Текст книги "Одержимый"
Автор книги: Майкл Фрейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Я решаю, что лучше продолжать опираться на момент сходства в наших наблюдениях.
– Кроме того, там действительно нет ни намека на религиозную символику. Насколько я могу судить, ни следа. С другой стороны, у меня было не слишком много времени для обстоятельного осмотра.
И на это она ничего не говорит. Однако отсутствие комментария – это уже комментарий. Поразмыслив, я понимаю, что она, скорее всего, намекает на то, что я поставил для себя высочайшие академические стандарты, раз даже поверхностный осмотр картины занял у меня все утро. Стоит, наверное, объяснить, что большую часть этого времени я провел, спрятавшись за деревом, ожидая возвращения Тони, а затем почти столько же времени выгружал из машины мороженое мясо. И что оставшийся крошечный отрезок времени я почти весь потратил на разбор семейных проблем Кертов, а также на воспитание их собак. А значит, в результате мне удалось провести перед картиной не больше двух-трех минут.
Однако, еще немного подумав, я ничего этого не говорю. Одновременно во мне растет возмущение невысказанными подозрениями Кейт и теми запутанными обстоятельствами, которые делают невозможными какие бы то ни было объяснения с моей стороны. Несколько минут мы сидим, не произнося ни слова, и только Тильда гукает и пускает пузыри, пока я покачиваю ее на своем плече.
У меня такое ощущение, – начинает внезапно Кейт, и я весь внутренне сжимаюсь, – что ты считаешь Брейгеля просто-таки героем, борцом за свободу Нидерландов.
Я по-прежнему не нахожу слов. Но на этот раз от удивления. Неужели она из-за этого так многозначительно молчала?
– Разве не так? – продолжает она. – Ты спрашивал меня о значении латинских слов на картине «Клевета». И тебе кажется, что это самого Брейгеля оклеветали и притащили в суд инквизиции? Знаешь, и до тебя многие пытались отыскать в его картинах политический подтекст. Говорили, что «Избиение младенцев» – это намек на жестокие преступления испанцев в Нидерландах и тому подобное. Хотя на самом деле в то время никаких испанских войск в Нидерландах не было. Они все были выведены еще в пятьсот шестьдесят первом году и вернулись только в шестьдесят седьмом.
Я по-прежнему слишком ошеломлен этим напором, чтобы придумать какой-то ответ. И начинаю понимать, чем она занималась все утро, – она просматривала мои книги и записи.
– Пришлось перечитать твоего Мотли, – говорит она. – Последний раз я брала в руки его работы, когда мне было девятнадцать, и уже успела забыть, насколько неприкрыто односторонними были его оценки. Протестанты тоже, как ты знаешь, совершили немало преступлений. В особенности кальвинисты. И даже Мотли не может умолчать об уничтожении икон в пятьсот шестьдесят шестом.
Толпа разбила все статуи в соборе Антверпена, уничтожила все картины.
Знаю, знаю. Но Кейт не останавливается, все больше распаляясь. Это еще хуже, чем ее недавний приступ беспокойства по поводу денег. Теперь все ее ранее скрытое недовольство сосредоточено на теме, относительно которой она вправе испытывать самое искреннее возмущение. Ее голос подрагивает и срывается.
– Они уничтожили прекрасные произведения искусства, которые создавались веками. И не только в Антверпене – в сотнях церквей по всем Нидерландам. Никто не знает точно, сколько шедевров было тогда утрачено. Сколько жизней, полных самой искренней веры, осквернено за два дня варварства.
Да, все это вспомогательный материал иконографических исследований. Кроме того, она ведь росла в католической семье. В гневе она вдруг вспомнила о своей давно забытой религиозности.
– Я знаю, это было ужасно, – говорю я. – Хотя католики сами немало уничтожили, даже своих же собственных икон. Например, когда войска герцога Альбы разграбили Малин. Они оскверняли все церкви, попадавшиеся им на пути. И не какая-то там толпа… Это делали испанские войска с благословения Альбы. А у него не было для этого даже особых идеологических причин. Католический военачальник приказал католическим же войскам уничтожать католические святыни только лишь для того, чтобы солдаты могли восполнить недоплаченное им жалованье грабежом.
Все так, но зачем я это говорю? Неужели я сам повинуюсь зову прошлого и встаю на путь межплеменной вражды? Наши попытки прикрыть личные разногласия историческими спорами просто глупы. И они еще не окончены.
– В любом случае, – говорю я, продолжая нежно покачивать Тильду, – уничтожать произведение искусства – это, конечно, плохо, но убивать и пытать людей – еще хуже.
– А ты уверен? – холодно спрашивает она. – Кальвинисты, кстати, тоже немало людей поубивали в тех областях, которые контролировали.
Я пропускаю мимо ушей эту не относящуюся к делу провокацию и набрасываюсь на ее первую шокирующую реплику:
– Ты хочешь сказать, что уничтожение статуй и картин может быть большим злом, чем убийство людей?
Если у нее осталось хоть немного здравого смысла, она должна ответить: «Конечно, нет». Но она этого не делает. Она позволяет толкнуть себя на гораздо более экстремистские позиции, чем рассчитывала, как это часто происходит с разозленными людьми.
– А разве нет? – стоит на своем она. – Разве в итоге поступки людей не важнее их чувств? Разве то, что люди после себя оставляют, не важнее того, кем они были?
Вот что происходит, когда история искусства превращается в самодовольного монстра. Я отвечаю на ее чудовищные слова достойно и беспощадно:
– Ты хочешь сказать, что какая-то картина может оказаться важнее нас с тобой? Тебя и меня?
Кейт размышляет над ответом. Она становится очень спокойной. Мне приходит в голову, что она не просто позволяет собою манипулировать – она на самом деле так думает. Мне удалось на мгновение заглянуть в глубины ее души, которые обычно не доступны чужому взору. Что же я вижу? Там прячется удивительное упрямство, граничащее с фанатизмом, которого во мне, например, нет совершенно. И я с ужасом понимаю, даже в момент своего над ней триумфа, что без этого фанатизма человек едва ли способен оставить после себя что-нибудь стоящее.
– По крайней мере важнее меня, – наконец отвечает Кейт. И она не шутит. По-хорошему, я должен сейчас взять ее за руки, улыбнуться и сказать, что она для меня важнее всех картин в мире, вместе взятых. Но я этого не делаю. Я еще не насладился своим триумфом.
– И меня? – спокойно спрашиваю я.
Она снова задумывается.
– Вполне возможно, – медленно говорит она.
Хорошо. Отлично. Этот удар я выдержу, тем более что она по-прежнему не замечает подготовленную мною ловушку. Чтобы ловушка сработала, мне даже не нужно ничего говорить. Я просто целую в лобик Тильду, лежащую у меня на руках, и вопросительно смотрю на Кейт.
И опять она задумывается. Она меняется у меня на глазах. Она смотрит в сторону, и вся эта ее жесткость вдруг обращается в глубочайшую печаль.
Я сдаюсь. Мне не следовало с ней так поступать. Я полностью раскаиваюсь. Я люблю ее, люблю горячо и нежно.
Она подходит ко мне и осторожно забирает у меня Тильду. Я не менее осторожно Тильду ей передаю. Кейт доходит с ней до двери, а затем возвращается.
– Похоже, в мире есть по крайней мере одна картина, – спокойно говорит она, – которая для тебя значит больше, чем я или Тильда.
Она поворачивается и уходит в дом. Я сижу на одеяле для пикников, не в силах пошевелиться, как человек, которого сбила машина. Со мной, кстати, это однажды случилось, и поэтому я знаю, о чем говорю. Сначала пострадавший старается определить, жив он или мертв. Затем пытается вспомнить, кто он и что это означает. Затем он начинает соображать, как получилось, что он оказался в таком нелепом положении и почему он лежит в луже посередине дороги.
Первое чувство, которое я в себе обнаруживаю, – это чувство стыда, а первая связная мысль – это что не я ее, а она меня… Она загнала меня в угол и нанесла смертельный удар. Нет, даже еще хуже: она просто не мешала мне загонять в угол самого себя.
Я помню, что совсем недавно испытывал то же чувство и думал о том же самом, только никак не могу вспомнить, с чем это было связано. Я полностью утрачиваю самостоятельность и превращаюсь в объект чужой воли.
И снова меня охватывает возмущение от несправедливости произошедшего. Так умело притворяться, что ее действительно интересует вопрос свободы совести в Нидерландах шестнадцатого века, тогда как на самом деле она просто выжидала, когда ей представится возможность грубо и вульгарно высказаться относительно моих жизненных приоритетов! Это тем более несправедливо, что я, как пешеход, соблюдал все правила дорожного движения, и все же оказался сбит! Я едва остался жив, хотя сбило меня не какое-то внушительное транспортное средство, вроде автобуса или грузовика, а велосипед, даже самокат – иными словами, абсолютно ложное и пустячное заявление!
Ну и наконец: как вообще это нелепое происшествие стало возможным? С чего она взяла (а она, как я теперь понимаю, так и думает), что я провел наедине с Лорой все утро, если зтого не было? Откуда такая мысль? Если я был с Лорой и с Тони? Или, нет, даже с одним только Тони? Если я даже не смотрел на эту Лору? Как будто кто-то что-то об этом говорил! Да и при чем здесь вообще Лора! Почему Кейт решила, что она имеет к этой истории какое-то отношение? Кейт это предположила наобум, без каких-либо здравых оснований, а значит, она мне не доверяет, чего я, при всех своих недостатках, конечно же, не заслуживаю.
В конечном итоге я беру себя в руки, как и в тот день, когда на Кентиш-таун-хай-стрит меня сбила машина, и продолжаю путь, насколько мне позволяют силы. Я захожу на кухню, где Кейт стирает в тазике Тильдины пеленки. Придется мне снова призвать на помощь нормализм, поскольку больше ничего в голову все равно не приходит. Мой план, если его вообще можно назвать планом, состоит в том, чтобы, не упоминая о состоявшемся только что обмене колкостями или о гнусной инсинуации, ставшей кульминацией перепалки, мимоходом вставить в разговор один-две реплики, которые, без искажения фактов, дали бы ей понять, насколько нелепы ее предположения, будто я утром так и не повидался с Тони.
– Напилю-ка я еще дров, – говорю я, как будто ничего не случилось.
– Разве ты не хочешь пообедать? – спрашивает она мне в тон. Она тоже приходит в норму. – Мы с Тильдой уже поели.
Конечно, в ее голосе до сих пор слышны скрытые намеки, но я не обращаю на них внимания.
– Чуть позже: я сделаю себе сэндвич. – Я заглядываю в шкафчик у ее ног, под раковиной, в поисках пилы. – Тони, между прочим, так и не оставил своей затеи с мотодромом.
Неплохо это у меня получилось. Как бы случайно, как бы между делом. И очень похоже на правду. К тому же наше с Кейт отрицательное отношение к этому факту не может не объединить нас вновь.
Однако внимание Кейт мотодром не привлекает.
– Да, кстати, я забыла тебе сказать, – говорит она, – Тони звонил утром из Лондона.
Должен признать, эта фраза удается ей идеально. Гораздо лучше, чем мне моя. С точно выверенным сожалением, что она не упомянула об этом раньше. Я недооценил свою жену.
Я снова собираю свои кости на дороге. Ничего не пытаюсь объяснить, просто спрашиваю нарочито небрежным тоном:
– А что ему было нужно? – При этом я не вынимаю голову из шкафа под раковиной, что помогает мне скрыть выражение лица.
– Он не мог вспомнить имя на этикетке, – говорит Кейт.
Первые несколько мгновений я все еще пытаюсь достать пилу из клубка старых проводов, в котором она запуталась. Затем медленно высовываю голову из шкафчика и смотрю на Кейт.
– Я сказала, что там написано «Вранкс». Он поехал в библиотеку, чтобы что-то там проверить.
Тони поехал в библиотеку? Чтобы что-то проверить? О Вранксе? О моей картине? В Лондон?
По-моему, рот у меня открыт, но никаких слов из него не вылетает. Кейт смотрит на меня.
– Как ни жаль, он, похоже, начал проявлять к этой картине интерес, – говорит она.
Я хватаю пилу и ретируюсь в сад. Когда машина сбивает вас в первый раз, – это невезение; когда за один день она сбивает вас дважды, – это неосторожность. Но трижды оказаться под машиной, как в моем случае, – это уже покушение на убийство.
Я тупо смотрю на остатки дерева, которое мне предстоит допилить. Я даже не представляю, что делать дальше. Да и какое это имеет значение! События все равно развиваются своим чередом, сегодня я лишен инициативы.
Из-за поворота показывается одинокий велосипедист. У него красное лицо и огромные уши, напоминающие ручки амфоры. Лицо я вижу впервые, а вот уши мне уже знакомы. Традиционного пасторского воротничка, какие носят священники, на нем нет, но это те самые уши, которые я уже видел через окно, покидая Апвуд. Они принадлежат человеку, склонявшемуся в почтении перед «Еленой» в столовой для завтраков.
Велосипедист опускает одну ногу на землю и останавливается.
– Вы, должно быть, Мартин? – осведомляется он.
Приходской священник в нашей жизни появляется впервые. Мне остается лишь предположить, что Лора исповедовалась ему, все про нас рассказала, и теперь он явился, чтобы напомнить мне о моих обязанностях отца и мужа. Я мог бы, конечно, притвориться кем-то другим, но в ответ я только киваю и беспомощно жду, когда он начнет свою проповедь.
Однако, судя по всему, он вовсе не намерен беседовать со мной один на один; он решает вынести вопрос на обсуждение всей семьи (своего рода шоковая терапия) и добиться открытой конфронтации, потому что он спрашивает:
– А ваша супруга дома?
И снова я могу солгать, сказав, что ее нет. Но я окончательно сдался. Я просто делаю жест рукой, приглашая его войти в коттедж. Пусть рассказывает моей жене о произошедшем во всех подробностях, которые он, несомненно, уже узнал от Лоры.
Он слезает с велосипеда и пожимает мне руку:
– Меня зовут Джон Куисс. Я коллега Кейт по Хэмлишу.
– Восхитительно, – резюмирует Джон Куисс, осмотрев Тильду. – Какое богатство нежных телесных оттенков! А какая изящная форма щек!
Он усаживается за кухонный стол. Итак, Лора ошиблась, и ее картины осматривал не какой-нибудь безобидный местный священник. Это великий и ужасный Джон Куисс, историк искусства, эрудит и всезнайка.
Я готовлю кофе. По крайней мере мне так кажется, потому что на самом деле я не осознаю, что делаю, – может быть, я варю зелье с крысиным ядом. Когда я думал, что это священник явился разбираться с моими семейными проблемами, я успел со всем смириться и успокоиться, но теперь меня одолевает просто невыносимое волнение, Видел он «Веселящихся крестьян» или нет?
Пытаюсь мыслить логически. Вряд ли видел. Она ведь не могла и его провести в спальню! Или могла?
– Мы давно хотели вас пригласить, почти сразу, как сюда приехали, – говорит Кейт.
– Знаю, нужно было дождаться приглашения, но мне трудно было удержаться от любопытства: очень уж я люблю разглядывать интерьеры в домах своих знакомых.
Он осматривает нашу уютную, но не готовую к приему гостей кухню с точно рассчитанной рассеянной благосклонностью.
– Здесь очень мило, – говорит он, – но самое замечательное – это, конечно, ваша прелестная дочурка. Должен признаться, главной целью моего приезда было поместье ваших соседей. Судя по всему, я должен именно вас поблагодарить за эту возможность. Мистер Керт позвонил мне и сказал, что вы любезно упомянули мое имя.
Теперь понятно. Это Кейт рассказала Тони о Куиссе. Более чудовищное предательство трудно вообразить! Что делает ее вымышленное недовольство мною еще возмутительней. Так видел он «Веселящихся крестьян» или нет?
– Простите, пожалуйста, – говорит Кейт, даже не удостоив меня взглядом, – я даже не понимаю, как он вас нашел, я лишь упомянула ваше имя, и только. Не ожидала, что он станет вас донимать.
– Нет-нет, что вы, какие могут быть извинения! – восклицает он. – Я знаю, далеко не все искусствоведы любят осматривать чьи-то обветшавшие семейные реликвии, но я это обожаю! Я тут же вскакиваю в седло и с готовностью еду – нельзя упускать прекрасный шанс сунуть нос в чужие секреты! Да и всегда есть вероятность отыскать действительно что-нибудь ценное.
Так у Кертов он что-нибудь отыскал? Он вполне мог осведомиться, где у них в доме уборная, а затем самостоятельно заглянуть, куда ему захочется…
– Полагаю, что вы у них уже были и все посмотрели, – обращается он к Кейт.
– Нам пришлось у них ужинать, – говорит она удрученно.
– Бедняги! – восклицает он. – Заглядывать в чужие дома – это одно, ужинать там – совсем другое. Я всегда отказываюсь от подобной чести. Предпочитаю просто садиться на велосипед и неожиданно заезжать. Итак, вы целый вечер провели с этими ужасными людьми, и все напрасно, потому что хозяин дома, естественно, вам до конца не поверил. Такие люди никогда не знают, кому можно доверять! И в результате их фамильные ценности оказываются в пасти какой-нибудь акулы из нашего цеха.
Непонятно только, относит ли он и себя к таким акулам. Так видел он картину или нет?
– И все же, – говорит он, обращаясь к Кейт, – к какому вы пришли заключению?
Его слова звучат все так же непринужденно, однако на этот раз в его голосе я улавливаю нотку серьезности, даже волнения. Ему не терпится узнать мнение Кейт не меньше, чем мне не терпится услышать его собственное суждение. Вот почему он заглянул к нам. Это не просто визит вежливости. Он думает, что напал на след. И отчаянно хочет убедиться, что след этот не заметил никто, кроме него.
– Я там толком ничего не рассмотрела, – говорит Кейт, – вы ведь знаете, от меня в таких делах мало проку. Зато Мартин проявил изрядный интерес.
Куисс удивленно поворачивается в мою сторону. По-моему, он успел забыть, что эта безмолвная фигура, которая все время возится с кофейником, тоже имеет какое-то отношение к семье Кейт.
– А я и не знал, что вы искусствовед, – говорит он. – Я думал, вы занимаетесь более респектабельным делом, думал, что вы, например, философ или букмекер.
Я пожимаю плечами:
– Чисто любительский интерес.
– Бог мой, – говорит он, – самый страшный кошмар профессионала – это что однажды ему утрет нос какой-нибудь любитель.
Я вежливо улыбаюсь. Он что-то видел, теперь я уверен.
– Ну, и что вы думаете о великом Джордано? – спрашивает Куисс. – Почему «Елена» страшной тенью нависает над их столовой для завтраков? Возникает ощущение, что бедняжку распяли. Они что – купили картину в рассрочку? Прячут ее от грабителей?
А ведь не исключено, что Тони Керт скрывает свою драгоценную «Елену» от каких-то неведомых кредиторов.
– Я сам не большой поклонник Джордано, – продолжает Куисс. – Вот уж точно – «фа престо»! Когда художник работает с такой скоростью, какая только возможна… Он мне всегда напоминал какой-нибудь большой ресторан в итальянском духе, вроде «Фра Песто». Сорок сортов макарон, но к каждому из них подается один и тот же соус – «Маркс и Спенсер». А как вам прочая мелочевка? Нашли в ней что-нибудь любопытное?
Прочая мелочевка – вот что его интересует.
– Ну а что там такого? – отвечаю вопросом я.
– Вы сами-то ничего не захотели купить? – настаивает он.
Я улыбаюсь и качаю головой.
– Видите ли… – начинает Кейт, слегка нахмурившись.
Погубит нас не моя лживость, а ее честность. Куисс смотрит сначала на нее, потом на меня, ожидая, кто из нас решится продолжить.
– Я только сказал ему, – решаюсь я наконец, – что поищу кого-нибудь, кого все это могло бы заинтересовать.
– И нашли? – Его любопытство постепенно начинает граничить с невежливостью.
Я протягиваю ему кофе и улыбаюсь.
– Понятно, – заключает он, затем смотрит на Кейт и снова на меня. – Наверное, кого-нибудь на Багамах, чтобы увильнуть от налогов?
Теперь уже и Кейт смотрит на меня. Подобная мысль раньше не приходила ей в голову, как, впрочем, и мне, пока он об этом не упомянул.
– Нет у меня никого на Багамах, – говорю я и улыбаюсь. Но думаю я вот о чем: такой вариант пришел ему в голову, потому что именно его предложил бы он сам?
– А какой из картин вы занимаетесь? – спрашивает он. – «Песто»?
– Молока? – спрашиваю я.
– Спасибо. Или одной из тех, других?
Ну, все, мы уже даже не притворяемся, что пытаемся разговаривать вежливо. Я чувствую себя вправе ответить в том же духе.
– А какой вы предлагаете мне заняться? – спрашиваю я без обиняков.
Несколько мгновений он пристально меня рассматривает, как бы решая, стоит ли принимать меня всерьез, а затем улыбается:
– Вы мне льстите, потому что я всего лишь скромный лесник в Платоновой роще академиков.
Некоторое время он попивает кофе, а затем переключает внимание на Кейт.
– Этого мистера Керта, наверное, нельзя назвать вашим закадычным другом? – интересуется он у нее. – Конечно, нет, не стоило даже и спрашивать. Смотреть на их старый дом просто больно. Когда-то, как мне кажется, там было немало уникальных вещей. И все они пошли на корм для фазанов. Хозяин, несомненно, просто глупец. Хотя с ним лично я так и не познакомился. Когда я зашел, дома была только хозяйка. – Он смеется. – Уж не знаю, что о ней и сказать, – добавляет он. – Довольно… как бы лучше выразиться… довольно аппетитная штучка, не правда ли?
Кейт отвечает натянутой улыбкой и старается на меня не смотреть.
– Вы думаете? – говорит она.
Куисс снова смеется:
– Она вообще-то была не одна. С ней наверху, когда я приехал, был какой-то джентльмен. Он так гневно что-то сверху кричал!
Кейт снова выдает свою зловещую улыбочку.
– Скорее всего это был просто сантехник, – говорит Куисс. – Чинил там какие-нибудь трубы. Мне не мешает иногда сдерживать свое воображение, а то все мерещатся картинки в стиле рококо. С другой стороны, когда леди наконец спустилась, у нее был немного рассеянный вид.
Он смотрит на меня. Я улыбаюсь. Он ведь не намекает, что в том голосе сверху теперь узнает что-то знакомое. Сосредоточившись на возможных искусствоведческих находках Куисса, я совсем забыл о своем несвоевременном окрике, обращенном к собаке. Я припоминаю, что крикнул что-то вроде: «Не суй свою грязную морду куда не просят». Это мое замечание оказалось даже более уместным, чем мне тогда представлялось.
У меня возникает желание сказать ему то же самое еще раз. Однако Тильда меня опережает, причем без всяких слов. Куисс тянет носом и деликатно кашляет.
– Пожалуй, мне пора ее переодеть, – говорит Кейт.
Когда искусствовед уходит, в коттедже воцаряется мертвая тишина. Нам обоим есть о чем подумать.
Наконец ближе к вечеру Кейт прерывает молчание.
– Значит, теперь картина перемещена в спальню? – вежливо осведомляется она.
Вряд ли ей нужен какой-то ответ. Однако позже, когда мы усаживаемся пить чай, я сам начинаю короткий разговор.
– Я за картиной охочусь, а не за ней, – объясняю я.
– Да уж, – отвечает она так же вежливо, – но что тебе мешает подстрелить сразу двух зайцев?
За ужином она предпринимает новую попытку.
– Отправляйся к ним завтра, – говорит она благожелательным тоном, – и узнай, что Джон мог увидеть и как далеко он зашел.
Некоторое время я размышляю над ее предложением.
– Спасибо, – наконец изрекаю я.
– Не надо меня благодарить, я просто хочу, чтобы все это как можно скорее закончилось.
К этому моменту меня больше всего беспокоит не то, что он мог увидеть картину и узнать ее. Возможен еще более неприятный вариант: он видел картину и не узнал.
На следующее утро «лендровер» благополучно обнаруживается в апвудском дворе, но дверь мне снова открывает Лора.
Она неловко улыбается, не скрывая радости оттого, что видит меня, и я, конечно, столь же неловко рад ее неловкой радости.
– Он в столовой для завтраков, – говорит она вполголоса.
Пробираясь через лес, я всю дорогу планировал такой приветственный поцелуй, которым можно было бы с абсолютной точностью выразить нынешнее состояние наших отношений: да, мы лучше узнали друг друга, но эмоциональная дистанция между нами только растет. Однако, прежде чем я успеваю осуществить свой компромиссный план, она оборачивается, чтобы проверить, нет ли кого за спиной, выходит на крыльцо, закрывает за собой дверь, встает на цыпочки и целует меня. Поцелуй выходит быстрым и легким, но оказывается он на моих губах, а не на ее левой щеке, как я планировал.
Несмотря на такое несколько обескураживающее начало, я не падаю духом. У моего плана есть и другая, более важная часть, ведь мне необходимо выяснить, видел ли Куисс «Веселящихся крестьян», но надо сделать это так, чтобы Лора не заподозрила, что я проявляю излишнее любопытство к степени интимности ее с Куиссом отношений, с одной стороны, и что я проявляю повышенный интерес к самой картине – с другой. Поэтому я решаю поступить следующим образом: спросить, что искусствовед сказал по поводу той картины на лестнице, с собакой. Если выяснится, что он не поднимался, чтобы ее рассмотреть, значит, и до спальни он наверняка не добрался.
– Послушай, – начинаю я, пока она не успела меня отвлечь или прервать. Но она прикладывает палец к моим губам, как и вчера.
– Молчи, – говорит она приглушенно, – это я во всем виновата. Мне так стыдно!
Я поражен и не могу понять, что происходит. Моя тщательно подготовленная речь заканчивается на первом же слове.
– Я имею в виду то, что произошло вчера, – мягко объясняет она. – Не надо было так на тебя набрасываться. Только я увидела выражение твоего лица, сразу поняла, что снова все на хрен испортила. Как дура! Просто… я не знала, как еще себя вести! Здешние жители – они, как бы это сказать, только этого и ждут. Так они проводят время, когда не охотятся… О Боже, опять у тебя этот обалделый вид… Ты меня осуждаешь, по глазам вижу. Ты не такой, как все, надо было мне сразу догадаться. Знаешь, раньше я считала, что интеллектуалы – как все мужики, ну, думают только об одном. В общем, еще раз доказала, какая я глупая. Выбрала задачку не по себе, это точно.
Она грустно улыбается.
– Пожалуйста, – бормочу я, думая, какого же дурака я вчера свалял и какую возможность упустил, – ради Бога! Это моя вина! Прости, пожалуйста! Давай лучше забудем об этом! Послушай…
Она снова закрывает мне рот, но на этот раз не пальцем, а еще одним стремительным поцелуем.
– А ты был такой милый! – продолжает она свой лихорадочный монолог. – Только теперь ты подумаешь, что я такая и есть, а я не такая, совсем даже не такая. Мне очень хочется… ну, просто нормально общаться. Разговаривать обо всем. Хоть о картинах. Мне правда интересно говорить с тобой о картинах! Или о твоей работе; об этом твоем нормализме. Обо всем. Я, конечно, понимаю, у тебя жена и все такое. Я не хочу причинять тебе неприятностей. Давай просто будем хорошими друзьями.
Друзьями? Почему бы и нет. Буду в доступной, развлекательной форме просвещать ее, рассказывая о живописи и философии, как я себе это представлял в первый вечер. Что я чувствую, услышав ее неожиданно умеренное предложение? Прежде всего, наверное, облегчение. И одновременно укол разочарования. Плюс меня посещает подозрение, что меня использовали в закулисной войне против Тони. И что снова не я ее, а она меня… что я переживаю очередной кошмарный сдвиг от именительного падежа к винительному, из-за которого мое положение в этом мире становится все более шатким.
Кроме того, над этими чувствами доминирует все подавляющее ощущение ее физического присутствия. Сегодня на ней один из ее излюбленных мешковатых свитеров. Темно-синий, если быть до конца точным, из очень мягкой шерсти. Лора так близко, что я ощущаю на себе тепло этого свитера. Мы стоим на крыльце перед дверью, и ветер поднимает рябь в луже позади меня. Входная дверь закрыта, и где-то совсем недалеко за этой дверью ходит сейчас ее муж с серым, испещренным порезами лицом. Но все, о чем я могу думать, – это ее мягкое тепло, изобилие тепла…
Ну, или почти все, потому что я прилагаю титанические усилия и сосредоточиваюсь на главной теме дня.
– Послушай, – говорю я, но под давлением обстоятельств мое запланированное непринужденное легато превращается в отрывистое стаккато. – Помнишь, собака на лестнице? Картина с собакой? Тот человек. Он ее видел?
– Ты имеешь в виду вчера? – озадаченно спрашивает она. – Тот человечек – искусствовед?
– Что он сказал? Он хоть что-нибудь сказал? О собаке. На лестнице?
Она недовольно хмурится.
– Так тебя собака интересует? А я-то думала: из-за чего ты на нее вчера так засмотрелся?
– Нет-нет, просто любопытно. Он ее видел, собаку?
Она вдруг смеется:
– Или ты проверяешь, не провела ли я его в спальню вместо тебя?
– Нет-нет.
– Ты ревнуешь меня к этому ушастику? – недоверчиво спрашивает она.
– Да нет, конечно. Мне просто интересно… что он сказал… о собаке.
Она смотрит на меня, восторженно улыбаясь. Ей совершенно очевидно, что я ревную. Ревную ее к маленькому человечку, у которого уши размером с листья лопуха и который, вероятнее всего, ни разу в жизни не допустил неприличного взгляда в сторону женщины. Апрель для нее внезапно превращается в май.
– Может, ты хочешь спросить и о той картине в спальне? – интересуется она. – Может, ты хочешь знать, что он сказал о ней?
Я смеюсь. Другого ответа я придумать просто не в состоянии. Хотя – нет, в состоянии. Я перестаю смеяться.
– Да, – решительно спрашиваю я, – мне интересно, что он сказал о ней?
Теперь наступает ее очередь смеяться. Она проводит указательным пальцем по кончику моего носа.
– А вот этого я тебе не скажу, – отвечает она.
У моих колен внезапно вырастает фыркающая и сопящая куча мокрых морд и отчаянно виляющих хвостов. Дверь за спиной Лоры открыта, и на пороге стоит Тони Керт собственной персоной.
Я подаюсь назад. Он подается назад. Я делаю это, чтобы удалить свой нос от Лориного пальца. Тони это делает, потому что пытается что-то спрятать за спиной. Но загадочный предмет выскальзывает из его рук и, описав в воздухе ярко-желтую дугу, падает прямо к моим ногам.
– Мартин знает, что твой эксперт-искусствовед приходил к нам, – спокойно сообщает ему Лора, пока Тони присоединяется к собакам у моих ног в поисках потерянного предмета. Она обращается к мужу, но смотрит в это время на меня, по-прежнему неловко улыбаясь. – И он ужасно ревниво к этому отнесся.
– Я никогда не довольствуюсь одним мнением, – отвечает Тони, в очередной раз обронив загадочный предмет.
Он встает с колен. На перевернутой щетке для ногтей он пытается удержать мокрый кусок желтого мыла.
– Не переживайте, – объясняет он, – это Лорино мыльце, продукция «Крабтри-энд-Эвлин». Я подумал, что можно им немного потереть. Если уж Лора не боится намыливать им свои сиськи, то картине оно точно не повредит.
– По-моему, премудрый эксперт посоветовал тебе ничего не трогать, – уточняет Лора. – Зачем ты отнимаешь у людей время, спрашивая их совета, если все равно советами не пользуешься? – Она поворачивается ко мне: – Он начинает терять голову из-за этой картины. Ему все кажется, что это какой-нибудь там Рембрандт или ван Дейк.