не стоит, и я, сколько ни думаю, понять этого не могу, даю тебе слово. Константино – очень странный мальчик, Марио; Хулия хотела навязать его нам на лето, чтоб они были с Марио – я тебе об этом даже и не говорила, – а я ни в какую, ни к чему мне это, пусть выпутывается как знает, согрешила – пусть сама найдет выход из положения. Вообще из этих детей от иностранцев ничего путного не выйдет, Армандо говорит, что их не поймешь, и я с ним согласна, смешение это крови или что другое, не знаю, но только все они смотрят в лес.
XX
А блуд и всякая нечистота и любостяжание не должны даже именоваться у вас, как прилично святым. Также сквернословие и пустословие и смехотворство не приличны вам [43]43
Послание к Ефесянам св. апостола Павла, V, 3–4.
[Закрыть],– ну а он поступал как раз наоборот и втихомолку делал ужасные вещи, Марио, – можешь себе представить? – однажды вечером, когда мы были дома одни, он раскрыл «Иль Мондо» – там были рекламы бюстгальтеров – и сказал мне со своей многозначительной улыбочкой: «Ну и грудь, bambina, а?» Подумай, какое безобразие! Даю тебе слово, что стоило мне захотеть, и я бы легко подцепила Галли; уж не знаю, по правде говоря, что у меня за грудь, но Элисео Сан-Хуан, как только взглянет на меня, так просто с ума сходит, особенно если я в голубом свитере: «Как ты хороша, как ты хороша, ты день ото дня хорошеешь», – прямо надоел мне, честное слово; вот если бы я подала ему повод, тогда другое дело, а то ведь я – как глухая, головы не поворачиваю, ноль внимания, ну что за человек! А когда я была молодая – да что я буду тебе про это рассказывать! – хоть мне и неловко так говорить о себе, но я производила фурор, и однажды, когда мы с Транси поднялись на грязный чердак, где была мастерская этих «стариков» – да, это называется мастерская, – то эти мерзкие бесстыдники хотели рисовать нас голыми, а Эваристо говорил: «С тебя здорово было бы писать поясной портрет, детка», – и я умирала от волнения, Марио, клянусь тебе, – какой стыд! – все стены там были увешаны голыми женщинами, а Транси держалась совершенно спокойно, ты не поверишь: «Великолепное освещение», «Тело здесь точно живое», – и откуда только она знала все это? – она мне так и не сказала, не решилась, понимаешь? – а ведь мы-то с ней были закадычные подруги. А потом Эваристо – наглец этакий! – положил свою волосатую ручищу мне на колено и спрашивает: «А ты что скажешь, детка? – ну, тут у меня прямо горло перехватило, поверь мне, Марио, я ни пискнуть не могла, ни пальцем пошевелить. А Эваристо хотел спать со мной, и если он женился на Транси, так это потому, что она уже была совершеннолетняя, а о нем и говорить не приходится: старый-престарый, и что ему оставалось делать? – только поэтому он и женился; женщина за версту видит, что она нравится мужчине, и не спрашивай меня, как это получается, – почем я знаю? – это интуиция, что-то вроде предчувствия. Надо было видеть Эваристо, когда он нас останавливал и всякий раз говорил: «Ну вот, теперь вы – настоящие невесты, а прошлым летом были совсем еще девчушки», – и при этом не спускал глаз с моей груди – нахал! – и уж не знаю, что у меня за грудь, Марио, но за мной и в шестьдесят лет будут бегать – до чего противные эти мужчины! – все одинаковы, все на один покрой. А Галли Константино показывал на соски – эти итальянцы сущие черти, ты и представить себе не можешь, – но тут уж нашла коса на камень, а ведь тогда стоило мне только захотеть, я всегда это говорила: я нравилась Галли в сто тысяч раз больше, чем Хулия, но вы, мужчины, никогда внакладе не останетесь, как говорила бедная мама: «На безрыбье и рак рыба», – и если моя сестрица сама к нему лезла, так дурак бы он был, если бы отказался, на часок-то всякий горазд, больше всего меня возмущает такое унижение; и кто его знает, что было потом, руку на отсечение я не дам: ведь Хулия семь лет жила в Мадриде одна, ребенок был совсем маленький, а свобода благоприятствует таким делам. Мне-то все равно, Марио, – это папа и мама не разговаривали с ней, ну и я, на них глядя: «да», «нет», «ладно», «не надо», – дальше этого я не шла, нельзя же закрывать глаза на такие вещи. Бедная мама, поистине страстотерпица! Ты знаешь, она ведь даже хотела расторгнуть первый брак Галли! Она для этого все вверх дном перевернула – вот она какая была! – но, кажется, у него были дети, а через это не перешагнешь. И вдруг – бац! – он провалился сквозь землю, никто ничего о нем не знал, и до сих пор неизвестно, здесь ли его убили, или во время мировой войны, или он жив-здоров и делает свое дело у себя на родине, ведь вы, мужчины, народ ненасытный; Вален говорит, что и старость вас не берет, вот как. И что другое – не скажу, но, конечно, Галли Константино был мужчина что надо, ты просто не поверишь, и мы все сходили с ума по нему, и, когда он возил нас с Хулией в открытом «фиате», все на нас смотрели. Что это было за время! Я чудесно провела войну, что бы вы там ни говорили, это был сплошной праздник, дружок; помню бомбоубежище – прямо смех с этой Эспе, она была из самых оголтелых красных, ты себе представить не можешь, а папа ведь такой страшный насмешник – ты же его знаешь, – он всем говорит правду в глаза: «Это привет от ваших друзей, Эспе, не бойтесь», – это он про бомбы, подумай только! – а она, бедняжка: «Ах, замолчите, ради бога, дон Рамон, война – страшная вещь!» Я шикарно провела это время, Марио, – что уж тут говорить! – в городе полно народу, шум, суматоха, и, откровенно говоря, уж и не знаю, как это я тебя не выставила тогда, мы только-только стали женихом и невестой, и ты каждый раз, как приезжал с фронта – а тут еще эта история с твоими братьями и все такое, – портил всем настроение, ты был какой-то задумчивый или грустный, почем я знаю? Но в один прекрасный день, ни с того ни с сего – бац! – этот милый Галли как сквозь землю провалился, ну, конечно, в то время такие вещи часто случались, то же самое произошло и с Начо Куэвасом, братом Транси, в разгар войны его мобилизовали, а так как он был умственно отсталый – у него был менингит или что-то в этом роде, – то его взяли для подсобных работ, видно, не хватало людей; уж не знаю, только в один прекрасный день родители Транси нашли под дверью записочку, в ней было полным-полно ошибок, а написано там было вот что: «Меня увозют – через «ю» – подумай только! – на вайну – через «а»; мне очень страшно. До свидания – вместе – Хуанито». Так вот, о нем до сих пор ничего не известно, а ведь они всех поставили на ноги, Куэвасы это умеют. Конечно, раз так, то лучше бы его бог прибрал, жизнь для него была в тягость, ты и представить себе не можешь, он ни к чему не был пригоден, подумай только, что его ожидало: стал бы он чернорабочим или кем-нибудь в этом роде, хуже ведь не придумаешь. Я и сказала Транси: «Лучше бы уж ему умереть», – ну, а она расчувствовалась, дружок, как будто я сказала ей что-то ужасное: «Ах нет, Менчу, душечка, брат есть брат». Транси очень ласковая и по-своему добрая – видел бы ты, как она меня целовала! – для девушки это, конечно, странно, но это было от всей души, и вот посмотри, с кем она связалась, – со стариком Эваристо! – он ведь много старше Транси, старше даже ТВО [44]44
ТВО – юмористический детский журнал.
[Закрыть], у него ни профессии, ни состояния, и к тому же он отъявленный наглец, и скажу тебе правду: если я и пошла на свадьбу, так это только ради Транси, чтобы ее не обидеть, а он вызывал во мне неприязнь своими пошлостями и своими штучками, ты помнишь. Но она уперлась, что у него талант, – да уж, нечего сказать! – талант у него был на то, чтобы влезть в самолет и удрать не то в Америку, не то в Гвинею, уж не знаю – куда, и оставить ее на мели с тремя малышами; не представляю себе, как она с ними справляется, – подумай только! – семья Куэвасов всегда принадлежала к высшему обществу, но они совсем обеднели, денег у них – хоть шаром покати. На такое талант у Эваристо был, и в этом я нисколько не сомневаюсь, да еще талант совать свои ручищи куда не надо, я тогда прямо похолодела: «А ты что скажешь, детка?» – если бы в тот вечер я поддержала разговор и дала ему повод, так только бы Транси его и видела, и это не пустые слова. Он всегда глаза на меня пялил, когда говорил нам: «Ну вот, теперь вы – настоящие невесты, а в прошлом году были совсем еще девчушки», – и смотрел при этом на мою грудь, прямо глаз с нее не спускал, и теперь я скажу тебе, Марио, – только пусть это будет между нами, – уж не знаю, что у меня за грудь, но нет такого мужчины, который бы перед ней устоял, и однажды – чтобы далеко не ходить – один грубиян, который копал канаву на улице Ла Виктория, заорал: «Красотка! Такого удара сам Рикардо Самора [45]45
Рикардо Самора – знаменитый испанский вратарь 30-х годов.
[Закрыть]не выдержит!» Я, конечно, понимаю, что это хамство, да только чего же ждать от этих людей? – и, откровенно говоря, потому-то мне и было обидно твое отношение ко мне, так ты и знай, если бы другие не обращали на меня внимания, ну ладно, но ведь я же очень многим нравлюсь, и меня огорчает твое равнодушие, да будет тебе известно. И сейчас еще полбеды, но – когда мы были женихом и невестой! – ты только и мог, что взять меня за ручку, и я, конечно, не говорю, что ты должен был целовать меня, этого я не позволила бы никому на свете – еще чего! – но чуть побольше пылкости тебе не помешало бы, горе ты мое, хотя ты и должен был сдерживаться, девушкам приятно чувствовать ваше нетерпение, ведь не с пожарником рядом сидишь. Ну, а ты все свое – «жизнь моя» да «дорогая» – и так вяло, как будто тебе все равно – прямо холодец какой-то, – и в конце концов я переставала понимать, выдержка это или равнодушие, ты уж не спорь со мной; если мужчина никак не реагирует, когда ему рассказываешь о том, что делал Эваристо своими волосатыми ручищами, то, по-моему, он просто каменный. И ведь я не прошу невозможного, пойми меня правильно; иногда я думаю, что, может быть, я тут пристрастна, но я стараюсь быть объективной, вот, например, Вален: Висенте – человек уравновешенный, не спорь со мной, но она не раз говорила мне, что последние месяцы, особенно перед тем, как он сделал предложение, они все время сидели дома, и я ей поддакивала, – не могла же я сказать, что тебе это и в голову не приходило, дурачок. Даю тебе честное слово, Марио: всякий раз, как я видела тебя напротив дома, на самом солнцепеке с газетой в руках, тогда ты уже начал мне нравиться, и, по-моему, именно поэтому я думала: «Этому мальчику я нужна; должно быть, он очень страстный»; я строила иллюзии без всяких на то оснований, согласна, но – скажу тебе положа руку на сердце – мне приятно было бы остановить тебя, если бы ты – конечно, не так, как Эваристо или Галли, – положил руку мне на колено; тогда ведь мы не были женаты, но ты мог бы проявить чуть побольше страсти, вот тебе Максимино Конде со своей падчерицей, – и это в его-то годы! – а ведь он вызвал такой переполох, что ей, то есть Гертрудис, пришлось уехать за границу, даже не уложив вещей, да оно и понятно: помимо всего прочего, Максимино был ее отчим и должен был проявить известную деликатность, только ты пойми меня правильно – я вовсе его не оправдываю. Я хочу, чтобы ты понял, Марио: и мужчины и женщины наделены инстинктом, и нам, честным девушкам, у которых есть устои, приятно, когда мы пользуемся у мужчин успехом, только мы не переходим границ, а девицы легкого поведения ложатся в постель с первым попавшимся. В этом вся разница, сумасброд ты этакий, но, если мы видим, что вы не реагируете, мы начинаем думать всякую ерунду, вроде того, что не нравимся вам; ведь мы, женщины, очень сложные натуры, хоть вам это и невдомек. А потом, через двадцать лет, вдруг – бац! – каприз: раздевайся – взбредет же такое в голову! – седина в бороду, а бес – в ребро, нет уж, не имею ни малейшего желания, так ты и знай, теперь у меня живот в каких-то пятнах, спина жирная; нет, милый, надо было просить меня об этом вовремя. А падре Фандо туда же еще со своими глупостями: это, видите ли, была деликатность – даже слушать смешно! – и я уж не знаю, как это у тебя получается, но, что бы ты ни натворил, в защитниках у тебя недостатка не бывает, до тебя и не доберешься. Ты всегда был слегка ненормальным, дорогой мой, сознайся, сколько бы там ни разглагольствовала Эстер, что у интеллигента такое же тело и желание, как у любого другого, и что он должен удовлетворить это желание, а я, дескать, не должна огорчать тебя; да это просто смешно: в тот год, когда мы ездили на море, ты все глаза проглядел на женщин, дружок, – хорошенькое лето ты мне устроил! – не желала бы я снова туда поехать, да, да, ты меня туда и на аркане больше не затащишь – нынче везде страшная распущенность. И огорчишься ты или нет, но я скажу, что у тебя прямо талант все делать не вовремя, Марио, уж ты теперь не спорь со мной, – в хорошие дни ты и не смотрел на меня, а в опасные, известное дело, пристаешь: «Не надо идти против божьей воли», «Не будем вмешивать в это арифметику», – ведь говорить-то легко – и что пусть у нас родится сын – хорошенькое дело! – представь себе, если каждую минуту на свет будет появляться ребенок, сколько их будет рождаться? – миллионы миллионов! – это варварство, прямо голова идет кругом, чушь какая-то. В тебе сидит дух противоречия, вот что; с тех пор как я тебя знаю, ты только и делал, что ждал, когда я скажу: «Белое», – чтобы тут же сказать: «Черное», – и, верно, получал от этого немалое удовольствие, не иначе.