Текст книги "Одержимый"
Автор книги: Майкл Фрейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Она пробует зайти с другой стороны:
– А что плохого в том, что картину вывезут из страны? Раньше ты никогда не сетовал, что прочие работы Брейгеля находятся в Вене или где-то еще. Если эта картина действительно часть знаменитой серии, то уместней будет, если она окажется там же, где и остальные.
Я просто не могу ей не возразить:
– Не окажется она ни в какой Вене! И уж точно не в Художественно-историческом музее. Особенно если ее купит какая-нибудь темная личность, например, действующий тайно бельгийский бизнесмен.
Я возвращаюсь к своей прежней тактике. Конечно, таинственный бельгиец на самом деле появляется в ином месте моей истории, до которого мы еще не дошли и в ближайшее время не дойдем. Но Кейт уже предпринимает новую попытку.
– А что, если Тони Керт возьмет и спросит тебя напрямик?
– Спросит о чем?
– Брейгель это или нет.
– Не спросит. С чего бы? Мне кажется, он никогда даже не слышал этого имени.
– И все же. Если он спросит: а это, случайно, не Брейгель?
– Тогда я скажу ему всю правду.
– Что это Брейгель?
Я снова молчу. Я мог бы, конечно, сказать, что с ее стороны нечестно использовать в своей аргументации предположение, в истинность которого она сама не верит. Но она бы ответила, что дело не в том, во что верит она… и т. д. и т. п. На это я был бы вынужден возразить, что с точки зрения логики истинность суждения не зависит от нашего с ней мнения… и т. д. и т. п. Затем мне приходит в голову мысль, от которой у меня внутри все сжимается: мы спорим друг с другом так, как это делают все прочие супружеские пары и как мы раньше никогда не спорили. Такого рода разговоры можно вести до бесконечности: ни одна из сторон другую не слушает, думая только о том, насколько убедительны собственные аргументы. Мы незаметно превращаемся в Тони и Лору.
– Что ты ему скажешь? – настаивает она.
– Скажу, что не знаю.
– По-моему, ты только что сказал, что абсолютно уверен, или мне послышалось?
Да, не стоило вообще ничего отвечать ей, потому что это дало ей основания для новых нападок, и мне теперь придется прочесть ей небольшую лекцию о критериях истинного знания по всем жестким канонам эпистемологии, которых мне обязательно придется придерживаться, раз речь заходит о предметах, относящихся к сфере моей профессиональной деятельности; в ответ на мою лекцию она разразится своей, на тему… Да бог с ней, какая разница? Как же нам удавалось шесть лет избегать всего этого? Просто когда дело доходило до спора, мы спорили молча. Или по крайней мере Кейт спорила молча. Я всегда догадывался, что она на самом деле думает, но поскольку она никогда не возражала мне вслух, у меня не было повода для ответных выпадов. Но сегодня она внезапно отказалась от этой своей тактики, полностью перевернув все с ног на голову, и поэтому мы оказались в такой трясине.
– Мартин, – она старается говорить спокойно, – послушай, пожалуйста. Брейгель не имеет к той картине никакого отношения. Как бы тебе ни хотелось, чтобы Брейгель был ее автором. Ты ошибаешься, понимаешь? Ошибаешься.
– Но ты же ее не видела.
– Мартин, послушай меня! Я знаю, что это не Брейгель! Ты слышишь? Это не Брейгель, Мартин! Не Брейгель! Не Брейгель! Как же можно быть таким идиотом?
Должен признаться, вид впавшей в панику жены, обычно такой спокойной и рассудительной, выводит меня из равновесия. Ее отчаяние передается мне, как инфекция, и медленно растекается по жилам. Но я сопротивляюсь. Я медленно повторяю свой неопровержимый аргумент:
– Ты ее не видела, а я видел.
Я чувствую себя таким же одиноким, как и Савл, персонаж потрясающей брейгелевской картины «Обращение Савла», которая висит на левой стене в том самом зале венского Художественно-исторического музея. Я лежу на краю дороги, ведущей в Дамаск, сбитый с ног и ослепленный тонким, будто лазерный, небесным лучом, нацеленным только на меня и ни на кого больше. Мимо меня по дороге движется огромная армия. Эта людская река олицетворяет для меня Кейт и все остальное человечество, которые сосредоточены только на своих маленьких, предсказуемых жизнях. Для них я жалкий, не заслуживающий внимания отщепенец, растянувшийся на дороге пьяница, которого они замечают лишь краем глаза, стараясь не отвлекаться по пустякам. И никто не знает, что я поднимусь из праха и стану Павлом. И окажется, что моему неловкому падению было суждено изменить мир.
Сверху из спальни до меня доносится плач Тильды, Я срываюсь с места, прежде чем Кейт успевает сделать хотя бы шаг. Тильда – единственная, кто меня поддерживает, а сейчас мне, как никогда, нужна поддержка. Я беру ее на руки и начинаю укачивать. Хожу с ней взад-вперед по комнате, пока она вновь не засыпает. Разумнее было бы укачать ее прямо в люльке, потому что когда я попытаюсь ее положить, она, скорее всего, опять проснется. Но я обожаю держать ее на руках и разглядывать ее лицо, пока она спит. Особенно сейчас. Однако ее живое тепло в моих руках, такое реальное и такое осязаемое, не укрепляет мою веру, а лишь еще больше подрывает ее. Ведь я не могу подержать вот так же в руках свою картину. Она далеко. У меня были считанные секунды, чтобы скользнуть по ней взглядом, и мне все труднее сохранять увиденное в памяти. Решительность в очередной раз меня покидает, потому что я вдруг живо представляю себе, что события могут развиваться и по самому худшему сценарию.
Например, я займу где-нибудь эти двадцать шесть тысяч фунтов, несмотря на мнение Кейт или даже вообще без ее ведома. Соблюдая приличия, я выдержу определенный срок, как и наметил, а затем покажу картину знатоку. И вот он бросает на нее взгляд и… никакого восторга не выражает. Он изучает ее некоторое время и говорит: «Полагаю, вы надеетесь, что это подлинный Вранкс, но боюсь вас огорчить, это всего лишь подражание Вранксу…» Я продаю картину через агента и получаю за нее две тысячи фунтов. И потом должен пойти к Кейт и признаться: «Ты знаешь, я взял в долг двадцать шесть тысяч фунтов, и двадцать тысяч из них я уже истратил, причем без всякой надежды вернуть…»
А значит, и без всякой надежды отдать долг. Если я взял ссуду в банке, то банк непременно захочет конфисковать мою предложенную в качестве залога недвижимость, а если у какой-нибудь частной фирмы, найденной по телефонному справочнику, то они явятся ко мне с собаками и дубинками. Однако больше всего во всей этой истории пострадает крохотное существо, которое я сейчас держу на руках, ведь так или иначе, деньги мне придется занимать, оставляя в залог будущее нашей дочери.
И никакой я не Савл. Я Икар из брюссельского Музея изящных искусств. Я подлетел слишком близко к солнцу, обжег крылья и рухнул вниз, такой же никем не замеченный, жалкий человечек, как и Савл, но только, в отличие от него, мне не суждено восстать в ореоле славы. Мой удел – сгинуть в морской пучине.
Предельно осторожно я укладываю своего заложенного и перезаложенного ребенка в люльку и на цыпочках выхожу из спальни. Сейчас я приду на кухню, сяду за стол рядом с Кейт, возьму ее руку и поцелую. Затем я признаю, что был не прав, и попрошу прощения. После этого я расскажу ей все, ничего не скрывая, – о своем плане. Может быть, когда она увидит, как искренне я раскаиваюсь, и когда она поймет, сколько вся эта история для меня значила, раз я решился действовать за ее спиной, она в порыве веры в меня предоставит мне возможность действовать так, как я посчитаю нужным. И тогда мы снова будем вместе, как были вместе все эти годы, чем бы ни занимались. Возможно, она все равно ненавязчиво и с любовью даст мне понять, что не согласна с моим планом. И тогда я последую ее совету, без всяких возражений. Я напишу своему другу Кэрилу Хайнду, который работает в Национальной галерее и которому я при более благоприятных обстоятельствах отнес бы картину для определения автора, и приглашу его к нам на уик-энд. Затем я организую наш совместный визит к соседям, и тогда по крайней мере представитель Национальной галереи окажется на месте событий раньше других.
Однако Кейт за кухонным столом занята работой, и прежде чем я успеваю усесться рядом и взять ее за руку, она поднимает на меня глаза и спрашивает с нехарактерным для нее сарказмом:
– А сколько ты собираешься заплатить Тони Керту?
Я, оказывается, настолько захвачен неожиданным порывом нежности, что тон Кейт сбивает меня с толку, и я даже не могу понять, о чем она меня спрашивает. Я нахмуриваю брови, изображая непонимание. И тут она поджимает губы. Я вижу, что она неправильно истолковала мое выражение лица. И все начинается сначала.
– Ты ведь сказал, что собираешься оставить ему причитающуюся ему долю от всех доходов, которые тебе в конечном итоге достанутся, – поясняет она свой вопрос. Неужели это действительно ее волнует? Если да, то на этот вопрос у меня готов простой и доступный ответ, который я немедля и выпаливаю:
– Он получит свои пять с половиной процентов.
Как я и надеялся, причудливое своеобразие этого высказывания останавливает ее напор. Теперь уже ее очередь выражать непонимание.
– Потому что именно столько он предложил мне. – Эта моя фраза ничего ей не прояснила. Да и мне, если подумать, тоже. За что он мне мог их предложить? – Он обещал мне пять с половиной процентов с продажи его Джордано.
Слишком поздно я вспоминаю, что эту часть своего плана я пока не успел довести до ее сведения. Она пытается посмотреть мне в глаза, но это ей не удается. Она пытается сделать вид, что смотрит в свою работу, но и это ей не удается. Сверху доносятся слабые звуки – это заворочалась проснувшаяся Тильда. Я встаю, чтобы подняться в спальню и проверить.
– Подожди, – спокойно говорит Кейт. Я снова сажусь, демонстрируя небывалое терпение. Что с нами происходит? Так плохо никогда еще не было. – Мартин, о чем ты? Ты продаешь его Джордано? Кому? Что все это значит? Почему ты мне не сказал? Какие еще у тебя с ним проекты?
Я сохраняю удивительное спокойствие. Внезапно весь сценарий предстоящих событий, который казался таким запутанным и опасным, когда я раздумывал о нем в одиночку, представляется мне необычайно простым и понятным.
– Я забираю у него обе картины. Я продаю Джордано и оставляю себе Брейгеля. Тони Керт выплачивает мне в качестве комиссионных пять с половиной процентов вместо традиционных десяти, и мы оба довольны. Я сразу хотел тебе рассказать, но боялся, что ты подумаешь, будто я опять ищу повод, чтобы не заниматься книгой.
Это объяснение кажется таким исчерпывающим, что на мгновение я забываю, что мне нужно искать где-то деньги. Выходит, что своих денег мне тратить почти не придется, комиссионных за Джордано хватит на вторую картину! Я снова поднимаюсь на ноги, чтобы идти наверх, потому что в любой момент хныканье Тильды грозит перерасти в полноценный плач.
– Подожди, а как насчет двух других картин, которые они нам показали? Он хочет, чтобы ты и их для него продал?
– У нас был об этом разговор.
– И что же ты?
– Что я?
– Их ты тоже собираешься продавать?
Как можно разговаривать о таких пустяках, если плачет Тильда? Я с нетерпением смотрю в сторону лестницы – я давно уже должен быть в спальне и успокаивать дочь.
– Да или нет? – настаивает она.
– Давай не будем разговаривать таким тоном.
– Я спрашиваю, ты и две другие картины будешь продавать?
– Возможно. Посмотрим.
Тильда плачет все громче. И слух у Кейт не хуже моего.
– Как ты собираешься эти картины продавать? – спрашивает Кейт. – Кому? У тебя нет таких знакомых!
У меня возникает искушение взять да и сказать, что есть у меня такой знакомый, что это богатый и скрытный бельгиец, который готов заплатить практически любые деньги за хорошие картины. Однако когда я сообщал это Тони Керту, тот факт, что мой покупатель – бельгиец, говорил сам за себя, а теперь, когда мне приходиться объяснять что-то Кейт, мне становится как-то неловко, и бельгиец делается для меня как бы менее реальным. Я ничего не говорю, только снова смотрю в сторону лестницы, напоминая жене, что в данный момент надо решать более актуальные проблемы.
– А раз у тебя нет знакомых, тебе придется идти к маклеру, – не унимается Кейт, – который возьмет с тебя свои десять процентов! Ты что, считаешь меня идиоткой, и думаешь, что я поверю, будто таким образом можно заработать? Ты сам знаешь, что ничего на этом не получишь! Он просто обманывает тебя! Для него это прекрасная возможность избавиться от картин, не платя комиссионных! Мартин, во сколько все это нам обойдется? Ведь двух тысяч здесь не хватит, верно? Сколько, Мартин, сколько это будет стоить?
Теперь я понимаю, что должен был сразу сказать ей всю горькую правду. И этот разговор мне не удался. Раздумывая над ответом, я тщательно пересчитываю результат, потому что на этот раз мне надо назвать предельно-объективную сумму. Итак, десять тысяч за Джордано, по две тысячи за «Конькобежцев» и «Всадников» – получается четырнадцать тысяч фунтов. И мне придется доложить четыре с половиной процента от этой суммы. Подумать только, это меньше семисот фунтов! Плюс двадцать тысяч фунтов за мою картину, но такой суммой я сейчас оперировать не могу, и ради того, чтобы Кейт признала мою правоту, я снова снижу ее до двух тысяч, ведь потом, если что, всегда можно отказаться от излишне благородных жестов.
– Кейт, – говорю я, – понадобится всего-то около трех тысяч! Да новый диван стоит больше! Я тебе уже сказал, что делаю это не ради денег, и думаю, ты меня достаточно хорошо знаешь, чтобы мне поверить. Но ты хотя бы представляешь, сколько в наши дни стоит даже копия любой из ключевых работ Брейгеля? Копия!
Она меня не слушает. Она поднимается по лестнице и слышит только Тильду. Кейт охвачена паникой из-за кажущегося ей окончательным разрушения мира, в который по нашей воле явилась эта кроха.
– Ты, похоже, не понимаешь, – говорит она, и ее непоколебимое спокойствие вдруг сменяется волнением, – у нас есть Тильда, и поэтому теперь все по-другому! Мы не можем позволить себе жить так, как нам заблагорассудится! Мы должны думать о ней! Мы должны думать о будущем!
Она скрывается в спальне. Когда она говорит «мы», она, конечно, имеет в виду меня. Это я не могу позволить себе жить так, как мне заблагорассудится. Можно подумать, что я всю жизнь пил и проматывал деньги в казино. Она хочет сказать, что сыта по горло моими потугами найти свое место в жизни. И снова я задыхаюсь от вопиющей несправедливости происходящего. Когда я наконец каким-то чудом отыскал выход из лабиринта, она хочет заколотить его досками! И все это из-за жалкой суммы, на которую не купишь и дивана! Я слишком зол, чтобы усидеть на месте. Я начинаю ходить взад-вперед по комнате, не в силах поверить, что она способна на такую несправедливость по отношению ко мне, на такую мелочность.
Ничего более кошмарного с нами не случалось за все годы нашего брака. Стоило нам столкнуться с первым настоящим испытанием, и мы не выдержали.
Тильда постепенно успокаивается, и скоро единственным звуком, доносящимся сверху, остается скрип половиц. Я догадываюсь, что Кейт тоже ходит взад-вперед по спальне, как бы передразнивая мое поведение здесь, внизу. Она укачивает Тильду, которая так же крепко завладела ее вниманием, как мое горе завладело мною. Она хотя бы может держать в руках нашего живого, теплого ребенка, а у меня здесь нет ничего, кроме душевной боли от допущенной по отношению ко мне несправедливости, причем это обстоятельство само по себе кажется мне еще более мучительным, как будто в роли подражателя выступала не она, а я. Я останавливаюсь и бессмысленно смотрю сквозь грязное оконное стекло на бельевую веревку и висящие на ней три пеленки. Через несколько мгновений наверху замирают шаги Кейт. Даже находясь в разных комнатах, мы не можем не участвовать в этом абсурдном ритуальном переругивании.
В доме не слышно ни звука. Моя злость постепенно уступает место грусти, которая одолевает меня, как сон одолевает Тильду. Я вспоминаю «Люфтганзу» и те первые несколько дней в Мюнхене. А перед моими глазами вместо Тильдиных пеленок оказывается терраса маленького кафе в благословенной тени Фрауэнкирхе. Однажды мы с Кейт сидели на этой террасе, попивая вино с содовой, и Кейт мне улыбалась. Ее улыбка длилась бесконечно, и тогда меня охватило ощущение полной беззаботности. Когда я вспоминаю ее улыбку и свою беззаботность, мне кажется, что мы навсегда утратили что-то бесконечно ценное и прекрасное.
По-прежнему ни звука. Но Кейт не спускается. Наверное, мне следовало бы самому подняться наверх, но мне слишком грустно. Я сижу за столом и тупо смотрю в окно. Она в это время сидит на кровати в спальне, и ей, я уверен, тоже очень грустно – настолько грустно, что она не в состоянии спуститься. Что ж, похоже, все кончено. Я и думать забыл о картине. Меня беспокоит только одно – что с нами теперь будет? Как нам вместе воспитывать Тильду? Как нам хотя бы вместе обедать?
Я смотрю на часы. Трудно поверить, но время обеда давно прошло. Я решаю подогреть себе суп, хотя хлеб отрезать мне лень. Наблюдая за тем, как густая коричневая жидкость медленно обнаруживает признаки закипания, я слышу за спиной на лестнице шаги. Конечно же, Кейт приходится первой делать шаг мне навстречу. Почему же я не смог на это решиться? Но я даже не могу заставить себя обернуться.
– Прости меня, – тихо говорит она. По ее голосу мне становится понятно, что она плакала.
– Это ты меня прости, – неуклюже вторю ей я. – Супу хочешь?
По крайней мере, меня хватило на этот жест доброй воли. Но она не отвечает. Неужели опять плачет? Я наконец поворачиваюсь, чтобы взглянуть на нее. Она сидит за столом, сжимая в руке платок, но не плачет.
– У меня есть немного денег, тех, отцовских, – говорит она. – Не помню, сколько там осталось. Но, наверное, хватит. Я переведу их на наш общий счет.
У меня уходит целое мгновение на то, чтобы осознать ее слова, и еще одно – чтобы опомниться после пережитого потрясения. Затем, движимый ответным чувством покаяния, я подхожу к ней и опускаюсь на колени. Я обхватываю ее руками и утыкаюсь головой в ее мягкий живот. Моя жена – неиссякаемый и вечный источник доброты и любви. Никогда раньше она мне не говорила, что от отца ей достались какие-то деньги, наверное, потому, что хотела использовать их на благое дело, может быть, даже по отношению ко мне. Или, скорее, она просто забыла о них из-за своей ангельской отрешенности от земных проблем.
Я поднимаю голову и смотрю на нее. Она улыбается мне в ответ.
– Любимая моя, – говорю я, и от избытка чувств у меня перехватывает дыхание. – Я тебя недостоин… Ты даже не представляешь, как я тронут… И я, конечно, никогда не взял бы…
– Но почему ты мне сразу обо всем не рассказал? Вот чего я не понимаю.
Я тоже этого не понимаю, но раз уж она спрашивает, пытаюсь вспомнить, разрывая недавно возникшую пелену недоверия, как все начиналось. Почему я ей не сказал сразу? Наверное… потому что знал, она мне не поверит. И оказался прав – не поверила. Она и сейчас не верит. Хотя это уже не важно. Ни одна картина в мире не стоит того, чтобы жертвовать ради нее нашими отношениями.
– Потому что я идиот, – отвечаю я.
– Я хранила эти деньги на черный день, – говорит она.
– Хорошо, и не трогай их. Я все равно бы не взял их у тебя, любимая. Ни за что. Даже если бы в них была моя последняя надежда.
Она гладит меня по волосам. Все стало на свои места. Мы пережили первый в наших отношениях серьезный кризис. Мы преодолели его благодаря ее доброму сердцу и вопреки моему упрямству. Из этой передряги мы выходим, еще больше укрепив наши чувства друг к другу.
– Суп сейчас убежит, – мягко напоминает она.
Но я не двигаюсь с места. Пусть убегает. Потому что вместе с супом перелилась через края и испарилась вся моя обида.
ГРОМ И МОЛНИЯ
Я решил, что в своих действиях отныне буду придерживаться одного главного принципа.
Я не стану приводить в исполнение ту часть своего грандиозного плана, которая связана с деньгами, до тех пор, пока не получу объективные подтверждения того, что «Веселящиеся крестьяне» действительно принадлежат кисти Брейгеля. Кейт говорит, что к ней за советами лучше не обращаться, она не хочет в это вмешиваться и полностью согласится с моим суждением. Вместе с тем я понимаю, что не могу рассчитывать на признание своих выводов, если они будут основаны только на интуитивном озарении или на ощущении, что иконографические несоответствия свидетельствуют в пользу моей атрибуции, а не против нее. Между нами с Кейт установилось молчаливое согласие по поводу того, что сначала мне нужно собрать для нее более или менее убедительные доказательства своей правоты. И это я для себя твердо решил.
Мы втроем просто замечательно провели выходные. О моем плане мы не говорили. Или почти не говорили. Я о нем даже не думал. Или, если думал, то не все время. И вот в понедельник утром я уже сижу в лондонском поезде. Я позвонил в наш банк в Кентиш-тауне и договорился о встрече с нашим «личным банкиром» – с полного согласия Кейт, так как она понимает, почему я не могу воспользоваться деньгами ее отца, которые она по-прежнему мне предлагает. Следуя мудрому совету Кейт, которым она меня снабдила, пока подвозила на станцию, – где мы, кстати, нежно поцеловались, как в старые добрые времена первых месяцев нашего брака, – по дороге в Кентиш-таун я заеду в Музей Виктории и Альберта, чтобы проверить, сколько в наши дни можно выручить за одну из работ Джордано и не слишком ли мои мало чем подкрепленные догадки расходятся с фактами. Очень хороший, практичный совет. Здорово все-таки, когда жена думает и действует с вами заодно. Даже если она делает это из любви, а не из-за того, что по-настоящему верит в правильность вашей атрибуции.
Вопрос в том, где и как мне найти объективные подтверждения своей правоты. На что опереться?
На особенности стиля и техники письма художника? Не лучший путь. Чтобы во всем разобраться, я должен иметь возможность тщательно осмотреть картину, а это обязательно вызовет подозрения Тони. К тому же у меня все равно недостаточно знаний, чтобы авторитетно судить о подобных вещах, даже если мне и представится такая возможность.
На иконографию?.. Здесь у меня больше шансов, особенно если Кейт мне поможет. Но отличался ли Брейгель чем-нибудь от своих последователей и подражателей с точки зрения иконографии? Все-таки самый верный путь – это, пожалуй, призвать на помощь мою любимую дисциплину – иконологию. Возможно, мне удастся доказать, что в иконографическом содержании брейгелевских работ отражаются жизненные принципы автора и его философская позиция.
Но тут же возникает одна проблема. Каковы жизненные принципы и философская позиция Брейгеля?
В поезде я еще раз просмотрел свою кипу книг, которые на этот раз были заботливо уложены в объемистую и крепкую сумку, предназначенную для детских вещей. Удивительно, сколько в жизни и творчестве Брейгеля таинственного и неопределенного. И дело не только в скудости биографических сведений о нем. Насколько многозначны и сложны для интерпретации его работы! Каждый исследователь трактует их по-своему.
Вот что пишет фоссман: «О нем ходили самые разные слухи: что он был крестьянином и горожанином, правоверным католиком и опасным вольнодумцем, верящим в человека гуманистом и ироничным философом-пессимистом. Одним художник казался последователем Босха и продолжателем фламандской традиции, другие видели в нем последнего средневекового примитивиста, маньериста, испытавшего влияние итальянской живописи, иллюстратора, художника бытового жанра, пейзажиста и реалиста. О нем говорили, что он сознательно изменяет реальность на своих картинах в соответствии со своим идеалом. И это лишь небольшая часть множества суждений, которые высказывали о художнике различные комментаторы его творчества за последние четыреста лет».
А вот мнение Гибсона: «Искусствоведы находили самые разные слова для описания отношения Брейгеля к крестьянам: стороннее и иллюстративное, морализирующее, насмешливое, добродушное, сочувственное».
Фридлендер подчеркивает в первую очередь его чувство юмора. Стехов считает подобные толкования устаревшими и представляет публике «более мрачного» Брейгеля, для которого природа – «это отдушина художника, уставшего от человеческой глупости, себялюбия и лицемерия». Толней, с другой стороны, настаивает, что работы Брейгеля – это философские комментарии к «сущности и необходимой эволюции человеческой жизни», хотя и соглашается, что Брейгель считает земную жизнь «царством безумия». В одной из работ Толней даже утверждает, что «в конце жизни Брейгель попытался соединить разумное царство природы с безумным миром людей»; в другой он пишет, что «художник как истинный стоик размышлял о фатальной зависимости человеческой жизни от вечных законов вселенной».
Фридлендер полагает, что поздние работы Брейгеля «этически нейтральны». Катлер также не соглашается с моралистской теорией «некоторых современных исследователей» о том, что Брейгель считал долгом человека преодоление собственной глупости и порочности. Исследователь не думает, что персонажи Брейгеля безумны или беспомощны перед некими силами, которые они не способны контролировать. Человеческие поступки – «это не обособленные и поверхностные явления», а важнейшее проявление устройства вселенной. Харбисон высказывает похожую точку зрения. В частности, он пишет, что цикл «Времена года» отражает реакцию человека на ход времени и ритмы природы.
В итоге Брейгель становится фикцией, призраком, которого ученые наделяют теми или иными атрибутами в зависимости от собственной фантазии. И поэтому вместо того, чтобы соотносить иконографию брейгелевских работ с воззрениями самого художника, я могу рассматривать ее в контексте событий той эпохи. Если Брейгель не доступен моему зрению, то можно попытаться поместить себя в шестнадцатый век и взглянуть на Нидерланды того времени его глазами.
Вот почему я так и не добрался до «Виктории и Альберта» – я снова в читальном зале Лондонской библиотеки и занимаюсь историческими изысканиями. Дело в том, что о Нидерландах пятнадцатого и начала шестнадцатого века мне кое-что известно благодаря изучению номинализма, но вот конец шестнадцатого века для меня terra incognita. Я намерен начать с уже знакомого мне периода и постепенно продвигаться к годам расцвета Брейгеля.
Прежде чем я отберу доказательства, которые удовлетворили бы Кейт, эти доказательства должны убедить меня самого. И перед самим собой я должен быть честен до конца. Если я не найду убедительных доказательств, изменит ли это мои ощущения? Ни на йоту. Предположим, однако, что собранные мной объективные свидетельства подтвердят, что картина вовсе не является тем, чем ее считаю я… Похоже на один из этих нелепых психологических тестов, в котором приходится отвечать на вопросы, вроде: «Если бы начался пожар, кого бы ты бросился сначала спасать – Тильду или Кейт?» И все же? Хотел бы я по-прежнему завладеть картиной? Конечно! Ведь саму картину это ничуть бы не изменило, даже если бы ее нарисовал Тони Керт.
И мое желание завладеть ею нисколько не уменьшилось бы? Нет!
Неужели? И я был бы готов на все финансовые и нравственные испытания, связанные с этим предприятием? Конечно! Но все это означало бы, что моя картина имеет ценность сама по себе, а не только потому, что благодаря ей мы узнаем что-то о Брейгеле и его творчестве. Тогда ее подлинная стоимость, кстати, опустится до нескольких тысяч фунтов вместо миллионов. Да какая разница! Хотя в этом случае мне пришлось бы радикально пересмотреть финансовую сторону вопроса…
Как смешны, однако, все эти мои сделки с самим собой! Сначала я уславливаюсь о принципе действий, затем собираю для себя же доказательства и обсуждаю с самим собой свои ощущения и намерения. Кто же он, этот мой призрачный внутренний собеседник, с которым я веду переговоры? – спрашиваю я себя.
К кому я обращаюсь в данную секунду? Что за таинственная аудитория слушает круглые сутки мой безостановочный монолог? Кто этот безмолвный судья, который, пряча лицо, председательствует на этих вечно закрытых заседаниях? Иногда в его манере слушать мне мерещится что-то узнаваемое. Это Кейт? Бог? Мой первый учитель истории? Нет, в нем есть что-то еще более знакомое. Это мой аллотропический двойник, мой сгинувший в утробе брат-близнец, альтернативная версия моего «я», которая вполне могла бы быть мною – а может быть, и станет, когда удовлетворится моими объяснениями.
Кто ты, сидящий здесь со мной… на моем стуле в читальном зале Лондонской библиотеки? Ты не менее загадочен, чем Брейгель. Что тебе уже известно? Что мне еще придется объяснять? Насколько подробными и логичными должны быть мои объяснения?
Достаточно логичными, пожалуй. Опыт прошлых лет говорит, что ты часто спешишь с выводами. Ты не способен переварить длинную цепь свидетельств и доказательств, если не выложить их перед тобой одно за другим, медленно и педантично.
Поэтому я сделаю так. Я буду относиться к тебе как к одному из своих студентов. Пусть это будет достаточно способный студент, которому, однако, недостает сосредоточенности и упорства. Я буквально разжую тебе весь новый материал и затерзаю тебя неожиданными вопросами, дабы убедиться, что ты меня внимательно слушаешь.
Согласен?
Похоже, что да, потому что именно этим я сейчас и занимаюсь.
Всякий, кто сегодня интересуется историей Нидерландов шестнадцатого века, пожалуй, согласится, что в ней прослеживается множество параллелей с событиями века двадцатого. Конечно, различия между эпохами огромны, и все же трудно удержаться от ощущения, что вы читаете самый первый, черновой вариант истории Европы времен фашистской оккупации или же истории стран Восточного блока под контролем СССР. В качестве империи-поработителя выступала Испания, а двумя главными столпами, на которых держалась испанская политика по отношению к Нидерландам, были экономическая эксплуатация и идеологический террор (так же действовали Германия и Советская Россия). В том, как именно Нидерланды оказались порабощены Испанией, есть своя горькая ирония. Винить тут нужно не бедность или неудачи захваченной страны, а ее богатство и чрезмерные успехи ее правителей.
Нидерланды… (Множественное число подсказывает, что этих «нижних земель» было несколько. А сколько именно? Я же обещал тебе неожиданные вопросы!.. Семнадцать. Правильно, молодец.) Семнадцать провинций стали единым государством в конце четырнадцатого века благодаря герцогам бургундским. Эти герцоги проявили себя отличными стратегами, но не на полях сражений, а на брачном ложе. Сначала благодаря бракам они породнились с властителями Фландрии, к северу от себя, а затем добрались до невест в остальных окружающих провинциях. Огромные доходы от торговли шерстью и льном, производство меди и большие пакгаузы для транзитных грузов в Брюгге сделали их баснословно богатыми. Филипп III Добрый, который содержал тридцать три фаворитки и изобрел правила придворного этикета, был самым богатым правителем Европы, и в пятнадцатом веке Нидерланды стали новым центром европейского искусства, северной колыбелью Ренессанса.