Текст книги "Тайна фамильных бриллиантов"
Автор книги: Мэри Брэддон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
II
Отец Маргариты
Вандсворт – невеселый городок. Мирной стариной дышат его узкие, мрачные улицы, несмотря на то, что часто по ним несутся блестящие экипажи по дороге в Вимбльдон или Ричмондский парк.
Высокие крыши, старомодные трубы, решетчатые окошки – все это остатки старины глубокой, и путешественник, посетивший впервые этот городок, мог бы подумать, что он находится в ста милях от шумного, многолюдного Лондона. В самом же деле Вандсворт расположен так близко к Лондону, что там как бы дышишь дымом и копотью столичной атмосферы, как бы слышишь шум, гам столичных улиц.
В сторону от главной улицы городка идут вниз, к берегу реки, узенькие переулки. В одном из них, довольно красиво расположившись, тянется целый ряд отдельных домиков, окруженных садами. Густой ракитник и дикий смоковник предохраняют их от пыли, стоящей столбом на дороге в жаркую погоду.
В одном из этих домиков жила молодая девушка со своим отцом. Она давала уроки музыки и пения по очень дешевой цене; одевалась всегда очень бедно, носила старомодные шляпки, и, несмотря на все это, соседи ее уважали и удивлялись ей. Все обитательницы этих домиков, называвшихся Годольфинскими коттеджами, в один голос говорили, что она настоящая леди по образованию и рождению. Быть может, добрые, простые люди, восхищавшиеся Маргаритой Вентворт, были бы более правы, если б считали молодую девушку настоящей леди не по рождению или образованию, а по природе. Это прелестное создание не нужно было учить грации или приличиям: она была ими одарена в высшей степени.
У нее не было матери. Она даже ее не помнила, ибо та умерла семнадцать лет тому назад, оставив бедную Маргариту, которой едва минул год, на попечение своего мужа, Джемса Вентворта.
Но Джемс Вентворт, известный негодяй, отвергнутый средой всех честных людей, живший на средства, добываемые неизвестно каким путем, совершенно запустил воспитание своей дочери и вовсе не заботился о ней. А она с каждым годом все более походила на свою покойную мать. В восемнадцать лет она стала совершенной красавицей с темно-каштановыми волосами и такими же темно-карими глазами. И все же Джемс Вентворт любил свою дочь, но только по-своему. Временами он просиживал дома вдвоем с Маргаритой по целым неделям, погруженный в какое-то мрачное раздумье. Но при этом наступали для него минуты, когда он бежал из дому и скрывался неизвестно где по неделям, даже месяцам, а бедная Маргарита терзалась от горя и неизвестности о судьбе отца. Иногда он приносил ей деньги, иногда же питался на ее трудовые гроши.
Но как дурно он с ней ни обходился, он искренно любил ее и гордился ею. Она же по женскому инстинкту любила его горячо, преданно и считала благороднейшим и самым блестящим из людей.
Она не считала горем работать, ходить пешком в даль, давать скучные уроки и за свой тяжелый труд получать лишь самую скромную плату, ибо ее наемщики не совестились торговаться с такой бедной девушкой, так жалко бросавшейся на всякую плату. Единственным ее горем было то, что отец, которого она считала достойным быть членом высшего общества, был нищим, отверженным всеми.
Она часто говорила ему, сидя рядом с ним и обвив его шею руками, об этом с сожалением и любовью. Были минуты, когда старый, закостенелый негодяй плакал навзрыд о загубленной им жизни, о преступлениях, омрачивших его молодость.
– Да, ты права, Мэгги, – говаривал он, – ты права, я рожден для лучшей судьбы. Из меня должен был выйти совершенно другой человек и, вероятно, вышел бы, если б не один… низкий подлец; он предал меня, он своей изменой опорочил мое имя и оставил одного в мире бороться против всего света. Ты не знаешь, Мэгги, что значит эта борьба со светом, с обществом. Человек, начавший жизнь с честным именем и большими надеждами на успех, вдруг видит себя отверженным безжалостным обществом. За один роковой проступок он опозорен, выброшен из среды общества. Без имени, без друзей, без аттестата он должен начинать жизнь сызнова, и все от него отворачиваются, все указывают на него пальцем. Он – отверженный. Те самые люди, которые прежде смотрели на него с приветливой улыбкой, теперь с презрением поворачиваются к нему спиной. Те самые, которые его прежде хвалили, теперь громче всех его осуждают. Изгнанный отовсюду, где прежде его принимали с распростертыми объятиями, несчастный скрывается среди совершенно чуждых ему людей, старается уничтожить все связи с прошедшим, меняет свое имя. Сначала ему иногда и везет, ему дают занятие, ему доверяют и он работает как честный человек, ибо он в душе всегда оставался честным. Но это продолжается недолго; он не может убежать, скрыться от своего страшного прошлого. Нет! В тот день, в тот час, в ту минуту, когда он всего более гордится своим новым именем и уважением, которое он сумел себе заработать, вдруг становится ему поперек дороги какой-нибудь старый знакомый, прежде бывший его другом, теперь ставший неумолимым врагом. И в одну секунду исчезают все надежды, столь долго лелеемые. Все его добрые, хорошие дела признаются иезуитством. Он никогда не сможет сделать ничего хорошего, ибо раз сделал дурное. Вот как судит свет.
– Но не так говорит Евангелие, – нежно шепчет Маргарита. – Помнишь, отец, что Спаситель сказал преступной женщине: «Иди и не греши более».
– А знаешь, что свет сказал бы в этом случае, дитя мое? – отвечал с горечью Джемс Вентворт. – Свет бы сказал: «Ступай, отверженное создание, и снова греши. Тебе никогда не позволят вести честную жизнь или жить с честными людьми. Раскайся в своей вине, и мы будем смеяться с презрением над этим раскаянием, служащим лишь ловушкой для честных людей. Плачь, и мы отвернемся от тебя с негодованием. Работай, трудись, старайся снова составить себе честное имя, и, когда ты достигнешь почти верхушки этой крутой горы, мы общими силами столкнем тебя вниз, назад, в мрачную пропасть». Вот что говорит свет преступнику, дитя мое. Я не очень хорошо знаю Евангелие, я никогда не читал его с тех пор, как вышел из детства. Я помню, как, бывало, в тихие воскресные вечера я читывал вслух матери Священное Писание. Я словно вижу перед собою нашу старую комнату, мою мать, с любовью следящую за моим чтением. Но теперь я мало знаю Евангелие, и, когда ты стараешься читать мне святые слова, я чувствую, будто какой-то дьявол раскрывает мне всю внутренность и затыкает мне уши, не давая слушать. Да, я не знаю Евангелия, но знаю свет. Законы общества неумолимы, Мэгги; нет прощения человеку, которого однажды уличили в преступлении. Но человек может совершать какие угодно преступления, благо бы он только делился с ближними и, главное, не попадался бы.
16 августа 1850 года, в день, когда Самсон Вильмот должен был выехать в Саутгэмптон, Джемс Вентворт провел все утро в комнате своей дочери. Молодая девушка работала, а отец сидел у окна, покуривая свою длинную глиняную трубку и глядя на прелестное лицо Маргариты.
Комната была чистая и опрятная, хотя меблирована очень бедно; вся мебель была старинная, на тонких ножках, как обыкновенно в съемных квартирах. Однако эта бедная комната отличалась простотой и опрятностью, которые гораздо приятнее для глаза, чем самая дорогая мебель. На стенах висели акварельные рисунки и дешевые гравюры; на столе стояли цветы, а сквозь кисейные занавески на окнах виднелись зеленые ветви дикого смоковника.
Джемс Вентворт был когда-то очень хорош собою. Это было заметно и теперь. Он мог бы быть доселе еще красивым мужчиной, если бы глаза его не блестели какой-то мрачной решимостью, а губы не уродовала презрительная улыбка.
Ему было пятьдесят три года отроду, и он был совершенно сед, хотя это его вовсе не старило. Его прямая фигура, гордая, почти надменная осанка и решительная походка принадлежали человеку в самом цвете лет. В темной каштановой бороде его и бакенбардах пробивались только кое-где седые волосы. Форма его головы и лица, орлиный нос, высокий лоб, массивный подбородок ясно говорили о больших умственных способностях. Его длинные, мускулистые руки и ноги обнаруживали физическую силу. Даже голос его и манера говорить свидетельствовали о необыкновенной силе воли, граничившей почти с упрямством.
При взгляде на этого человека тотчас приходила в голову мысль, что его опасно оскорбить. Действительно, все в нем говорило, что это человек решительный и мстительный, что его нелегко отвлечь от однажды поставленной цели, даже если бы случай к ее осуществлению долго не представлялся.
Сидя теперь у окна и пристально глядя на дочь, он был погружен в мрачные думы. Однако сидевшее перед ним прелестное создание не могло не тешить самый причудливый глаз. Лицо молодой девушки, склоненное над работой, дышало красотой. Все черты ее были нежны и рельефны; карие глазки светились удивительным блеском, смягчаемым какой-то прелестной томностью; великолепные каштановые волосы окаймляли низенький, но широкий лоб. Высокая, тоненькая, грациозная фигурка молодой девушки придавала непостижимую прелесть ее старенькому ситцевому платью и полотняному воротничку, которые никогда бы не надела порядочная горничная. Хорошенькая, маленькая ножка с очень высоким подъемом виднелась из-под ее платья.
В выражении лица Маргариты Вентворт было что-то похожее на отца. Но это сходство было очень небольшое, молодая девушка наследовала свою красоту от матери. Она наследовала и ее характер; но к нежной, женственной натуре примешивались решимость, сила характера и ум ее отца. Словом, это была прелестная женщина, приятная, любезная, но способная долго питать чувство мести за глубокое оскорбление.
– Мэгги, – сказал Джемс Вентворт, бросая в сторону трубку и устремив свой взгляд на дочь, – я часто смотрю на тебя с удивлением. Ты, кажется, довольна своей судьбой и почти счастлива, хотя многие женщины на твоем месте давно бы сошли с ума. Разве у тебя нет никаких амбиций?
– О, много, – отвечала молодая девушка, подымая глаза от работы и грустно смотря на отца, – только мои амбиции все сосредоточиваются на вас.
– Поздно, дитя мое, – сказал он, – поздно, время ушло и случай ушел. Ты знаешь, я старался, трудился, работал, и все мои усилия были тщетны, несмотря на то, что я хорошо работал, быть может, лучше других людей. Ты добрая, благородная женщина, Маргарита, ты оставалась мне преданной и в счастье, и в горе; правда, счастья было мало в сравнении с горем, но ты, бедное дитя, все перенесла, все вытерпела. Ты в моих глазах – самая верная женщина, какая только была на земле; в одном лишь ты не походишь на женщину.
– В чем это, отец?
– Ты не выказала ни малейшего любопытства. Ты видела, как меня толкали и предавали позору везде, где бы я ни поселялся; ты видела, что я принимался то за одно дело, то за другое, и ни в чем не преуспевал. Ты видела меня и приказчиком в конторе, и актером, и писателем, и простым работником, поденщиком, и, за что бы я ни принимался, всегда конец был один – неудача, позор. Ты все это видела, страдала, мучилась, но ни разу не спросила, почему так случалось. Ты никогда не старалась открыть тайны моей жизни.
При этих словах слезы потекли по щечкам молодой девушки.
– Я не старалась открыть вашей тайны, – сказала она нежно, – потому что я знала, что это тайна грустная. Много ночей я не спала и все думала, что могло наложить такое страшное проклятие на вас и на все ваши начинания. Но зачем мне было спрашивать о том, что вам горько вспоминать? Я слышала много жестоких вещей о вас; но те, кто это говорил, никогда не осмеливались повторить при мне свои слова.
Глаза ее блеснули злобой, но через секунду она бросилась перед отцом на колени.
– Отец, – воскликнула она, – я не прошу, чтобы вы были со мной откровенны, если вам это горько и больно. Мне нужна только ваша любовь. Но поверьте, батюшка, и никогда не забывайте, что доверите ли вы мне свою тайну или нет, ничто на свете не в состоянии оттолкнуть меня от вас.
С этими словами она положила в руку отца свою маленькую ручку, и он так ее стиснул, что ее бледное лицо покрылось румянцем от боли.
– Уверена ли ты в этом, Мэгги? – спросил он, наклоняя голову, чтобы еще пристальнее взглянуть ей в глаза.
– Да, совершенно уверена.
– Ничто не в состоянии оттолкнуть тебя от меня?
– Ничто, на всей земле.
– А если я недостоин твоей любви?
– Я этого не понимаю, отец. Любовь не всегда соразмерна достоинству того, кого любишь. Если б было иначе, то где же разница между любовью и справедливостью?
Джемс Вентворт злобно усмехнулся.
– Быть может, между ними, в сущности, и мало разницы, – сказал он, – они обе слепы. Ну, Мэгги, – прибавил он серьезно, – ты благородная, гордая девушка, и я верю, что ты меня любишь. Хотя ты никогда не спрашивала меня о тайне моей жизни, но, верно, ты угадывала ее очень близко, не правда ли?
Он бросил проницательный взгляд на дочь, но та опустила голову и ничего не отвечала.
– Ты догадываешься, в чем состоит эта тайна, Мэгги? Не бойся, отвечай, дитя мое.
– Я боюсь, что мои догадки верны, отец, – промолвила она почти шепотом.
– Ну говори, какие догадки.
– Я боюсь, что вам потому ничего не удается и все восстают против вас, что вы однажды, давно, очень давно, когда вы были молоды и не понимали, что делали, сделали дурное дело. И теперь, когда вы раскаялись и давно хотите начать новую, лучшую жизнь, свет не хочет забыть и простить вашей старой ошибки. Я права, отец?
– Да, Маргарита. Ты почти верно догадалась, дитя мое, только пропустила один факт: преступление я совершил ради другого человека. Меня соблазнил на него другой. Мне оно не принесло никакой пользы, да я на пользу и не рассчитывал. Но когда все было открыто, позор упал на меня одного, пострадал я один. Человек, для которого я решился на преступление, человек, который сделал из меня орудие, отвернулся от меня и отказался замолвить слово в мое оправдание, хотя он был вне всякой опасности и знал, что одно его слово может меня спасти. Это жестоко, не правда ли, Мэгги?
– Жестоко! – воскликнула молодая девушка, – жестоко, подло, низко!
– С того дня, Маргарита, я был пропащий человек. Проклятие света тяготело надо мной. Свет не позволял мне жить честно, а я слишком был привязан к жизни, чтобы искать спасения в смерти. Я начал жить бесчестно, вести дикую, дьявольски смелую жизнь, посреди людей, нашедших во мне очень полезное орудие для своих целей. Они высосали из меня все, что могли, а потом бросили в минуту опасности. Меня поймали, отдали под суд за подлог, признали виновным и сослали на всю жизнь на каторжные работы. Не бледней, дитя мое, не дрожи! Ты, верно, слышала об этом прежде, хоть намеками. Лучше рассказать тебе всю правду. Меня сослали, Мэгги, на всю жизнь, и целых тринадцать лет я работал с каторжниками на Норфолькском острове, куда тогда всего более ссылали нашего брата. Мое поведение обратило на себя внимание охранников, они отозвались обо мне хорошо губернатору; он призвал меня к себе и, дав хороший аттестат, отпустил на заработки. Я поступил приказчиком в контору, и все шло хорошо; но тут меня стала душить тоска по родине, по свободе; я не знал покоя ни днем, ни ночью, словно я был в горячке. Наконец, мне удалось бежать, все равно как, Мэгги, это слишком долго рассказывать. И вот я воротился в Англию свободным человеком, то есть я думал, что я свободный человек, но свет думал иначе. Я был каторжный, ссыльный и мне никогда более не позволят высоко поднять голову среди честных людей. Я не мог этого вынести, дитя мое. Быть может, человек лучше меня продолжал бы упорно работать и кончил бы тем, что поборол предрассудок общества. Но я не мог этого сделать. Я упал под гнетом моего положения и опускался все ниже и ниже. Причиной всего позора, обрушившегося на меня, всего горя, какое я претерпел, всех преступлений, какие я совершил, я считаю одного человека, только его одного.
Маргарита встала и, едва переводя дыхание, шепотом произнесла:
– Отец, назовите мне его имя. Назовите мне его имя.
– Зачем тебе знать его имя, Маргарита?
– Не все ли вам равно? Скажите, только скажите. – И она топнула ногой от ярости. – Назовите мне его имя, – повторила она с нетерпением.
– Его зовут Генри Дунбар, – отвечал Джемс Вентворт. – Он сын богатого банкира, который умер в прошлом марте. Его дядя умер лет десять тому назад, и потому он наследует все состояние и отца, и дяди. Свет обошелся с ним как со своим баловнем. Он ничем не заплатил за свое преступление, погубившее меня навсегда. Он, вероятно, теперь вернется из Индии, и свет будет у его ног. Он, наверное, стоит миллион фунтов, проклятый! Если б мои желания могли исполниться, то каждая гинея его громадного состояния превратилась бы в скорпиона, который впился бы в его тело и не дал бы ему и минуты покоя.
– Генри Дунбар, – шептала про себя Маргарита. – Генри Дунбар. Я не забуду этого имени.
III
Встреча на железной дороге
Стрелка на стенных часах показывала без пяти минут десять, когда Джемс Вентворт подошел к столу и взял свою шляпу.
– Вы уходите, батюшка? – спросила девушка.
– Да, Мэгги, я поеду в Лондон. Мне нехорошо долго оставаться без движения. Дурные мысли лезут в голову, тем более когда сидишь сложа руки. Чего ты испугалась, Мэгги? Я ничего не сделаю дурного, а только осмотрюсь: авось набежит каким-нибудь образом копейка.
– Лучше, чтобы вы не ездили, батюшка, – сказала нежно Маргарита.
– Конечно, дитя мое. Но я тебе говорю, что не могу сегодня сидеть спокойно. Я много говорил о прошедшем, а это всегда расстраивает меня. Я тебе обещаю, что из этой поездки ничего дурного не выйдет. Я схожу в какой-нибудь кабачок, выпью стаканчик грогу и почитаю газеты. Вот и все; кажется, тут ничего нет дурного, Мэгги?
Маргарита улыбнулась и поправила истрепанный бархатный воротник на его стареньком сюртуке.
– Нет, милый батюшка, – отвечала она, – я всегда рада, когда вы немного развлечетесь. Вы ведь скоро вернетесь?
– Что ты называешь «скоро»?
– К десяти часам. Я закончу свою работу к тому времени и постараюсь приготовить что-нибудь вкусненькое к ужину.
– Хорошо. Даю слово воротиться к десяти часам.
Он протянул руку дочери, та поцеловала его в обе щеки, и он, взяв палку, вышел из комнаты. Маргарита долго следила из окошка, как он шел по узкому переулку, пробираясь между детьми, игравшими в пыли.
– Господи, сжалься над ним и избавь его от лукавого! – произнесла она вслух.
По дороге на станцию Джемс Вентворт пересчитал свои деньги – оказалось, всего несколько пенсов, которых хватало ровно на проезд в Лондон и обратно и на стакан грога.
Через полчаса он был уже в Лондоне. Но так как делать ему было нечего, то и не торопился уйти со станции. Он ненавидел тишину и уединение, а тут было вдоволь народу, беготни, гама, шума; и все это зрелище даром. Поэтому Вентворт остался на станции и начал ходить взад и вперед, разглядывая толпу и раздумывая, где бы ему провести остальной вечер. Он прислонился к деревянной тумбе у входа и стал смотреть, как подъезжают экипажи, как выходят пассажиры и выгружают вещи. Его внимание остановилось на низеньком старике, очень хилом и дряхлом на вид, но удивительно деятельном и проворном.
Старик живо выскочил из кэба и бросил свой кожаный мешок стоявшему поблизости носильщику.
Это был Самсон Вильмот, старый приказчик в конторе «Дунбар, Дунбар и Балдерби».
Джемс Вентворт пошел за ним.
«Неужели это он? – думал Джемс. – А похож, очень похож. Но ведь столько лет прошло… трудно теперь узнать. Однако удивительно похож. Не надо его терять из виду».
Самсон Вильмот приехал на станцию за десять минут до отхода поезда, и, оставив свой мешок у носильщика, отправился в кассу брать билет.
Джемс Вентворт тотчас подошел и взглянул на мешок. На нем красовался билетик с надписью:
«Мистер Самсон Вильмот в Саутгэмптон».
Джемс Вентворт протяжно свистнул.
– Я так и думал, – промолвил он почти вслух, – я был в этом уверен.
Отыскав глазами старика среди стоявших у кассы, он подошел к нему сзади и хлопнул его по плечу.
Самсон Вильмот обернулся и посмотрел ему прямо в лицо. Но взгляд этот ясно говорил, что он его не узнал.
– Вам что-то нужно, сэр? – сказал он, подозрительно посматривая на изношенное платье Вентворта.
– Да, мистер Вильмот, мне нужно вам сказать два слова. Когда вы получите билет, потрудитесь пойти со мной в зал.
Старик вытаращил от удивления глаза. Тон незнакомца походил на приказание.
– Я вас не знаю, сэр, – промолвил Самсон. – Я никогда вас не видел, и если вы только не посланный из конторы, то, конечно, ошиблись. Вам, верно, нужен кто-нибудь другой. Я вас не знаю.
– Я не чужой вам и не посланный из конторы, – отвечал Вентворт. – Вы взяли билет? Пойдемте теперь.
Они пошли в зал, стеклянные двери которого выходили в кассу. Зал был совершенно пуст, ибо оставалось всего пять минут до отхода поезда и все пассажиры уже были в вагонах.
Джемс Вентворт снял шляпу и отбросил назад свои седые волосы, в беспорядке спадавшие на лоб.
– Надень очки, Самсон Вильмот, посмотри на меня хорошенько, и тогда скажи, знаешь ли ты меня.
Старик молча повиновался, но дрожащая рука его едва надела очки. Несколько минут он пристально рассматривал незнакомца, наконец побледнел и тяжело перевел дух.
– Смотри, смотри, – продолжал Джемс Вентворт, – и откажись от меня, если смеешь. Впрочем, такому приличному молодцу, как ты, не к роже признавать меня.
– Джозеф! Джозеф! – промолвил Самсон едва слышно. – Неужели это ты? Да! Это мой несчастный брат! Я думал, что ты умер давно.
– И, верно, был очень рад, – с горечью заметил Джозеф.
– Нет, Джозеф… нет! – воскликнул Самсон Вильмот. – Небо свидетель, что я не желал твоей смерти. Я всегда сожалел о тебе и извинял все твои преступления.
– Странно, – отвечал Джозеф, – странно. Если бы ты любил меня, то неужели остался бы в конторе Дунбара? Если б в тебе была искра привязанности ко мне, то ты бы никогда не согласился есть их хлеб.
Самсон грустно покачал головой.
– Не упрекай меня, Джозеф, – сказал он, – если б я не остался в конторе, твоя мать умерла бы с голоду.
Отверженный ничего не ответил, но тяжело вздохнул. Раздался третий звонок.
– Мне надо ехать! – воскликнул Самсон. – Дай мне свой адрес, Джозеф, и я тебе напишу.
– Конечно, как бы не так, – отвечал его брат иронически, – нет, шутишь. Я нашел своего богатого брата и уж не отстану от него. Куда ты едешь?
– В Саутгэмптон!
– Зачем?
– Встречать Генри Дунбара.
Джозеф Вильмот побледнел. Перемена его в лице была так неожиданна и ужасна, что старик отскочил, словно увидев призрак.
– Ты едешь встречать его? – сказал Джозеф роковым шепотом. – Так он в Англии?
– Нет. Но его ожидают. Джозеф, отчего ты так странно смотришь на меня?
– Отчего? – воскликнул он. – Разве ты совсем стал машиной, говорящим автоматом, безгласным орудием в руках тех, кому ты служишь, что всякое человеческое чувство в тебе исчезло? Ты не можешь теперь понять, что я чувствую! Но вот звонок… Я еду с тобой.
Поезд уже трогался, когда братья выбежали на платформу.
– Нет… нет, – воскликнул Самсон, когда Джозеф бросился за ним в вагон. – Нет… нет, Джозеф… не езди со мною… не езди.
– Я поеду.
– Но у тебя нет билета.
– Ничего, я… то есть ты купишь мне билет на первой станции. У меня нет ни гроша.
Они уселись в вагон второго класса, и сборщик билетов, перебегая из одного вагона в другой, слишком торопился, чтобы рассмотреть билет, который ему сунул Джозеф Вильмот; это был обратный билет в Вандсворт. Еще несколько секунд беготни, криков, хлопанья дверцами, и поезд тронулся.
Старый приказчик посмотрел со страхом на своего брата. Смертная бледность его лица исчезла, но из-под грозно насупленных бровей глаза его дико сверкали.
– Джозеф, Джозеф! – сказал Самсон. – Одному небу известно, как я рад тебя видеть после тридцатилетней разлуки, и даю тебе слово сделать для тебя все, что могу, что позволят мои скудные средства. Я это сделаю если не из любви к тебе, то в память твоей матери. Но поверь, я тебя все еще люблю, Джозеф, очень люблю. Но я не хочу, чтобы ты ехал со мной. Какую пользу может принести тебе это путешествие?
– Какое тебе до этого дело? Я хочу с тобой поговорить. Вот и все. Хорош братец – увидал меня в первый раз после тридцати лет и старается поскорее от меня отделаться. Я хочу поговорить с тобой, Самсон, и хочу увидеть его. Я знаю, как свет обошелся со мной, что он из меня сделал; я хочу посмотреть, как обошелся, что сделал этот справедливый, милосердный свет с человеком, соблазнившим и предавшим меня, с Генри Дунбаром.
Самсон задрожал как осенний лист. Он был очень слаб после второго удара, поразившего его совершенно неожиданно, когда он однажды сидел за работой у своей конторки. Он едва перенес неожиданную встречу с несчастным братом, которого считал давно умершим. Но это не все – им овладел необъяснимый ужас при мысли о свидании Джозефа Вильмота с Генри Дунбаром. Он помнил роковые слова своего брата, сказанные им тридцать пять лет назад: «Пускай он почтет себя счастливым, если, когда мы однажды встретимся, он останется в живых».
Самсон день и ночь молил милосердного Бога, чтобы эта встреча никогда не состоялась. Тридцать пять лет прошло с тех пор, и неужели они теперь встретятся? Он пристально посмотрел на брата и промолвил шепотом:
– Джозеф, я не хочу, чтобы ты ехал в Саутгэмптон и встретился с мистером Дунбаром. Он обошелся с тобой жестоко и несправедливо, никто этого не знает лучше меня. Но ведь это было так давно, Джозеф, ужасно давно. Злые чувства вымирают в человеке с годами, не правда ли? Время исцеляет все раны, и мы научаемся прощать других в надежде, что и нас простят, не так ли, Джозеф?
– Ты, может быть, так чувствуешь, – злобно отвечал отверженный. – Я – нет.
Он больше ничего не сказал и, скрестив руки на груди, высунулся из окна вагона. Но он не видел прелестной картины, развертывавшейся перед ним; не видел богатых нив, веселых ручьев и живописных домиков, мелькавших за деревьями. Он смотрел на все это и ничего не видел, словно перед его глазами был белый лист бумаги. Самсон Вильмот сидел напротив него, и с нервным беспокойством следил за грозным выражением его лица.
На первой станции он взял билет для брата, который продолжал по-прежнему молчать.
Прошел час, а Джозеф все молчал. Он не любил брата. Свет сделал его жестоким. Его преступления, слишком тяжело обрушившись на его голову, ожесточили несчастного. Он считал человека, некогда горячо им любимого, единственной причиной своего позора и несчастья, и по нему судил о всем человечестве. Он не верил, не мог верить никому, имея постоянно в голове страшный пример неблагодарности и коварства Генри Дунбара.
Вагон был пуст, кроме двух братьев в нем никого не было.
Самсон долго пристально следил за выражением лица Джозефа, потом тяжело вздохнул, покрыл голову платком, и прислонился к спинке кресла. Но он не спал. Его терзали беспокойство, опасение, ужас. Вдруг он почувствовал, что в ушах у него загудело, глаза подернуло туманной дымкой. Он пытался раза два заговорить, но язык не поворачивался, уста отказывались передать слова, родившиеся в его голове. Наконец, и голова заходила кругом, свист паровой машины отдавался в ней все громче и громче, спутывая все его мысли и оглушая его совершенно.
Поезд подходил уже к Базинстоку, когда Джозеф Вильмот вдруг очнулся от своих мрачных дум.
Случилось что-то страшное, роковое. Отверженный вскочил в ужасе, бледный как полотно.