Текст книги "Я, которой не было"
Автор книги: Майгулль Аксельссон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
возможная тьма
Забывать – это талант. Когда-то он у него был.
Хватало глубокого вздоха – и воспоминание исчезало. Переставало существовать. Ничего нет. И никогда не было. Осталось только смутное тепло, как если бы он завернулся в одеяло. Или словно у него под кожей имелась другая кожа. Это было удобно. И сам он словно делался лучше. Веселей. Приветливей. Теплее – в буквальном смысле.
Но тогда, выйдя из глубочайшего забытья, он мерз. Это было самое ужасное, ужасней всего остального. Понадобится не одна неделя, чтобы осознать: он – живая голова на мертвом теле, но леденящий холод он почувствовал сразу. Он мерз, и он не мог забыть. Стоило закрыть глаза, и та девочка вновь пристально глядела на него, заставляя припоминать каждую подробность ее тела. Шершавые руки. Вытаращенные серые глаза. Приоткрытый тонкогубый рот. Маленькие острые груди, один сосок недоразвит. Спина, на которой можно было пересчитать все позвонки и ребра.
Именно ее спина так потрясла его в первый момент. Растрогала, как выражается Эмма, психотерапевт в реабилитации. На первых сеансах его бесило, что она употребляет это слово, раз за разом, и однажды взбесило так, что он велел одному из помощников подобрать и выписать все эквиваленты из словаря синонимов. Впечатлить. Поразить. Подействовать. Потрясти. Бесполезно. Эмма смотрела на него, наклонив голову набок.
– А почему вам так не нравится именно это слово?
Он отказывался отвечать и, закрыв глаза, рассматривал ту девочку. Еще ничего не произошло, она сидела в баре спиной к нему, рядом другие девушки. Курила. Что-то пила – с виду джин или водку, но как потом выяснилось – просто воду с ломтиком лимона. Одета смехотворно. Просто картинка из каталога! Зеленые брючки из какой-то скатавшейся синтетики, обтерханные почти до колен. Черные сапоги со сбитыми каблуками. Бордовая блузка с вышитыми розами, расстегнутая до несуществующей ложбинки между грудями. Шов под мышкой лопнул, так что при каждом движении в дырке белело. Шлюха. Дешевая восточноевропейская шлюха. Ничто для Сверкера Сундина, у которого есть двадцатипятилетняя брюнетка, а у брюнетки третий номер бюстгальтера и без пяти минут институтский диплом. И она уже завтра утром придет к нему в гостиницу.
И все-таки. Эта спина. Эта худенькая спинка.
Андерс и Никлас, его коллеги, давай ржать. Да ты охренел, Сверкер, не сейчас же! Смотреть ведь не на что! Да уймись наконец. Но он не мог, был не в силах. Рука шарила по столу, крутила и вертела сигаретную пачку. В горле пересохло, он не мог говорить, только замотал головой, когда Андерс и Никлас поднялись из-за стола. Нет, он не пойдет с ними в гостиницу. Не сейчас. Пусть это случится теперь, раз не случилось прежде.
Когда они ушли, он какое-то время сидел неподвижно, потом медленно встал, отодвинув стул. Все головы отвернулись от барной стойки, химическая блондинка с огромной грудью так улыбалась ему, что он вдруг увидел себя ее глазами – высокий мужчина с густыми волосами и темными бровями. Черные брюки. Черная рубашка. Серый кашемировый пиджак. Начищенные ботинки.
Но тут девушка оглянулась, но не улыбаясь, как блондинка, а просто, пристально глядя на него, отпила из своего стакана…
Он открыл глаза. Эмма по-прежнему стоит, склонив набок голову. Ждет. Она недавно сделала себе мелирование, но свитерок на ней все тот же, хлопчатый, цвета слоновой кости, крупной вязки. У нее он что, единственный? Конечно, на оклад участкового психолога не разгуляешься, но на сменную одежду, наверное, хватило бы. Может, скупая. А может, презирает его до такой степени, что нарочно старается выглядеть непривлекательно.
Он перебрал в уме, что бы такое сказать. Неопасное.
– МэриМари снова может говорить.
– Я знаю. Вы уже рассказывали месяц назад.
Он наморщил лоб. Неужели способность забывать возвращается?
– Да что вы?
– Да.
Наступает молчание. Его взгляд скользит с предмета на предмет. Старенький письменный стол. Полка. Несколько папок.
– Какая скучная комната.
– Знаю, что вам тут не нравится.
– Но со мной она не разговаривает.
– МэриМари?
– Да.
– А откуда вы тогда знаете, что она может говорить?
– Она разговаривает с помощниками. Правда, редко.
– А вы сами с ней разговариваете?
Он слышит собственный вздох.
– Это бессмысленно.
– Неужели?
– Абсолютно. Если бы я мог уйти, я бы ушел.
– Но вы не можете уйти.
Эмма положила ногу на ногу. Те же старые джинсы. Те же тупоносые ботинки. Он зажмурился, вернулся назад, в бар, положил ладонь на худенькую спину и открыл было рот, чтобы что-то сказать, но, сморгнув, снова увидел кабинет психологической помощи. Закатное солнце изменило цвет, стало еще краснее. Скоро осень.
– Какое сегодня число?
Эмма подняла брови.
– А почему это вас интересует?
– Да кончайте вы с этой паршивой терапией. Какое сегодня?
– Первое сентября.
– Год назад я мог ходить.
– Да.
– Я мог бы приставать к вам. Если бы захотел.
– Правда?
– Да. Вот только не знаю, захотел бы или нет – боюсь, овчинка выделки не стоит. Вы ведь нудная, как ваш кабинет.
Два красных пятна выступили у нее на шее, но в лице ни один мускул не дрогнул, она лишь покосилась на часы. Сверкер улыбнулся.
– Время еще есть.
Эмма сцепила пальцы на левом колене.
– Я знаю. Две минуты.
– Да, – ответил Сверкер. – Две минуты.
– Вам тяжело, – сказала Эмма. – Когда-нибудь вам придется в этом признаться.
Он закрыл глаза, девушка в баре обернулась. Вид испуганный.
– Шампанского? – предложил он.
– Thank you.
Он улыбнулся. Сеньк ю. Русская, значит. Тем лучше. Русских у него еще не было.
боковая дорога
Взгляд мельком в зеркало заднего вида. Он там по-прежнему, всего в сотне метров. В свете фонарей белый «рено» кажется грязно-желтым.
А забавно получается. У меня на хвосте – священник-расстрига.
Чего ему надо?
Я выехала не сразу. Едва открыв дверь машины, вдруг спохватилась, что в хестерумском доме нет никакой еды. Придется снова идти на заправку хотя бы за кофе, хлебом и соком на завтрак. Я глянула через плечо: Святоша по-прежнему сидит в кафе, никаких признаков, что он намерен меня преследовать, так что, захлопнув машину, я побежала под дождем к стеклянным дверям, схватила все необходимое и расплатилась.
Когда я вернулась, он стоял у моей машины. Дожидался.
– Евангелие от Луки, – произнес он. – Грешница умастила ноги Иисусу и получила прощение.
Протиснувшись мимо него, я открыла машину и закинула внутрь пластиковый пакет с покупками. Тот соскользнул с пассажирского сиденья на пол.
– И что?
– Я рассказывал это моим конфирмантам.
– А-а.
– Ее простили за то, что она возлюбила много. Но кому мало прощается, тот мало любит.
– Как-то все навыворот.
– В смысле?
– Должно быть наоборот. Кто мало любит, тому и мало прощается. Отсутствие прощения следует из отсутствия любви. Ты сам-то уверен, что понимаешь этот библейский стих?
Святоша скрестил руки.
– Есть много толкований. Это – лютеранское. А твое понимание скорее католическое.
– Что делать!
Я уселась за руль, включила зажигание, заворчал мотор.
– Ну, пока, может, еще увидимся, – сказал Святоша.
– Возможно.
Я захлопнула дверь.
С тех пор он и едет в сотне метров от меня, увеличивая скорость, когда я увеличиваю скорость, и сбрасывает ее одновременно со мной. Глупость. Наверняка глупость. Если только он не вспомнил о паре-тройке газетных заголовков. Уж кто-кто, а я знаю о воздействии заголовков на читателей. Не всегда благоприятном.
Я мелькала в этих заголовках трижды. Когда меня поймали. Когда взяли под стражу. И когда вынесли приговор. У меня в этих заголовках было три имени. Жена-мстительница. Шеф-редактор. Мари Сундин. Фотографии шли в той же последовательности, с каждым разом делаясь все откровеннее. Вначале снимок на паспорт с черным прямоугольником вместо глаз, потом фото к постановлению о взятии под стражу, где у меня платок надвинут на глаза, и наконец – мой улыбающийся фотопортрет из редакционного кабинета. После оглашения приговора фотографии сошли на нет. Я перестала быть новостью и сподобилась лишь пары столбцов. Катрин улыбалась. Видишь! Все уже забыто. Через шесть лет никто ничего не вспомнит.
Шесть лет. Даже сами слова эти непостижимы. Первую ночь в Хинсеберге я попыталась отсчитать это время – сидя по-турецки на узкой койке, проматывала назад шесть лет, ища ту, кем я была, чтобы понять, кем стану. Но находила лишь какие-то клочки и обрывки, разрозненные кусочки пазла, не стыкующиеся с другими. Я вспомнила, что шесть лет назад у меня были белые босоножки на каблуках и как их тонкие ремешки врезались в ноги. Едва придя домой с работы, я сбрасывала их в холле и чесала эти красные полоски. Кафельный пол приятно холодил пятки. Сверкера не было дома. Сверкера не было дома практически никогда.
Год спустя у меня случился девятый выкидыш. Это была кровавая история, так что я с месяц ходила с двойными прокладками. Голова кружилась отчаянно, по утрам приходилось держаться за стенку, чтобы добрести до ванной. Я была очень бледная, но это мне шло. На самом деле, говорил Сверкер, я просто красавица. В сентябре мы сняли дом в Тоскане. И по вечерам сидели под черным звездным небом и пили красное вино. Двигались мы неспешно, говорили редко, но смотрели друг на друга практически без злобы и подозрения. Мы были почти счастливы.
За год до этого ушел на пенсию Хамрин, мой прежний гинеколог, и теперь я пришла к новой врачихе. Еве Андерссон. Имя и фамилия ей шли – такие же безликие, как сама эта бесцветная женщина по ту сторону письменного стола, что листала мою историю болезни своими толстыми короткими пальцами и смотрела на меня, наморщив лоб.
– А что вы думаете об искусственном оплодотворении? – спросила я и сама удивилась. Я ведь уже сдалась, так зачем теперь кого-то из себя строить?
– Нет, – отвечала Ева Андерссон. – Не вижу большого смысла. Ведь механизм зачатия работает. Проблема не в этом.
– А в чем?
Она вздохнула.
– Точно не знаю, но могу предположить, что тут что-то иммунное.
– Как – иммунное?
Она торопливо улыбнулась, показав щель между передними зубами.
– Да ведь удивительно, что дети вообще получаются. Что тело женщины не отторгает их, как пересаженный орган. Особенно мальчиков. Обычно работает специальный механизм, защищающий плод от агрессии материнской иммунной системы, но если механизм дает какой-то сбой, то выкидыш следует за выкидышем.
Почувствовав, как меня прошибает пот, я провела рукой под носом.
– Так это моя вина? Это я отторгаю детей?
Она покачала головой.
– Нет, все не так просто. Возможно, все вышло бы с другим мужчиной. Совсем другим.
– В каком смысле?
Она оторвала взгляд от бумаг.
– Вы с мужем, наверное, слишком похожи. В иммунологическом отношении. Возможно, потому-то ничего и не получается. Вы ведь уже не девочка – понимаете?
В тот вечер мы со Сверкером молча пили пиво на кухне, и я наконец открыла рот, чтобы рассказать, и тут же его закрыла. Этого он узнать не должен. Никогда.
Год спустя я съездила в Индию. Одна. Собственно говоря, я должна была освещать масштабную конференцию по проблемам окружающей среды, но сходила я туда только раз. Остальное время лежала у себя в номере и смотрела в потолок. Трижды в день в дверь стучал дежурный по этажу и задавал два вопроса: You not well? You want food?[53]53
Вы плохо себя чувствуете? Вы хотите есть? (искаж. англ.)
[Закрыть] Когда я вернулась, врач на работе выписал мне антидепрессанты, но я прекратила их принимать, когда Сверкер сказал, что я стала толстая и равнодушная. Я не хотела быть толстой и равнодушной. Мне хотелось быть худенькой и красивой, страстной и талантливой, щедрой и уверенной в себе.
Как-то майским вечером еще через год я набрала номер адвокатской конторы, но, не дожидаясь ответа, положила трубку. Скоро Мидсоммар. Если я разведусь, придется сидеть по другую сторону озера, когда Бильярдный клуб «Будущее» станет распевать песни всю ночь напролет.
Когда та ночь наконец наступила, я выпила столько вина, что хохотала и не могла остановиться. Под конец со мною вместе хохотал уже весь Бильярдный клуб. И Сверкер тоже. Он продолжал улыбаться, когда мы пришли в нашу комнату.
– Я остаюсь с тобой только ради Бильярдного клуба «Будущее», – сказала я ему, пока мы оба раздевались. Он не ответил. Может, не расслышал. Но, когда мы погасили свет, он положил руку мне на бедро, упоенно застонав. Я прижалась к нему и тоже с упоением уткнулась носом в его грудь.
А потом вдруг оказалась на койке в Хинсеберге, сидела и пыталась понять, что значит шесть лет, кто я и кем я стану.
Ну и кем же я стала?
Не знаю. Пока что.
Я снова взглядываю в зеркало заднего вида. Святоша уже совсем близко, свет его фар слепит мне глаза. Впрочем, мы приближаемся к Мьёльбю, и, если повезет, он там свернет и поедет через Транос в Несшё. Получается короче, по крайней мере если нужно попасть в сам город. А я двину через Йончёпинг, до Хестерума так ближе.
Как же я хочу туда! В тишину и забвение.
Мэри щелкает крышкой ноутбука и, закусив губу, сосредоточенно таращится на клавиатуру. Торстен сидит молча, пока она старательно нажимает клавишу за клавишей. Мжешь уйти.
– Ты хочешь, чтоб я ушел?
Мэри кивает.
– Боишься, Сверкер услышит, что я тут?
Мэри, мотая головой, тщательно прицеливается и жмет на единственную клавишу. Я.
– Это ты хочешь, чтобы я ушел?
Она опять кивает.
– Почему?
Мэри разводит руками. Зачем Торстену сидеть и страдать у нее в кабинете? Это бессмысленно. Он сам, возможно, тоже так думает, поскольку уже положил руки на подлокотники кресла, словно собрался встать – но не встает. А глубже усаживается в кресло и, повернувшись к Мэри вполоборота, смотрит в окно с таким сосредоточенным выражением, точно ждет, что некое существо из потустороннего мира вот-вот материализуется среди дождя и деревьев в саду. Когда он заговаривает, голос совсем другой. Глухой.
– Ты разочаровалась во мне?
Мэри морщит лоб. Разочаровалась в Торстене? Нет.
– Я ведь не звонил.
Она пожимает плечами. Ну и что. Она ведь тоже не звонила. Но Торстен на нее не глядит, он продолжает:
– Все было бы иначе, если бы мы были с тобой.
Мэри качает головой. Неужели он забыл ту неудавшуюся ночь в «Стаде-отеле» Сигтуны?
И наутро – завтрак в молчании? Такая бы она и была, их совместная жизнь. Мэри снова склоняется над клавиатурой. Не мгу.
– Чего ты не можешь?
Еще одно усилие. Жить. После она таращится на экран, словно сама не понимая, что написала. Торстен прокашливается.
– Ты хочешь сказать, что не смогла бы жить со мной? Но почему?
Мэри вздыхает. Он не понял. Она и сама толком не понимает, знает только, что не в Торстене дело. Она сама его выдумала и никогда не позволяла ему быть тем, кто он есть на самом деле. Может, она бы и не вынесла его таким, каков он на самом деле. И снова она нагибается над клавиатурой.
Не мгу говорить, не мгу жить.
Теперь она знает, что это значит. Что она не может говорить, даже когда может. И поэтому не может жить. По-настоящему. Полноценно. Так, как следует жить человеку.
– Ты живешь, – отвечает Торстен.
Мэри торопливо улыбается и вновь наклоняется к клавиатуре.
Ты летаешь. И мучишься оттого, что не умеешь летать.
Подняв голову, она уже знает, что слова вернулись. Она смогла бы заговорить. Но не говорит ничего, а только, нагнувшись, целует Торстена в правую бровь.
Впереди боковая дорога. Уменьшаю обороты, сбрасываю газ, щурюсь в зеркало заднего вида, пытаясь разглядеть, что намерен делать Святоша. Увы – он тоже сбрасывает скорость, но потом включает поворотник и сворачивает вправо. Мигнув мне всеми фарами на прощанье.
Ага. Отвязался. Свернул.
Вдруг ощущаю разочарование. А что я себе вообразила? Что он поедет со мной до самого моего красного домика? Что он выскочит, спотыкаясь, из машины, подняв распятие, и отпустит мне грехи от имени Господа или от лица жителей Несшё? Смешно.
Правда состоит в том, что я попыталась обмануть себя и что мне это почти удалось. Я вовсе не боялась, что Святоша станет преследовать меня до самого Хестерума. Я на это надеялась. И совсем не случайно прицепилась к тому слову: где-то глубоко в подкорке я сознавала, что делаю. Святоша вдохнул жизнь в былую надежду. Мне хотелось верить, будто он знает, что такое прощение.
А следовало бы понимать: это невозможно. Что такое прощение, не знает никто, вообще никто на свете.
Наконец Торстен встает. На миг ему снова восемнадцать, он стоит перед Мэри чуть ссутулясь, черная челка упала на глаза, щеки до сих пор в оспинах – отметинах от юношеских угрей.
– Ладно, – говорит он. – Пойду, пожалуй.
Мэри кивает.
– Увидимся еще?
Мэри сперва кивает, потом качает головой. Да. Нет. Она не знает. Может, они случайно столкнутся на Дротнинггатан прекрасным майским днем через год-другой. Может, разок пообедают вместе. Может, когда-нибудь весь Бильярдный клуб «Будущее» или по крайней мере то, что останется от Бильярдного клуба «Будущее», соберется на чьих-то похоронах.
– Нам было бы хорошо с тобой, – говорит Торстен.
Мэри делает гримаску. Он верит, и пусть. Раз ему так хочется.
Рука об руку они спускаются по лестнице, шаги эхом отдаются в пустом доме. Кто-то где-то затаил дыхание и слушает.
Надев куртку, Торстен проводит рукой по щеке Мэри.
– Позвоню.
Небрежный поцелуй. Он открывает дверь. На крыльце стоит парень с фотокамерой. Чуть ниже – другой мужчина уже поставил ногу на ступеньку. Хокан Бергман вернулся. Он не сдается.
– Опаньки, – говорит он. – Смотрите, кто пришел!
Фотограф поднимает камеру. Торстен пятится и захлопывает дверь.
Йончёпинг. Наконец-то.
Дорога такая же, как была, проезжая часть не стала шире, доходных домов не сделалось ни больше ни меньше. На всех окнах маленькие уютные светильники. Где пластмассовые, где под абажуром, где – в сверкающих стекляшках.
Вдруг соображаю, что в Хестеруме будет совсем темно. Нужен фонарик, иначе я попросту не дойду от машины до дома. Сворачиваю на заправку.
– Какого черта, – произносит Торстен. – Кто это там?
На полочке в передней лежит газета. Мэри указывает на нее.
– «Экспрессен»?
В дверь звонят, за матовым стеклом мелькает тень. Хокан Бергман уже поднялся на крыльцо.
– Черт. Чего им нужно?
Мэри показывает пальцем на закрытую дверь в комнату Сверкера.
– Интервью? С ним?
Она отвечает новым жестом – показывает пальцем на себя и всплескивает руками.
– И с тобой? Но ты ведь говорить не можешь?
Мэри кивает, это неправда, но раскрываться не стоит. Еще не время. Она кладет руку на ручку двери и смотрит на Торстена.
– Думаешь, мне все-таки уйти?
Еще кивок. Торстен медлит. В дверь опять звонят.
– Ладно. Береги себя.
Поддернув рукава куртки, он засовывает обе руки глубоко в карманы. Снова медлит.
– Это ведь унизительно.
Мэри чуть улыбается. Вот как?
– Ушла бы лучше в отставку. От всего этого дерьма подальше.
Мэри чуть улыбается. Неужели помогло бы?
Зачем она прогнала Торстена?
Я бы – ни за что. Обвила бы его, как анаконда, и не выпустила, впилась бы ему в горло, опутала бы по рукам и ногам и держала бы так крепко, что он никогда бы не смог меня покинуть.
Мэри была с ним рядом, ну а я довольствовалась снами и мечтами. И все-таки до последнего питала надежду. Когда меня ввели в зал суда, в платке, надвинутом на глаза, я уговорила себя, что слышу запах Торстена, ощущаю его присутствие в зале. И поэтому оглянулась, усевшись и открыв лицо, и внимательно вглядывалась в битком набитый зал за моей спиной. Кто-то поднял руку и небрежно махнул, но оказалось – девица из нашей газеты. Еще кто-то осторожно кивнул: однокашник с журналистики. Но Торстен не махал мне и не кивал. Я сама себя обманывала. Его там не было. Там не было никого из Бильярдного клуба «Будущее». Даже Сисселы.
Я отвернулась, сложила руки, как прилежная школьница, и устремила глаза на судью. Приготовилась услышать, как будет доказана моя вина и назначена мера наказания. Больше я не буду оглядываться. Никогда в жизни.
Руки чуть дрожат, пока я запихиваю батарейки в фонарик – проверяю.
Ничего, горит.
О'кей. Теперь включить зажигание, и вперед. Но руки не слушаются, они по-прежнему лежат на коленях. Пальцы все крутят фонарик, включат-выключат, включат-выключат, точно пытаясь отсрочить то, что грядет.
Я боюсь.
Приходится это признать.
Боюсь дома в лесу.
Боюсь темноты.
Боюсь одиночества.
Боюсь Мод и Магнуса по ту сторону озера.
Может, остаться в Йончёпинге и заночевать в гостинице? Заглядываю в кошелек, там только пятисотка и несколько двадцаток. Не хватит. А ни банковской, ни кредитной карты у меня пока нет.
Значит, либо ночевать в машине, либо в своем доме. Одно из двух.
Но руки не слушаются, лежат как лежали.
Мэри захлопывает дверь, едва Торстен вышел, а потом поспешно запирается на замок.
Снаружи доносится громкий выкрик – но без ответа. Через секунду в дверь снова звонят.
– Мэри, – говорит снаружи Хокан Бергман. – Мэри! Я знаю, что ты там. Открой. Ты сама понимаешь – лучше бы тебе показаться.
Мэри издает смешок. Неужели?
В дверях кухни вдруг возникает Аннабель – рукава джемпера закатаны, она вытирает руки полотенцем.
– Что происходит?
Мэри, схватив газету с полки под зеркалом, тычет в нее пальцем. Получается неплохо, кажется, она сумеет промолчать всю оставшуюся жизнь.
– «Экспрессен»?
Мэри не нравится этот внезапный блеск в глазах Аннабель. Возбуждение. Несомненно. Неужели барышня грезит о славе? Неужели она – выражаясь на редакционном сленге – СМИ-озабоченная?
– Что им нужно?
Сказать ей, что ли? Мэри, поколебавшись, решает хранить молчание. Тычет в сторону двери Сверкера.
– Хотят со Сверкером поговорить?
Мэри кивает.
– А он что?
Мэри качает головой. Аннабель наморщила лобик и вдруг стала похожа на строгую куклу.
– А вы его самого-то спрашивали?
Мэри поднимает руку. Вот этого не надо! Но Аннабель уже отвернулась и идет к двери Сверкера, она даже успевает постучать, прежде чем Мэри хватает ее за плечо.
– Пустите, – Аннабель снова стучит. – Не трогайте меня.
Ответа нет. В дверь опять звонят, но в комнате Сверкера – тишина. Наверное, он спит. Аннабель стоит, склонив голову набок. Ждет. Мэри стоит у нее за спиной, сама не зная – не то оттолкнуть девчонку, не то снова положить руку ей на плечо. Аннабель разворачивается.
– Я намерена с ними поговорить.
Мэри качает головой. Аннабель отпихивает ее.
– Не вам решать за Сверкера. Я ведь знаю, как у вас с ним.
Ничего ты не знаешь, дура чертова! Ничего!
Эта мысль – ярко-красная и жгучая медуза, она тянется щупальцами к Аннабель, и спустя наносекунду Мэри уже почти влепляет ей пощечину. Но в следующий миг удерживается, это означало бы подарить Хокану Бергману еще одну новость, а не хотелось бы. И вот Мэри стоит, уронив руки, и смотрит, как Аннабель идет к входной двери. Девчонка торопливо проводит рукой по волосам и тянется к ручке двери, расправив плечи и изобразив легкую улыбку.
– Добрый день.
Высокий девчачий голос звучит теперь приглушенно и чувственно.
– Чем я могу вам помочь?
Хокан Бергман отвечает не сразу, видимо, от изумления, что дверь все-таки открыли, он не сразу соображает, что сказать. Но в следующий миг это проходит.
– И тебе добрый, – говорит он. – Звать меня Хокан Бергман… А что, папа дома?
Аннабель издает смешок.
– Сверкер? Он мне не папа. У них нет детей.
Хокан Бергман напускает на себя тон, от которого его жену затрясло бы. Игривого дядюшки.
– Ну да, конечно… Как же я не понял! Ты слишком хорошенькая.
Аннабель фыркает.
– Я помощница из патронажной службы.
– Чья?
Аннабель снова фыркает.
– Сверкера, конечно. У нее нет помощников.
– Но ведь она теперь тоже не совсем здорова?
– Амнезия, что ли? Нет, с этим помощников не полагается.
– Так ты им обоим помогаешь?
Вместа ответа – тишина, достаточно долгая, чтобы вместить в себя гримасу. Аннабель стоит спиной к двери, но Мэри видно, что Хокан Бергман улыбается еще шире.
– Это Юхан, – говорит он. – Мой фотограф. Ты нас не впустишь?
– М-м, – отвечает Аннабель. – А что вы хотите?
– Мы хотим поговорить со Сверкером Сундином. И с тобой.
– Взять интервью?
– Именно.
Аннабель делает шаг назад, у Мэри отваливается челюсть. Не может быть! Чертова дура собирается впустить Хокана Бергмана в дом? Она что, совсем рехнулась? Но нет, Аннабель снова останавливается.
– Я должна спросить у него.
– Да, будь добра, – говорит Хокан Бергман.
– Но только сперва я сниму тебя разочек, – говорит фотограф.
Аннабель восторженно фыркает.
– Меня?
– Да, только подойди поближе. Тут освещение получше.
Хитрый ход! Едва Аннабель делает шаг вперед, как Хокан Бергман входит в дверь. И вот он уже стоит в холле и улыбается.
– Привет, Мэри, – говорит он. – Я знал, что ты образумишься.
Меня не существует, думает Мэри. Какое счастье, что меня не существует.
Э нет. Так легко ей не отделаться. Тысячу раз она не позволяла мне прокрасться из моей жизни в ее. Теперь моя очередь. И я сижу не шевелясь, не поворачивая ключ зажигания, и пялюсь в кромешную тьму. Я вижу Хокана Бергмана, стоящего у Мэри в холле. Волосы малость поредели, но старая замшевая куртка все та же. Локти вытерты до блеска, это заметно, когда он роется в карманах в поисках ручки и блокнота. Вот он сует ручку в рот и снимает колпачок, зажав его в зубах, словно черный мундштук, и улыбается еще шире.
Хокана Бергмана не назовешь плохим журналистом. Отнюдь. Он хороший журналист. Серьезный. Он не роется в грязном белье, не интересуется дешевыми сплетнями, он пишет о действительно важных вещах и всегда тщательно проверяет факты. И тем не менее он стоит в холле у Мэри и улыбается весьма специфической улыбкой.
Какова его цель? Что им движет?
Полагаю, он бы с легкостью провел десятиминутный доклад о собственных мотивах, он повернулся бы к воображаемой публике и на полном серьезе объяснил, что все это крайне неприятно, но он вынужден так поступить. Он, разумеется, сожалеет, что это будет иметь болезненные последствия для такого давнего коллеги, как Мэри, но – увы – что делать! У него есть поручение – высказанное, от редакции, и невысказанное, от читателей, – затрагивающее самое существо его профессии, а именно – обнажить то, что Мэри пытается спрятать. Никто не может отрицать несомненного общественного интереса к расследованию того, как повлияли весьма специфические обстоятельства частной жизни министра международного сотрудничества на принимаемые решения и как они же воздействовали на проводимую политическую линию. Чтобы ответить на все вопросы, сведения об этих самых обстоятельствах приходится добывать буквально по крохам. Увы. It's a dirty job but somebody's got to do it.[54]54
Это грязная работа, но кто-то должен ее делать (англ.).
[Закрыть]
Что, как ни печально для Мэри, – правда.
Только, разумеется, не единственная. Правд о Хокане Бергмане существует не меньше, чем о Мэри и обо мне.
Одна из них, возможно, состоит в тех мгновениях, когда он пребывает между сном и бодрствованием, о минутах перед тем как вечером заснуть, о минутах перед тем как утром проснуться. Когда он вдруг видит себя со стороны – черепаха без панциря, серая беззащитная тварь. Он думает о редакционных летучках с их жесткими приговорами, он считает дни с тех пор, когда заголовок его статьи выносился на первую полосу, взвешивает и оценивает цифры тиражей, определяющие его место в редакционной иерархии. Он теряет рейтинг. Это факт. Он теряет его уже много месяцев подряд и мечтает только об одном – как бы снова его поднять.
Другая правда, возможно, касается новоиспеченных репортеришек, что перепархивают с одного испытательного срока на другой в вечной круговерти между четырьмя крупнейшими газетами. У этих нет никаких нравственных установок, полагает Хокан Бергман, ни профессионального достоинства, ни даже простого человеческого. Они на что хочешь пойдут ради заголовка на первую полосу и скачка тиражей, поскольку прекрасно знают: только заголовок на первой полосе и рост тиража обеспечат им должность в штате. Ради этого они превращают в звезд косноязычных дур из реалити-шоу, а потом беззастенчиво ржут у них за спиной, или являются с цветами сочувствовать какой-нибудь жене, поколоченной знаменитым мужем, а потом ликуют, гоня обратно на машине, ради этого они скользят от столика к столику, кружа по барам вокруг Стюреплан и старательно улыбаются в обмен на сплетню-другую. К журналистике все это не имеет ровным счетом никакого отношения, считает Хокан Бергман. Однако на летучках теперь все больше помалкивает, вдруг забоявшись, что следующим, над кем ухмыльнутся эти испытуемые, станет он сам.
Третья правда, соответственно, касается унижения. Хокан Бергман из тех людей, у кого хорошая память. Он никогда не забывает насмешливого взгляда или колкости. К тому же он раним и видит во всяком сомнении покушение на свое достоинство, а в малейшем упреке – оскорбление. Однако он терпелив и может долго дожидаться случая отомстить. Очень долго. Однажды, много лет тому назад, его, к примеру, вызвали в кабинет шеф-редактора, и та весьма прохладным тоном сообщила ему, что составленный им отчет по неким командировочным расходам представляется неприемлемым, и вот сегодня он снова – наконец-то – оказался с ней с глазу на глаз.
– Я хочу поговорить с твоим мужем, – говорит он. – Где он тут у тебя?
Мэри качает головой. Снаружи на крыльце Аннабель щебечет:
– Дверь налево. Только он, может, спит!
Хокан Бергман делает шаг вперед. Мэри снова качает головой. Но это бесполезно.
– Не собираюсь к нему врываться, – объясняет Хокан Бергман. – Но логично было бы, если бы твой муж сам решил, хочется ему с нами говорить или нет.
Вот он подходит к двери. Поднимает руку. Стучит.
Ответа нет.
Хокан Бергман жмет на дверную ручку и открывает дверь.
– Эй, – говорит он. – Есть тут кто?
Свет в здании заправки гаснет. Они закрываются. Уже ночь.
Включаю освещение в салоне, торопливо глянув в зеркало заднего вида. Хватит. Пора побороть этот страх. Пора в дорогу.
Закрыв глаза, вызываю в памяти образ домика на берегу Хестерумшё. Кусты сирени на углу. Каменное крыльцо, где так приятно сидеть летним утром. Мою старенькую детскую, с обоями в крупный цветок и кружевными занавесками. Удается, но не вполне. За умиротворяющим образом затаились другие. Непроглядный осенний мрак над озером. Потрескивание ступенек, похожее на крадущиеся шаги. Змеиное гнездо у двери в погреб.
Делаю вдох и решаюсь. Есть фонарик, есть фары машины, так что темнота не страшна. Я знаю, деревянная лестница потрескивает оттого, что усыхают доски, а все змеи в это время года давно уже зарылись в землю. Бояться нечего. Кроме собственных фантазий. Поворачиваю ключ зажигания и включаю передачу.
Съезд на Несшё – через какие-то несколько сотен метров. Недрогнувшей рукой поворачивая руль, спеша проскакиваю последние предместья, вылетаю на шоссе.
Огни Йончёпинга медленно гаснут за спиной.
– Я еду домой, – утешаю я сама себя. – У меня ведь есть дом.