Текст книги "Я, которой не было"
Автор книги: Майгулль Аксельссон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
Сверкер ничего не сказал. Но его дыхание согревало мне затылок.
Мужчина в белой рубашке касается моего запястья. Я согласна, только закрываю глаза, пока мы идем через фойе. Позади моих век пустота, я не помню ни Мэри, ни маминого мертвого тела. И не чувствую ничего, кроме тепла руки другого человека. Он прижимается ко мне. Он хочет меня. И я не боюсь. Почти совсем не боюсь.
Когда мы заходим в лифт, он целует меня. У его языка вкус пива.
Он засыпает почти сразу после оргазма. Ну и пусть. Так прекрасно – лежать, ощущая животом тяжесть его руки, слушать его похрапывание и размышлять о том, что только что произошло. Меньше чем двадцать четыре часа тому назад я еще сидела в камере Хинсеберга, а теперь впервые в жизни легла в постель с совершенно незнакомым мужчиной, с человеком, о котором я ничего не знаю: ни имени, ни возраста, ни национальности.
Больше шести лет никто ко мне не прикасался. Тело обрело жизнь. Сердце бьется, щеки горят, и между ног осталось чуть щекочущее ощущение. Мысль вспыхивает во тьме: не этого ли вечно искал Сверкер? Может, ему просто хотелось почувствовать себя живым?
Мэри вставляет ключ в замок и открывает дверь дома. Своего дома. Моего.
В первые годы заключения больше всего я скучала по своему дому в Бромме. Как только в камере гасили свет, я уносилась мыслями туда. Я вешала пальто на вешалку в передней, входила в гостиную и осматривалась. Все так, как и должно быть. Огонь в камине. Раскрытая книга на журнальном столике. Здоровенный гибискус в напольной кадке. На кухне стол накрыт к ужину – белая посуда, цветные салфетки, в духовке запекается рыба – соус тихонько булькает, а корочка постепенно становится золотистой. Открываю дверь прачечной: и тут все в порядке. Стиральная машина и сушилка зияют открытыми дверцами, выстиранные мужские трусы сложены стопкой в проволочном лотке Сверкера, белые хлопчатые трусики – в моем. Над раковиной висит несколько свежевыглаженных рубашек и блузок, все с аккуратно застегнутым воротничком. Поддев все плечики на указательный палец левой руки, отношу рубашки и блузки в спальню и вешаю половину в шкаф Сверкера, половину – в свой, потом подхожу к окну и смотрю в сад.
Сливовое деревце умоляюще простирает ко мне узловатые ветви, но мне нечем его утешить. Юный дубок красивее, он целеустремленно, миллиметр за миллиметром, прибавляет в росте, покуда корни протискиваются все глубже в землю. Скоро он закроет собой всю террасу. Эта мысль мне по душе, жаркими летними днями лучше сидеть под дубом, а не под зонтиком. И если дуб погубит сливу, то к этой утрате я готова. Слив я никогда не любила.
Прежде чем выйти из спальни, я касаюсь рукой покрывала. Может показаться, что я разглаживаю невидимую складку или снимаю волосок, но на самом деле это ласка. Кровать – это дом в доме, и по ней я скучала больше, чем по чему-либо другому. И все-таки я не могу тут остаться, надо сделать пять шагов, что уведут меня прочь из этой комнаты. Выйдя на лестницу, одним глазом заглядываю в гостевую. Там по-прежнему полный порядок, кровать застлана свежим бельем, сверху клетчатое покрывало, два белых махровых полотенца аккуратно сложены на стуле. Спускаюсь вниз. Дверь в мой кабинет приоткрыта, и, прислонясь к косяку, я смотрю внутрь, позволяя взгляду скользить по столу и полкам, забитым книгами. Иногда я захожу и зажигаю настольную лампу на то время, пока обрываю засохшие листья гардении на подоконнике. А выйдя в холл, останавливаюсь у двери в кабинет Сверкера. Она всегда закрыта, ее я не открываю никогда.
Когда входят Мэри и Сиссела, в доме тихо. Дверь в комнату, бывшую кабинетом Сверкера и переделанную в спальню для инвалида, закрыта, дверь в комнату помощника тоже. У Мэри теперь новый кабинет, она забрала свой стол и книги на второй этаж в маленькую комнатку, которая когда-то задумывалась как детская.
– Что – спит? – шепчет Сиссела.
Мэри пожимает плечами. Кто знает? Она устала, плечи ссутуливаются, когда она входит в гостиную. Босиком, в одних колготках, не видя, что от пятки вверх бежит спущенная петля, что белая тонкая полоска разрезает черную поверхность. На столе несколько газет, она собирает их и идет на кухню. Сиссела идет следом, в руках – сумка со спальными принадлежностями.
– Гостевая у вас по-прежнему наверху?
Мэри кивает, не оборачиваясь.
– Я отнесу туда барахлишко…
Мэри чуть кивает. Делай что хочешь, говорит ее спина.
– И сразу же спущусь…
На кухне Мэри садится у стола и прячет лицо в ладони. Так и сидит, когда возвращается Сиссела.
– Что такое?
Мэри сидит по-прежнему неподвижно. Сиссела озирается, взгляд упирается в пакет вина на столике возле мойки.
– Выпить не хочешь?
И, не дожидаясь ответа, встает и принимается открывать полку за полкой в поисках бокалов, не видя, что те стоят на виду в застекленном шкафчике на торцевой стене, пока Мэри не выпрямляется и не указывает туда рукой. Сиссела фыркает:
– Господи, да мне самой пора лечиться…
И в следующий миг, прикусив губу, бросает взгляд на Мэри. Я не хотела обидеть! Но Мэри не обиделась, она лишь покачивает головой, чуть улыбнувшись.
Сиссела ставит перед ней бокал, а сама усаживается по другую сторону стола.
– Хотела бы я знать, что он сказал… Премьер… Выгоняет, да?
Мэри отпивает вина, сперва кивает, потом качает головой.
– И да, и нет?
Мэри кивает. Сиссела испускает вздох.
– Ха, логично. Вполне в его духе.
Она тянется за газетами. Сегодняшние, вечерние. Их кто-то читал, обе разложены разворотом кверху. На одном лицо Мэри венчает собой четыре колонки, на другом – пять. В «Экспрессен» оно более осунувшееся, чем в «Афтонбладет». Поперек лица Сверкера – черный прямоугольник. Это клеймо, знак позора, наложенный по приговору СМИ. «Гусь». Клиент проститутки. Законный супруг министра.
Мы шли, держась за руки, по коридорам в отделение интенсивной терапии, но к папе в палату нас не пустили. Разрешили только посмотреть на него в стеклянное окошечко. Странным образом казалось, что он пострадал больше мамы, лицо все изрезано, он был подключен к дыхательному аппарату, капельнице и какому-то серому непонятному прибору. Его левая рука дрожала. Я прижалась лбом к стеклу, Сверкер положил руку мне на плечи. Мы стояли не шевелясь, не шевельнулись даже, когда к нам подошел молодой врач. И обернулись, только когда он кашлянул несколько раз. Он отводил глаза, не выдерживая моего взгляда.
– Мне очень жаль, – сказал он, – но прогноз неутешительный.
Поздно ночью мы шли назад к машине. На плече у меня была мамина сумка, в охапке – ее одежда. Сумка была тяжелая, черная, старомодная, пальто – новое, темно-синей шерсти, я его раньше не видела, платье – вечернее, репсовое, цвета перванш, которое было у нее уже лет пятнадцать. Может, последнее репсовое платье в Швеции. Скорее всего. Кучу одежды я свалила на заднем сиденье, а сама села спереди. Сверкер, повернув голову, смотрел через плечо, пока выезжал задним ходом. Я щурилась, в голове стучало.
На кухне горел свет, я сразу заметила, как только мы подъехали. Лампа светилась так ярко, словно была единственной зажженной лампой во всем Несшё. Меня это удивило. Папа всегда дотошно следил, чтобы все, уходя из комнаты, выключали свет. Электричество денег стоит, если кто не знает.
В остальном все выглядело так же, как в период маминых обострений. Куча посуды в раковине, переполненная пепельница на кухонном столе, толстый слой пыли на полу и мебели, полузасохшие цветы на окнах. Я поняла, что стыжусь, увидев себя со стороны – как бросаюсь на кухню тушить свет, а потом встаю у кухонной двери, заложив руки за спину – в услужливой позе официантки.
– Поесть не хочешь?
Сверкер мотнул головой. Под глазами у него легли морщинки.
– Устал?
Он чуть вздохнул.
– Да. А ты – нет?
– Можешь лечь в моей комнате.
Он улыбнулся, в глазах блеснуло ожидание. Сверкер. Вечно тот же.
– А ты?
Впервые в жизни я сказала «нет». Но в косвенной форме.
– Я все равно не засну.
Я первая пошла вверх по лестнице, перескочила через последние ступеньки и бросилась вперед, чтобы прикрыть дверь в спальню. Там был полнейший хаос, покрывала и простыни валялись на полу, перевернутый стул у окна/ дверца маминого шкафа нараспашку. Дверь в мою комнату была закрыта, я открыла ее осторожно, вдруг испугавшись того, что там увижу.
Все ящики были вытащены из комода и стояли на полу, их содержимое валялось на ковре. Оно было небогато. Ночная рубашка в цветочек, из которой я выросла еще в четырнадцать лет. Свитер с заштопанным локтем. Розовая пластмассовая щетка для волос. Самодельные бусы, которые я когда-то смастерила себе в приюте. Я подняла глаза. Тумбочки письменного стола были открыты – но не пусты. Мой красный пенал на месте. И закладки. И старые масляные мелки в коробке с пестрой крышкой.
Сверкер шагнул в комнату. Вид у него был обескураженный.
– Что – ограбление?
В ту ночь я в последний раз убиралась в доме моих родителей. Тихо-тихо мыла посуду под тонкой струйкой горячей воды, подметала пол, вытирала пыль, застилала постели. Избегая резких движений, плотно закрыла шкаф в спальне, беззвучно подняла перевернутый стул и поставила на место. Когда уже светало, я спустилась вниз и открыла все окна, а потом стащила с себя платье и стояла голая посреди гостиной, чтобы прежняя жизнь выветрилась из каждой поры моего тела.
Потом тихо поднялась в ванную и долго терла все тело махровой рукавицей, потом почистила зубы и прополоскала горло, потом медленно расчесалась, мазнула духами за ухом, прокралась на цыпочках через переднюю – и вошла к Сверкеру. Он что-то пробормотал, когда я залезла к нему, – не разобрала что. И в ответ положила руку ему на грудь. Она показалась мне новой, незнакомой. Пять лет назад у него не было волос на груди, а теперь мои пальцы проходили сквозь плотные черные завитки. Я прижалась ближе к нему, просунула ногу между его ног и закрыла глаза. Он был горячий.
Он проснулся тут же. Сперва ничего не говорил, лежал и дышал. Я лежала рядом и тоже не шевелилась. Ждала. Готовилась. И наконец это случилось: он провел рукой по моим волосам, потом склонился и поцеловал меня в лоб.
– Я ведь люблю тебя, МэриМари, – сказал он. – Ты же знаешь? Ты же знаешь, что я люблю – тебя?
Я моргаю в темноте, на мгновение растерявшись. Где я? Чья рука лежит у меня на груди?
А потом вспоминаю. В номере «Шератона» в Стокгольме. С незнакомым мужчиной без имени, возраста и национальности.
Вдруг страшно захотелось назад, в одиночество, к себе в номер. Приподняв его руку, выскальзываю из постели на пол, ощупью ищу в темноте свою одежду. Кончики пальцев чуткие. Они знают разницу между его и моими трусами, они поспешно разжимаются, наткнувшись на его белую рубашку, но намертво вцепляются в мою юбку.
От звучного всхрапывания я замираю, едва успев застегнуть молнию, стою не двигаясь и не дыша, пока его дыхание не становится глубоким и сонным. Тогда я наклоняюсь и беру в руки туфли.
И ухитряюсь закрыть за собой дверь совершенно беззвучно.
возможный разговор [2]
– Привет, – говорит мужчина за соседним столиком. Торстен оборачивается, пододвигая себе стул. Голос он вроде бы узнал, но ассоциаций никаких. Лицо совершенно незнакомое. Тем не менее Торстен кивает, приготовившись в тысячный раз притворяться, что знает, с кем говорит.
– Ну, как дела?
– Отлично. Поздравляю с новой книжкой.
– Спасибо. Что едим?
Надо ли пересаживаться за его столик? Нет. Они, видимо, знакомы не настолько близко. К тому же тот, другой, уже почти все съел, и, если Торстен останется сидеть за своим столиком, то есть надежда, что собеседник скоро встанет и уйдет.
– Рыбный суп.
– Вкусный?
– Съедобный.
Появляется официантка с хлебницей. Торстен берет ломтик хлеба и кладет на десертную тарелку, потом с пристрастием допрашивает официантку обо всех ингредиентах рыбного супа, прежде чем его заказать. Тот, другой, смотрит на него, чуть улыбаясь.
– Вы так вникаете во все, что едите?
Торстен поднимает брови, но не отвечает. Да что это вообще за тип такой? Может, журналист, брал у него как-то интервью? Или тоже писатель?
Тот, другой, отламывает кусочек хлеба и проводит им по тарелке, потом, шумно прихлебнув последнюю ложку супа, откидывается назад. И только тут Торстен замечает на столе развернутую газету. И отводит глаза, он не хочет знать, о чем пишут в сегодняшних вечерних выпусках. Он уже прошел по улицам и насмотрелся на заголовки.
– А это видели? – спрашивает тот, другой, и поднимает газету. Торстен упирается взглядом в большую фотографию Мэри. Лицо осунувшееся. Торстен качает головой. Тот, другой, ухмыляется.
– Обалдеть, а? Муж Мэри Сундин – гусь перелетный..
Торстен обхватывает рукой подбородок. Что он может сделать? Встать и уйти? Или послать того, другого ко всем чертям? Нет. Это бы означало выдать себя.
– Нет, вы послушайте, – тот, другой, принимается читать вслух. – «Мэри Сундин снискала известность как самый страстный борец с торговлей сексуальными услугами и трафикингом. Но сегодня „Экспрессен“ располагает данными, что муж нашего министра международного сотрудничества в свое время сам воспользовался во Владисте платными сексуальными услугами. Дело кончилось тем, что его выбросили из окна и он сломал позвоночник. С тех пор Сундин парализован. Все это явилось полнейшим сюрпризом для премьер-министра. Когда Мэри Сундин вступала…»
Голос превращается в бормотание. Через мгновение тот, другой, отрывает взгляд от газеты и улыбается:
– Хокан Бергман сегодня с добычей.
Торстен отламывает кусочек хлеба. Видимо, тот, другой, не подозревает, что он знает Мэри.
– Кто?
– Хокан Бергман из «Экспрессен». Такого кита загарпунить!
– Так это Мэри Сундин – кит?
Ему удается изобразить невозмутимость. Тот, другой, фыркает.
– Ха, ну это вряд ли. Но у Хокана Бергмана всякая пойманная рыбка сразу резко увеличивается в размерах…
Завидуешь, думает Торстен. Значит, и сам журналюга.
– Думаете, загарпунит?
– Готов спорить.
Торстен морщится.
– Неужели она должна отвечать за предположительные грехи своего мужа?
Тот, другой, смотрит чуть презрительно, берет зубочистку из стаканчика и принимается грызть.
– Да не в том дело.
– А в чем?
Тот, другой, вынимает изо рта зубочистку, мгновение смотрит на нее, потом разламывает пополам и швыряет обе половинки в пепельницу.
– Да во вранье, ясно.
– Она соврала?
Другой отодвигает стул. Это хорошо. Стало быть, собирается уходить.
– Ну, по крайней мере, не сказала всей правды.
Торстен поднимает брови.
– А что такое правда?
– Хороший вопрос, – отвечает тот, другой, натягивая куртку. – А задайте-ка его нашему премьеру.
– Н-да, – Торстен пытается улыбнуться. – А смысл?
– Да уж, – отвечает другой. – Это точно.
дома
– Господи, – произносит Сиссела. – Который час?
Протягиваю ей свою руку с часами. Полдвенадцатого. Пора спать. Но спать мне совершенно не хочется. Наоборот. Мне хорошо, все вдруг сделалось просто и ясно. Какой власти я боялась? Той, что унижает… Какая власть унизить меня осталась у Горного Короля? Почти никакой. С другой стороны, он так изобретателен… Э! Я гоню прочь эту мысль. Всегда остается равнодушие. Оно защитит. И ведь прекрасно сидеть наконец у себя на кухне и пить красное вино. Но Сиссела никак не расслабится. Она тянет к себе вечерние газеты, ведет пальцем по телепрограмме, а потом поднимает глаза на меня.
– Вот черт. Пропустили.
Я хмурю лоб. Что пропустили?
– Фильм Магнуса… Который он снял во Владисте.
Я чуть морщусь. Вот оно что.
– А потом предполагается что-то типа дискуссии. Может, еще не кончилась…
Я указываю рукой на пульт. На столике у мойки. Телевизор у Сисселы за спиной, она какое-то время крутит головой, пока не замечает, а потом жмет наугад кнопку за кнопкой. Мир проносится мимо, ночные новости, пущенный в записи хохот в студии, утрированная музыкальная фразировка симфонического оркестра. Но никакого фильма и никакой дискуссии.
– Нет, – говорит Сиссела. – Прозевали.
Я фыркаю. Невелика потеря. Сиссела отпивает глоток вина.
– Дешевка он, – сообщает она. – Самая настоящая.
Я вопросительно поднимаю брови. Кто именно?
– Да к тому же ленив. Но тут он не одинок. Зачем стараться и выдумывать, когда можно просто взять стеариновую свечку и вставить в задницу? Все этим занимаются, вся эта публика. Нарушение запретов. Дешевые сенсации. Держат нос по ветру и строят из себя черт-те что – они, видите ли, первые отважились, притом что всем известно – нет более простого способа привлечь внимание и набить себе цену, чем нарушить табу. А ему только этого и нужно. Внимания. Больше ничего. Он всегда искал легких путей. Следил за всем, что происходит, но ничего не принимал близко к сердцу. Вот теперь он разглагольствует, заведя глаза к небу, про солидарность, но при этом не забыл заснять ее под всеми мыслимыми углами – с огурцами, и кулаками, и бутылками, засунутыми… Какая мерзость!
Значит, Магнус. Я киваю, соглашаясь, хотя на выставке не была. Хватило и фотографий в газетах, фотографий той девушки и Магнуса с этой его кроткой улыбочкой. Неудивительно, что Торстен прямо взорвался от ярости в «Дагенс нюхетер».
– Ты в состоянии простить? – вдруг спрашивает Сиссела.
Я выпрямляюсь. Есть вещи, о которых мы не говорим.
– В смысле, не Магнусу, а…
В одной руке у нее сигарета, в другой зажигалка. Если бы я могла говорить, то сострила бы в ответ, что прощаю всем все, за исключением того, что она сейчас собралась сделать, – тому, кто курит у меня на кухне, прощения нет. Но я не могу говорить. И вынуждена слушать.
– …должникам нашим, – говорит Сиссела. А потом зажигает сигарету и замирает неподвижно, уставясь на дым. Я не киваю, вообще не шевелюсь.
– Папашка летом умер, – говорит она.
Я поднимаю брови. Об этом она никогда не говорила, даже не намекала. Открываю рот, чтобы что-то сказать, и тотчас закрываю. Бесполезно. Но удивительно: насколько я знаю, Сиссела не общалась с отцом с нашего первого совместного Мидсоммара. Я о нем почти ничего не знаю, последние тридцать лет он упоминался исключительно в ироническом ключе, когда приходилось к слову. Столяр. Алкоголик. Тяжелый человек. Марксист старозаветного склада. Образ мамы Сисселы был еще более смутным – она умерла, когда дочери исполнилось шесть, и оставила по себе лишь отрывочные воспоминания.
– До семидесяти восьми дотянул, – говорит Сиссела. – Уникальный случай, если учесть, сколько он смолил и квасил.
И, глянув на собственный окурок, качает головой.
– Меня нашел исполнитель нотариальной конторы. Старикан, оказалось, уже месяц как умер. Но не похоронен. В морге лежал, в заморозке. Я сперва думала вообще не заниматься старым хреном, но потом…
Она вздыхает.
– Пришлось ехать домой. Ну, к нему домой, в смысле. Он так и жил в той двушке на Аспюдден, пока не умер. Там все было как раньше. Ну, почти, разве что обои переклеили где-то в семидесятых. Но мебель вся та же, старый хлам серо-буро-малиновый. Только на столе кругов от стаканов прибавилось. И прожженных пятен. Повсюду окурки, в раковине, в унитазе, в ванне, на полу в передней. Ну, и пустые бутылки, везде. В стенном шкафу, под кухонным столом, в углу большой комнаты, в спальне под кроватью. Если сдать, можно было все долги за квартиру заплатить. Но нет, это не для него. Это пусть буржуи занимаются такой мелочевкой. Он был выше этого. Намного выше.
Она глубоко затягивается, глядя куда-то вдаль, поджав верхнюю губу.
– А простыня… Совершенно серая, в таких странных черных точечках. Как вши. Но это были не вши. Что-то черное и липкое. Снюс, может…
Я вижу, как она стоит в маленькой коричневой комнате, уставившись на кучу белья на полу. Красное ватное одеяло. Подушка в полосатой наволочке. Грязная простыня. Жалюзи опущены, но солнце все равно пробивается сквозь щели, рисуя полосы на полу. Венок черных подпалин в деревянном изголовье кровати. Но на Сисселе белые брюки. У нее по золотому кольцу на каждом пальце. Волосы блестят. Она не шевелится.
Нет, шевельнулась. Она сидит, широко расставив ноги, у меня на кухне и жадно сосет сигарету.
– Я вызвала фирму, чтобы очистили квартиру и вывезли все на свалку. Я не взяла ничего – из этой квартиры я не хотела и полотенца. А потом я его похоронила. Просто чтобы назло. С пастором, псалмами и всей фигней. Он презирал религию и все церковное, опиум для народа и так далее… Так что я пригласила пастора и похоронила его по всем канонам шведской церкви.
Она взглядывает на меня.
– В начале августа. Ты была в Нью-Йорке.
Я киваю. Как же. Помню. Мы с ней не разговаривали тогда больше недели, а когда я все-таки позвонила, она отвечала односложно и резко.
– Только месть не получилась. Нас там было трое – я, пастор и органист. Кроме папашки, конечно. Но органист играл слишком уж красиво, и пастор говорил слишком хорошо, так что потом мне стало до того гадостно! Я сперва не поняла почему.
Она мгновение разглядывает окурок, потом встает, идет к раковине и гасит огонек под струей воды. На обратном пути приоткрывает окно. Делаю глубокий вдох. Ночной воздух свеж на вкус, как вода.
– Дело в прощении. В этой строчке из «Отче наш» – «и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим». Я ночами лежала без сна и все думала. Вот как так можно – взять и простить? Не прощать вредно, это все знают, не то станешь озлобленной и желчной и рано умрешь. Так что прощать надо – хотя бы для собственного здоровья. Или из косметических соображений – чтобы не стать злобной грымзой, которую все терпеть не могут. Но вот как это делается? Как к этому приходят? Как возможно прощение, если нет Бога?
Она стоит посреди кухни, расставив ноги, и смотрит на меня, потом сгребает в горсть рот и подбородок мужским жестом.
– Примирение – другое дело, – продолжает она и снова нашаривает сигаретную пачку. – Примириться можно и без Бога. Два человека могут взять и помириться между собой, просто зачесть вину друг дружке. Ну, когда взаимно. И один человек тоже может более-менее сам с собой помириться. Но я-то хотела не примириться, а простить. И убедиться, что папашка остался мне должен. Ведь я была ребенком. Разве ребенок может быть должен ему? Шестилетний – разве он отвечает за свои действия? А?
Мы пристально смотрим друг на друга. Я чувствую, как мои челюсти ходят вхолостую – жуют вопрос. Что он сделал, ее отец? Сиссела снова опускается на стул.
– Ну как можно найти оправдание пьяному, который бьет несчастную шестилетнюю девчонку? Заставляет девятилетнюю девчонку вытирать блевотину, а потом, протрезвев, устраивает ей трепку! Издевается и завидует! И ни единого раза не вспомнил про ее день рождения и никогда, никогда ничего не купил ей на Рождество! Так с какой стати я взрослая должна ходить и маяться и чувствовать себя сволочью оттого, что не желаю иметь с ним дела? А? Господи, иногда я прямо готова в религию удариться, чтобы только испытать, что это за штука. Прощение. Милость. Но не получается. Не могу уверовать, как ни стараюсь. Небеса пусты.
Она замирает, потом ее взгляд снова уплывает.
– А ты? – произносит она. – Ты сама-то как – простила?
Звук, вырывающийся из моей глотки, пугает меня самое. Я шиплю. Сиссела отшатывается.
– Прости, – говорит она. – Я не хотела… Прости.
Но я тоже не знаю, как это делают.
Мари не простила, ни себя, ни других. Отнюдь – она умело избегает подобных мыслей. Просто не впускает их, притворяясь перед собой и миром, будто того, что случилось, не было. И поэтому улыбается, сидя за завтраком. Все, по чему она так соскучилась в Хинсеберге, теперь у нее на тарелке: свежий, еще теплый хлеб, ломтик папайи, английский джем. Она налила себе огромную чашку кофе. Мари не знает меры. И сытости. Неутолимый голод.
Намазав хлеб маслом и джемом, она открывает «Дагенс нюхетер», близоруко наклоняется над передовицей, потом листает дальше. И замирает. Мужчина стоит у ее столика, тот самый мужчина в черных брюках и белой рубашке, он продел указательный палец в петельку для вешалки своего пиджака, небрежно висящего на плече. Он улыбается, подмигивает. Что ему нужно? Почему он так смотрит – с видом довольного альфонса? Ночь кончилась. Он уверился в собственных возможностях и получил оргазм, а она – то, чего ей не хватало. Зачем им вообще разговаривать?
– Morning,[37]37
Здесь: Доброе утро (англ.).
[Закрыть] – говорит он.
Она любезно улыбается. Голос совершенно невозмутим.
– Good morning.
– I didn't notice when you left?[38]38
Я не заметил, как вы ушли? (англ.)
[Закрыть]
Она морщит лоб.
– Excuse me?[39]39
Простите? (англ.)
[Закрыть]
Мари подняла брови, вид у нее удивленный. Мужчина в белой рубашке изображает улыбку, но она тут же гаснет. Он слегка кашляет.
– Last night…[40]40
Прошлой ночью… (англ.).
[Закрыть]
Мари примеряет новое выражение лица. Легкое замешательство.
– Yes?[41]41
Да? (англ.)
[Закрыть]
– I didn't notice when you left…
Мари поднимает чашку. Верхняя губа кривится в торопливой гримаске.
– I am sorry, but I haven't the faintest idea of what you are talking about. Have we met?[42]42
Простите, но я не имею ни малейшего понятия, о чем вы говорите. Разве мы раньше встречались? (англ.)
[Закрыть]
Срабатывает – глаза мужчины забегали, он переминается. Пиджак уже не висит на плече, он сполз на локоть и защищает живот.
– Sorry. I thought you were somebody else.[43]43
Простите, я обознался (англ.).
[Закрыть] Мари чуть улыбается.
– No problem.[44]44
Ничего страшного (англ.).
[Закрыть]
Он идет к стойке, она провожает его взглядом. А как он думал? Что она замуж за него побежит? Где-то в дальнем уголке сознания девчонки из Хинсеберга хлопают в ладоши. Браво! Нас так просто не возьмешь!
В дверь звонят. Открываю глаза и, замерев, вслушиваюсь. Эркер наполнен белым светом. Уже утро.
На кухне играет радио. Кто-то проходит по холлу, кто-то в уличных туфлях. Сиссела. Помощники Сверкера обувь обычно снимают и ходят на цыпочках. Открывается входная дверь. Приглушенные голоса. Дверь закрывается. Секундой позже опять звонок. Никто не открывает, но на крыльце по-прежнему стоят. Жмут и жмут, и жмут на кнопку. Дверь снова открывается, и я слышу, как Сиссела отвечает. В голосе раздражение.
– Я что, непонятно сказала? Ответ – нет, нет и еще раз нет!
Я морщусь, глядя в потолок. Наверняка журналист, но Сиссела словно напрочь забыла все приемы работы с такой публикой. С утра с ней лучше не шутить.
– Какое слово вам непонятно? Первое «нет» или второе?
Тот, на крыльце, что-то неразборчиво говорит в ответ.
– А как именно вы это себе представляете, черт вас дери? Она же разговаривать не может!
Опять неразборчивый ответ.
– Вот уж, уверяю вас, с ним – ни в коем случае. Ни за что.
Дверь с грохотом захлопывается. С ним? Что, этот журналист хотел взять интервью у Сверкера?
Снова звонок. На этот раз Сиссела не открывает. Но орет так, что стоящему на крыльце наверняка слышно.
– Только дотронься еще раз до кнопки, журналюга чертов, и я звоню в полицию и заявляю на тебя за нарушение покоя жильцов!
Я забираюсь под одеяло. С головой. Мари ступает на лестницу. Это лестница старинного эстермальмского[45]45
Эстермальм – престижный и дорогой район в центре Стокгольма.
[Закрыть] подъезда со сверкающими перилами и окнами в свинцовом переплете. Уже с площадки второго этажа видно, как на третьем Катрин распахивает дверь.
– Мари!
Мари ускоряет шаг и уже на полпути видит, что Катрин раскинула руки. И отвечает тем же. Объятие – самое малое из того, чем можно отблагодарить Катрин за все, что та для нее сделала. В приемной никого, но Анни, секретарь Катрин, улыбается из комнаты напротив. Добро пожаловать на свободу!
Катрин кладет свою пухленькую руку ей на плечо и увлекает в свою комнату.
– Ну, – говорит она, закрыв за собой дверь. – Как ощущения?
Мари чуть поводит головой. Хинсеберг все еще сидит внутри, может, он там так и останется навсегда. Но этого, конечно, нельзя говорить. Катрин посмеивается.
– Что, еще не забыла, как открывать и закрывать дверь?
Мари улыбается в ответ. Прошлой осенью целый час свидания они посвятили типичным тюремным стереотипам поведения. Катрин любит обыгрывать стереотипы и клише, особенно когда удается наполнить их двойным смыслом, так что мужчины-коллеги не могут понять – всерьез она или шутит. Мужчины не ждут от женщин розыгрыша. В особенности – от женщины-юриста. Но Мари поняла юмор и принимает игру:
– Как же. Всю последнюю неделю тренировалась.
Катрин садится к письменному столу, обтянутому кожей цвета бычьей крови, – наверняка стоит целое состояние! Подперев рукой подбородок, она улыбается еще шире.
– Отлично. А сегодня, стало быть, первый день оставшейся жизни.
– Вот именно.
– Ты искупила прошлое и готова к встрече с будущим.
– Точно.
– И чувствуешь себя соответственно заслугам?
– А именно – великолепно.
– Отлично. И каждый новый день – это новое начало?
Мари продолжает улыбаться, но игра уже становится утомительной.
– Кстати, – говорит она. – А деньги у меня остались?
– Ха! – отвечает Катрин. – Деньги – единственное, что у тебя осталось. Не считая на редкость дельного адвоката.
Сиссела стоит в дверях с подносом. Мы смотрим друг на друга и без единого слова приходим к соглашению о том, что ничего из произошедшего этой ночью не было. Граница восстановлена.
– Слышала?
Я приподнимаюсь, сажусь и киваю. Сиссела ставит поднос мне на колени и присаживается на краешек кровати.
– Придурок чертов.
Как хочется попросить ее быть осторожнее. Не стоит зря дразнить журналистов, они злопамятны, как слоны.
– Хотел у тебя интервью взять. А когда я не позволила, то решил у Сверкера. Потом завел речь про Магнуса и его фильм и про Бильярдный клуб «Будущее», хотя при чем тут все это?
Я морщусь. Понятно. Хокан Бергман снова в городе. И успел сделать некоторые умозаключения. Плохо. Он, похоже, никогда не простит мне тот выговор и не упустит случая припомнить мое знакомство с Магнусом. Министр, «гусь» и скандально известный художник – как раз хватит на разворот.
Сиссела сидит молча. Наверное, думает то же самое, но ей хватает ума ничего не сказать – лишь посмотреть мимо и произнести будничным тоном:
– Сверкер в душе.
Я киваю. Ага.
– Сверкер… Как-то он усох. Ты заметила?
Киваю. Заметила, еще бы. Лечебной гимнастики два раза в неделю недостаточно. Он усыхает.
– И волосы совсем седые стали…
Я поднимаю руку. Довольно. Сиссела, вздохнув, чуть поникает. На миг повисает тишина, потом Сиссела выпрямляется и кладет ладонь на одеяло.
– Я сделала тебе пару бутербродиков на обед. Они в холодильнике.
Улыбаюсь, пытаясь изобразить молчаливую благодарность.
– А то мне пора уже. Надо кое-какие дела провернуть до отъезда.
Она отводит взгляд.
– В два Торстен придет.
Я качаю головой. Нет.
Сиссела смотрит в глаза.
– Как же! Мы не можем оставить тебя одну.
Кто это – мы? Она и Торстен? С каких это пор эти двое – «мы»?
– Надо, чтобы кто-то был рядом. Сама понимаешь. Вдруг тебе станет хуже. Мало ли что.
Опять качаю головой. Но Сиссела не обращает внимания, встает и поправляет свитер. Сегодня – черный, в обтяжку.
– Я как до дома доберусь, сразу позвоню.
Я снова сворачиваюсь под одеялом.
Катрин решила пригласить ее на обед в «Золотой мир». Вот они идут по городу, словно две подружки, но все темы для бесед исчерпались уже в районе площади Норрмальмсторгет. По крайней мере у Мари, поскольку Катрин после минутной паузы начинает рассказывать про дело, которое на той неделе будет слушаться в суде. Поджог и умышленное убийство, и доказательства довольно веские, но бедная девочка… Мари слушает вполуха, у нее свои заботы. Успеет она сегодня и в банк, и на мебельный склад – или придется остаться в Стокгольме еще на ночь? А что, если – безумная мысль – съездить на кладбище в Роксту положить цветок на могилу Сверкера? И тут же сама себе в ответ качает головой. Нет, это ни к чему. Абсолютно. Катрин толкует ее движение как знак поддержки.








