412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Эме » Уран » Текст книги (страница 13)
Уран
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 09:16

Текст книги "Уран"


Автор книги: Марсель Эме



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

XX

Во дворе тюрьмы было еще светло, но угасающий день с трудом проникал сквозь забранные решетками окна, и в камере уже сгустились сумерки. Заключенные разложили соломенные тюфяки на плитах пола, покрыв его почти целиком. В ожидании ночи и сна они разговаривали – одни лежа, другие сидя по-турецки, третьи полулежа и подпирая голову рукой на манер римских сенаторов. Сатир, страдавший от фурункула на ягодице, стоял у окна и снимал штаны, решив воспользоваться последними светлыми минутами, чтобы показаться доктору. Вид его округлого, старательно выпяченного вверх зада вызвал множество шуточек, а судебный исполнитель, чье водворение в камеру подогрело в ней игривые настроения, даже предложил лечебное средство, которое он, по его словам, всегда носил при себе. Бюффа, шпик, неодобрительно относившийся к подобным непристойным разговорчикам, поднялся с тюфяка, почти наугад помочился в очко и прижался ухом к двери камеры, прислушиваясь к прерывистому реву Леопольда, которого охранник часов в шесть вечера увел на пересыльный пост. Так именовалась небольшая камера в конце коридора, куда на несколько часов запирали узников перед отправкой в административный центр или в другой город по требованию правосудия. В начале недели там провел часть ночи убийца – перед тем как его посадили на парижский поезд. Его уход сокамерники восприняли, впрочем, с бо́льшим сожалением, нежели расставание с кабатчиком.

Отговариваясь неведением, охранник от ответов уклонялся, но Леопольд не сомневался в том, что его собираются отправить в административный центр и продержать в тамошней тюрьме несколько месяцев, – пересылку вряд ли затеяли бы лишь ради того, чтобы выпустить его через несколько дней или даже через пару недель. Перспектива оказаться оторванным от Блемона и гнить, позабытому всеми, в далекой тюрьме наполняла его неописуемой яростью. С той самой минуты, как охранник запер его на пересыльном посту, он поносил власть имущих, которые сговорились его погубить, и в такт проклятиям и оскорблениям молотил в дверь ногой или даже табуреткой, умолкая лишь для того, чтобы перевести дыхание или накопить слюну в пересохшем рту. Весь разбитый, изнуренный, с набухшими черной кровью венами на шее, на лице и на лбу, с распаленным мозгом, он был на грани апоплексического удара.

– Я плюю в рожу коммунякам и прочей дряни из Сопротивления! – ревел он. – На Тореза я плюю с высокой колокольни, а правительство видел в гробу! Да здравствуют боши! Гитлера к власти! Гитлер – вот мой кумир, это я заявляю вам в лицо! Гады, сволочи, алкоголики, черта с два вы угробите Леопольда! Это я вас всех угрохаю! Ваши де голли, ваши торезы и прочие монгла еще встретятся мне на узкой дорожке! И я помочусь им на спину, поднимая стакан белого в компании с маршалом! И с Лавалем! И с Андромахой! Потому что Андромаха вас тоже терпеть не может – и вас, и ваших англичан, и ваших америкашек. И Гермиона, и Пирр, и Орест, и Пилад, и господин Дидье, и Расин, и Корнель, и Лафонтен, и маркиза де Севинье, и Мольер – все они вас на дух не переносят. Они презирают вас, потому что вы скоты и невежды!

То был его последний залп. Ему не хватило не вдохновения – дыхания. После двух с лишком часов ора голос у него осип, глотку перехватило и сдавило, рот пересох, язык одеревенел. Пнув напоследок ногой дверь, он отошел на середину камеры, озадаченный и как бы выбитый из колеи собственным молчанием. Здесь царила почти полная темнота. Если в остальных камерах окна выходили на улицу, то в этой окно было закрыто деревянным ставнем, отгораживавшим узника от внешнего мира, – только в самом верху смутно серел прямоугольный кусочек неба. Какое-то время Леопольд неподвижно стоял посреди камеры, потом подошел к окну и поднял глаза к светлеющему прямоугольнику. Должно быть, уже поздний вечер, подумал он. Значит, скоро его заберут отсюда: в десять с чем-то часов в сторону административного центра отправляется поезд. Волна ярости затопила его разум, и он просунул голову между прутьев решетки, чтобы ощутить на пылающих висках прохладу металла. В этом положении он находился несколько секунд, прежде чем в глаза ему попал непонятный отблеск. Приглядевшись внимательнее, он обнаружил, что в ставне проделано круглое отверстие диаметром около полутора сантиметров. Из края дубовой доски выскочил сучок – вероятно, усилиями кого-то из прежних узников. Не отрывая от дырки взгляда, Леопольд зашевелился, подбирая наилучший угол зрения, и наконец увидел метрах в пятидесяти открытое окно, которое почти точно вписывалось в круглое отверстие. В глубине комнаты горела электрическая лампочка, и человек в рубашке, свободный человек, облокотившись о подоконник, похоже, наслаждался покоем и свежестью спускающейся на Блемон ночи. Потом он выпрямился, чтобы прикурить сигарету, и то короткое мгновение, пока огонек зажигалки освещал его лицо, держал голову прямо, словно глядел на тюремную стену перед собой и на ее слепые окна. Узнику показалось, что их взгляды встретились, но свободный человек отошел от окна, и его силуэт затерялся в глубине комнаты. Окно оставалось освещенным. В конце концов свет погас, и в наступившей тьме Леопольд уже ничего не видел. Тем не менее он продолжал стоять, прислушиваясь к городским шумам, раздававшимся в безмятежности ночи: к звукам шагов на брусчатке, тарахтенью мотора на автостраде, отдаленным зовам, лаю собак и, в промежутках тишины, к низкому, монотонному гулу реки, низвергающейся с плотины. Несколько раз женщина звала какую-то Люсетту, пока не откликнулся девичий голосок, и Леопольду вспомнилась соседка, Жюли Гоффрье, которая с таким же беспокойством окликала дочь, пока та в темном уголке миловалась со своим парнем. Малейшие звуки, доносившиеся снаружи, воскрешали в представлении Леопольда облик вечерней площади Святого Евлогия. Никогда еще со дня заточения не рисовалась ему с такой пронзительной явственностью обстановка прежнего свободного существования. Тюрьма, отделившая его от такого близкого мира, чей зов раздавался у него в душе, показалась ему совершенной, ни с чем не сообразной нелепостью, с которой он до сих пор чересчур легко мирился. Свобода была по ту сторону решетки, за этим деревянным ставнем, который можно вышибить ударом плеча. Не задаваясь вопросом, как он спрыгнет с третьего этажа, он с яростной и слепой уверенностью атаковал решетку. Окно располагалось высоко; Леопольд взобрался на табурет и с простодушной неосведомленностью в технике побега попытался согнуть один из прутьев голыми руками. Слегка удивленный встреченным сопротивлением, но по-прежнему уверенный в своей силе, он продолжал натиск. Темнота была теперь полной. Спустя несколько мгновений у него создалось впечатление, что стальной прут начинает гнуться. Успех окрылил его, и он набросился на строптивца с удвоенным рвением, но тут услышал позади скрежет поворачиваемого в замочной скважине ключа и, соскочив с табурета, привалился спиной к окну. Дверь распахнулась, и Леопольд попал в полосу света, который шел из коридора. При виде узника охранник, шагнувший было в камеру, застыл на месте. Леопольд был страшен. На его огромной, багровой, покрытой трехдневной щетиной физиономии гориллы прищуренные глаза метали молнии гнева, а вздернутая губа обнажала устрашающие зубы. Понимая, что подвергается нешуточной опасности, охранник предусмотрительно остался на пороге камеры, положив руку на бедро, поближе к револьверу.

– Чего тебе здесь понадобилось? – прорычал Леопольд.

– Не кипятись, медведь, я пришел сказать, что тебя освободили.

Поскольку узник остался стоять с разинутым ртом и, похоже, не осознавал сказанного, охранник добавил:

– Говорю же: тебя освободили, ты сегодня же вернешься домой. Сейчас мы спустимся в канцелярию, где все и оформят. Так ты идешь или нет?

Леопольд не ответил и не двинулся с места. Он еще не верил. За три недели заключения он успел усвоить тюремные обычаи.

– С каких это пор заключенных выпускают в такой час? – спросил он.

– Обычно так не делают, – согласился тюремщик, – но сегодня уж так решили.

Покидая камеру, Леопольд продолжал сомневаться и окончательно уверовал в то, что его выпускают на волю, лишь когда эту весть подтвердил на первом этаже дежурный писарь. Пока выполнялись формальности, в канцелярию вошел директор тюрьмы и с торжественно-благожелательным видом приблизился к Леопольду.

– Лажёнесс, – сказал он ему, – вам возвращена свобода, и я весьма рад за вас.

– Вы очень любезны, – буркнул кабатчик.

– Надеюсь, вы постараетесь как можно скорее забыть о своем пребывании в этом заведении, – с нажимом продолжал директор. Учтите, друг мой, что Франция все еще находится в состоянии войны. Поэтому имейте благоразумие вернуться к своим обязанностям, как если бы ничего не произошло, и постарайтесь своей сдержанностью оправдать всю меру доверия и расположения, оказанного вам властями. В пору, когда повсюду подстерегает предательство, люди, несущие ответственность за безопасность государства, имеют право подозревать всех граждан, а в особенности тех, за кем уже устанавливалось наблюдение. Любой ценой избегайте обращать на себя внимание неосмотрительными речами, это в ваших же собственных интересах. По мере возможности избегайте также отвечать на вопросы, которые неминуемо будут вам задавать, а если все-таки придется, строго придерживайтесь правды: нужно иметь мужество признавать свои ошибки.

– Хорошо, я усвоил. Думаю, теперь вы не скоро обо мне услышите.

– Желаю вам этого, Лажёнесс. Ну, счастливого пути, друг мой.

Было без четверти десять, стояла темная ночь. Проходя улицей Девы-с-Весами (некогда она именовалась улицей Древа Исайи), Леопольд остановился перед домами, располагавшимися напротив тюремной стены, и попытался определить окно, виденное им сквозь дыру в ставне, но безуспешно. Большинство улиц было погружено в темноту. По случаю возвращения первой партии военнопленных муниципалитет предпринял усилия, чтобы хоть частично восстановить уличное освещение, но горожане повыкручивали электрические лампочки на вторую же ночь после их установки. Памятуя о наставлениях директора тюрьмы, Леопольд обогнул улицу Поля Бера, освещенную фасадом кинотеатра, у входа в который толпились с полсотни зрителей, вышедших подышать воздухом в антракте.

Четверо посетителей играли в карты, и Рошар, стоя позади, с интересом наблюдал за партией. У стойки одиноко и молчаливо допивал свой третий стаканчик марка сапожник из тупика Ажуля. От проехавшего по площади Святого Евлогия грузовика задребезжали выстроенные рядами бутылки аперитива. За стойкой Андреа читала очередную главу романа с продолжением в «Либерасьон-Эклер», блемонском еженедельнике, когда услышала на кухне чьи-то шаги. Увидев жену, Леопольд приложил палец к губам, предостерегая ее от бурного проявления чувств.

– Посетителям вовсе не обязательно знать, что я вернулся, – сказал он, обнимая ее. – Объясню позже.

Андреа дала волю слезам, и Леопольд терпеливо пережидал этот приступ. Он и сам был взволнован и взирал на подругу жизни с умилением. Овладев собою, Андреа извинилась и принялась было расспрашивать мужа об обстоятельствах его освобождения, но на первый же вопрос он ответил повелительным жестом большого пальца правой руки. Андреа кинулась за литровой бутылью белого. Леопольд опорожнил ее в три приема и приступил к рассказу лишь после того, как сгонял жену еще за двумя литрами. Описывая проведенные в тюрьме черные дни, он перемежал свои впечатления частыми возлияниями. Андреа даже показалось, что вино, от которого он отвык в заточении, слегка ударило ему в голову.

Внезапно Леопольд прервал повествование и потребовал карандаш и бумагу. Усевшись за кухонный столик, он написал почти не раздумывая:


 
Сынка тащите, и смываемся украдкой.
Ведь фараоны наступают нам на пятки.
Андромаха:
О боже! Наконец мужчины слышу речи!
 

Леопольд как раз заканчивал эту строку, когда в дверь коридора постучал мэтр Мегрен. Адвокат пришел извиниться перед Андреа за то, что не смог, как обещал, навестить сегодня узника. Леопольд пришел в восторг от его изумленного вида и повторил ради него рассказ о своем последнем вечере в тюрьме.

– Но вот что самое замечательное: только что, когда я рассказывал о своих мытарствах старушке, у меня вдруг стало как-то горячо в голове, и не подумайте, что я вру, господин Мегрен, но я почувствовал, как у меня отовсюду поперли стихи. Чего проще – мне оставалось только их записать. Теперь у меня есть второй стих и – держитесь крепче, господин Мегрен – уже и третий, не говоря о других, которые поспешают следом. Вы можете объяснять это чем угодно, но факт остается фактом. Послушайте-ка, господин Мегрен, что я вам сейчас скажу: в тюрьме человек волей-неволей начинает размышлять. Никуда не денешься. В результате я весь напичкан поэзией. У меня, Леопольда, поэзия в подругах. Она моя настоящая жена. Господин Мегрен, я скажу вам еще одну вещь. Такую, что сказал бы не всякому. К концу каникул, к октябрю, у меня будет стихов семьсот-восемьсот, и я преподнесу их господину Дидье в качестве сюрприза, чтобы он задавал их учить своим третьеклассникам.

Леопольд начинал пьянеть, чего не случалось с ним уже лет двадцать. Познакомившись с тремя его стихами, Мегрен искренне похвалил автора и попросил разрешения их переписать.

Игроки в белот уже разошлись по домам; вслед за ними, допив свой четвертый стакан, ушел и сапожник. Рошар, как обычно по вечерам, составил стулья на столы и, потушив свет, прошел в кухню. Еще до этого его какое-то время занимали доносившиеся оттуда голоса, и он никак не мог решить, действительно ли слышен и голос хозяина.

– Гляди-ка, вот и мой балбес, – сказал Леопольд.

Когда Рошар приблизился, он закатил ему оплеуху, от которой тот пошатнулся, но это было так, для смеха. Рошар понял шутку и ответил благодарной улыбкой.

– Он хорошо себя вел? – спросил кабатчик.

Андреа отозвалась о помощнике в высшей степени похвально. Мегрен, увидев, что уже почти половина одиннадцатого, решил откланяться. Леопольд проводил его немного по коридору и, попрощавшись, направился было в кухню, но, почувствовав, что у него тяжелая голова, передумал и решил выйти проветриться на площадь Святого Евлогия. Он еще не добрался до конца коридора, когда услышал, как адвокат кричит и зовет на помощь. «Бегу!» – заорал Леопольд, переходя на галоп. Снаружи во тьме боролись две фигуры, отчаянно жестикулируя. «Он сделал вам больно?» – «Ударил коленом в низ живота, но ничего, сойдет». Сориентировавшись по голосу адвоката, Леопольд сграбастал агрессора и понес его под мышкой. Человек молча отбивался.

– Как все произошло?

– Не успел я пройти лавку Каносса, как эта скотина набросилась на меня. Было темно, и я даже не заметил, как он подкрался. Он двинул мне коленом в низ живота и ударил в лицо, но, к счастью, оказался довольно неловок, и мне удалось повиснуть на нем, пока не подбежали вы. Должно быть, это какой-нибудь бродяга, нищий, – позарился на мой бумажник, да не рассчитал силенок.

– Сейчас разберемся.

Когда Леопольд сгрузил свою ношу на один из стульев в кухне, то вначале воцарилось изумленное молчание, а потом Мегрен с возмущением воскликнул:

– Как? Это вы по ночам нападаете на прохожих? Вы, преподаватель блемонского коллежа? Это неслыханно! Ну, говорите! Я хочу знать, зачем вы на меня накинулись.

Обмякший на стуле, с упавшими на бледное лицо спутанными волосами, с кровоточащей нижней губой, Журдан едва переводил дух. Леопольд, когда брал его за бока, позволил себе маленько его потрепать, да и нес не особенно бережно, задевая стены то его головой, то конечностями. Под ироническим взглядом Рошара учитель нехотя промямлил:

– Извините меня. Я ошибся. Я принял вас за другого.

– Кто это может подтвердить? И даже если вы приняли меня за другого, сам факт нападения остается не менее возмутительным.

Журдан устало повел плечами, как бы давая понять, что уклоняется от дискуссии. Достав носовой платок, он приложил его к разбитой губе.

– Ну что, отвернуть ему башку? – предложил Леопольд.

– Что вы, успокойтесь, – сказал адвокат.

– Успокоиться? Хорошенькое дело – успокоиться! А они – разве они оставляют нас в покое? Меня они засадили в тюрьму, теперь вот напали на вас, потому что вы мой адвокат. Завтра, того и гляди, подожгут мою харчевню или укокошат меня прямо за стойкой! Но погодите, я еще существую. Я покажу им всем, где раки зимуют. Подумаешь, коммунисты! Я никогда и никого не боялся! А для начала я выскажу этой мрази все, что о ней думаю!

Говоря это, Леопольд все больше распалялся и под воздействием выпитого пришел в не меньшую ярость, чем та, что обуревала его на пересыльном посту. Он сбегал в спальню и вернулся, держа в правой руке рожок, а в левой рупор – сохранившиеся атрибуты его прежнего ремесла ярмарочного силача. Его намерения были слишком прозрачны, чтобы не встревожить жену и друзей. Андреа повисла у него на руке, моля вспомнить о советах директора тюрьмы. Мегрен и сам Рошар заклинали его об осторожности, но он и слышать ничего не хотел. Отстранив жену, он выбежал из кухни.

Встав на тротуаре у входа в «Прогресс», Леопольд поднес ко рту рожок и протрубил сигнал сбора, который разорвал безмолвие ночи и разнесся по всему Блемону до самых его отдаленных уголков. На площади Святого Евлогия в окнах начал загораться свет. Леопольд заревел в рупор:

– Граждане и гражданки Блемона, слушайте! К вам обращается Леопольд Лажёнесс, он же Леопольд де Камбре, чемпион Европы и Балкан! Человек без страха и упрека, безвинно засаженный коммунистами на три недели в тюрьму. Проходимцы и болваны, находящиеся на содержании у Москвы, рассчитывали в зародыше удушить разум и поэзию! Но разум восстает, чтобы с презрением помочиться в зад этим бессовестным негодяям! И поэзия тоже восстает, чтобы прокричать хором со всем честным народом: «Долой Тореза! Долой де Голля! Долой родину!»

Леопольд прервал свою страстную проповедь, чтобы протрубить в рожок. Андреа при поддержке Мегрена и Рошара умоляла его этим и ограничиться, но для него эти первые выкрики были не более чем вступлением, прелюдией – самое основное, убийственное, еще только предстояло высказать.

Журдан воспользовался суматохой, чтобы скрыться – да, по правде говоря, его никто и не собирался задерживать. Добравшись до своей комнаты, он первым делом обработал рану на губе и принялся дописывать письмо:


«Дорогая, любимая мамуля! Пишу тебе по возвращении из похода, который завершился неожиданным образом. Обманувшись в темноте, я вместо Рошара напал на адвоката, который вышел с заднего хода „Прогресса“. Достаточно будет сказать, что приключение обернулось не в мою пользу. Но я все равно доволен собой. К противнику я подступил решительно и сумел (признаться, не без труда, поскольку в момент, когда враг выходил на улицу, я чуть было не лишился чувств) преодолеть свои страхи. Тем самым получено доказательство того, что я способен противостоять самой суровой реальности и теперь могу смело отбросить те смехотворные сомнения, какими недавно с тобою делился. Что же касается перипетий и последствий встречи…»

XXI

Аршамбо достал из гардероба свой самый новый костюм, темно-синий в еле заметную белую полоску, который приобрел на черном рынке в 43-м году и берег для торжественных случаев вроде поездок в Париж и визитов к владельцу завода или другим важным персонам. Вытаскивая костюм, он вспомнил, что впервые надел его по случаю приезда в Блемон Петена. Старика принимали в мэрии, и заводские инженеры и начальники служб в полном составе присутствовали на церемонии. Снаружи толпа запрудила площадь и выплескивалась на прилегающие улицы, к балкону мэрии поднимался многоголосый ликующий вопль. Аршамбо вдруг осознал, что вскоре ему предстоит оказаться перед лицом той же толпы, готовой одобрительным ревом поддержать проклятия, которыми ораторы не преминут осыпать маршала. Интересно бы знать, как он сам поведет себя в окружении официальных лиц, подумал Аршамбо, заранее себя презирая. Нет, аплодировать он, конечно, не будет, но на то, чтобы протестовать, честности у него недостанет. На это способны только наивные и сложные натуры вроде Максима Делько, у которых верность идее сильнее инстинкта самосохранения.

В данную минуту Делько пребывал в нешуточной тревоге, потому что госпожа Аршамбо под предлогом сильной мигрени решила остаться дома. К тому же, как она утверждала, она и так едва успеет приготовиться к встрече Ватрена и его сына, которые должны были обедать у инженера. Тщетно Делько убеждал ее в том, что присутствовать на церемонии – ее долг и отсутствие такой заметной личности не обойдется без пересудов. Аршамбо, которого он неоднократно пытался привлечь на свою сторону, не придавал никакого значения решению супруги. Пусть Жермена поступает так, как ей заблагорассудится, отвечал он. Делько с тоской ждал момента, когда он волей-неволей, но скорее волей, уступит домогательствам госпожи Аршамбо. Совесть упрекала его в том, что он предает своего благодетеля, но еще более – в том, что он оказался способен увлечься, пускай и ненадолго, восьмидесятипятикилограммовым созданием со щеточкой усиков на верхней губе. Он верил в существование предопределенной гармонии отношений между хорошенькими, стройными молодыми женщинами и мужчинами, принадлежащими к интеллектуальной элите, и приходил к горькому выводу, что стоящий мужчина, каковым он себя считал, не может, не уронив достоинства, пасть в объятия такой вот госпожи Аршамбо.

Дети один за другим ушли. Мари-Анн договорилась встретиться с Монгла-сыном на развалинах улицы Эмиля Бона, у вокзала. Пьер намеревался затеряться в толпе, единственно чтобы избавиться от ненавистного соседства Делько. Аршамбо оставалось лишь надеть пиджак, когда Ватрен приоткрыл дверь и попросил его помочь ему. Имея единственный костюм, в котором он ходил каждый день, учитель решил отметить приезд сына крахмальным пристежным воротничком, но ему никак не удавалось просунуть пуговицы в петли. Его зеленый с гранатовым рисунком галстук лежал на столе.

– Простите меня, – сказал Аршамбо, – но не думаете ли вы, что лучше было бы повязать черный галстук?

– Зачем?

– Для вашего сына. Раз вы собираетесь объявить ему о смерти матери…

– Вы правы, мне следовало бы самому об этом подумать. По-моему, нет ничего восхитительней этого обычая носить траур по родственнику или супругу. Он порожден таким сладостным чувством. Ах! Люди чудесные создания. Подумать только, что мне никогда не приходило в голову носить по Терезе траур. Правда, ее смерть явилась для меня огромной радостью. И все же у меня была возможность сделать ей приятное, и я жалею, что не подумал об этом.

Госпожа Аршамбо, снедаемая нетерпением, влетела поторопить их – как бы они не опоздали. Она собственноручно повязала учителю черный галстук, расправила мужу манжеты, подала каждому пиджак и под хмурым взглядом Максима Делько вытолкала обоих в коридор.

– Не понимаю, почему Жермена нас так торопит, – сказал Аршамбо. – До прибытия поезда еще добрых полчаса. Не хотите ли чего-нибудь выпить?

Стекаясь к вокзалу, принаряженная толпа запрудила улицы меж расцвеченных знаменами домов. На заводе был объявлен выходной, и большинство лавок позакрывались. Во множестве пришли жители близлежащих деревень. Переходя площадь Святого Евлогия, Ватрен услышал многократно повторенное вперемежку со взрывами веселого смеха имя Леопольда и встревожился. В «Прогрессе» Рошар, экономя каждое движение, сновал перед десятком выстроившихся вдоль стойки клиентов. Учитель спросил, что слышно о Леопольде.

– Все в порядке, – кратко ответил Рошар.

Посетители судачили о Леопольде, покатываясь со смеху при очередном упоминании о трубящем рожке или особенно крепком высказывании.

– Ну так как, – обратился один из них к Рошару, – он не покажется нам? Где он сейчас?

– Понятия не имею. Я делаю свое дело. Остальное меня не касается.

Не осмеливаясь появиться за стойкой, Леопольд безвылазно сидел на кухне и горько пенял себе за вчерашнюю выходку. Поскольку он был пьян, воспоминания об этом у него остались самые смутные. Он еще помнил звуки рожка, огласившие блемонскую ночь, но тон и само содержание его проповеди скрылись в непроглядной тьме, и это тревожило кабатчика.

– Слушай, так что я им там наговорил, в самом-то деле? – выпытывал он у Андреа.

– Ты лучше спроси, чего ты не наговорил! Досталось всем: и Сопротивлению, и армии, и полиции, а особенно коммунистам.

– О господи! – стенал Леопольд. – А что я говорил о коммунистах?

– Что ты о них говорил? Что они сволочи, убийцы, свиньи, продажные шкуры…

– Черт меня, дурака, побери! Но я хоть никого не называл?

– Ну как же, постесняешься ты. Генё, Журдан, Ледьё, Фужро – никого не пропустил. Костерил их последними словами.

– Директора тюрьмы! Будь я проклят! А кого еще?

– Монгла. Уж как только ты о нем не распинался… что он врун, ворюга, захапал при бошах больше миллиарда…

– О боже! Вот это конец всему. Монгла!..

– Еще ты часто упоминал какого-то Расина.

– Ну, уж о нем-то я не мог сказать ничего плохого. Расин – он мне как брат родной. Конечно, я не собираюсь равняться с человеком, который написал не то тридцать, не то сорок тысяч стихов, тогда как сам имею за душой еще только три, но ведь и он когда-то начинал. Как раз вчера вечером меня прорвало. Таким аллюром я был бы сегодня уже стихе на пятнадцатом, сумей я сдержаться и не выложить этим скотам правду-матку. Но попробуй-ка поработай, когда с минуты на минуту ждешь жандармов. По нынешним временам коль ты поэт, то марш в кутузку к сатирам и убийцам. И ни капли вина. Ну так вот, больше я в их тюрьму ни ногой. Пусть только сунутся. Пусть шлют за мной жандармов, полицию и ФФИ в подкрепление – я им рога обломаю.

Таковы были в момент, когда Ватрен и Аршамбо покидали «Прогресс», настроения Леопольда, метавшегося от бунта к отчаянию. В течение дня нараставший не без помощи белого вина гнев все больше располагал кабатчика к бунту. Он не сомневался, что в ближайшие два дня будет вновь арестован, и Андреа, разделявшая эту его уверенность, настойчиво уговаривала мужа скрыться в деревне, где он мог найти надежное убежище. Леопольд возражал: ударившись в бега, он рискует слишком долго находиться в изгнании, так что, если все взвесить, уж лучше отправиться в тюрьму. Впрочем, это нисколько не мешало ему мгновение спустя клясться, что он не даст упрятать себя за решетку. Время от времени он без особой убежденности высказывал надежду, что по случаю возвращения военнопленных на его художества посмотрят сквозь пальцы.

Жандармы и полицейские ограждали от напиравшей толпы обширное свободное пространство в форме полумесяца у входа в вокзал. Слева от двери стояли мэр, муниципальные советники, супрефект, каноник Бертен, кюре Жайе, заводские инженеры и просто именитые граждане, в числе которых был и Монгла-отец. Справа – восемь бойцов ФФИ при оружии, представители коммунистической и социалистической партий и преподавательский корпус Блемона. Свой балкон на втором этаже начальник вокзала предоставил оркестру блемонской филармонии. Социалисты развернули огромное трехцветное знамя, втихомолку сшитое к радостному событию, но коммунисты, каким-то образом пронюхавшие об этом, водрузили над головами еще большее, красное с позолоченной бахромой. Журдан, нарушив протокол, покинул своих коллег, чтобы встать под знамя партии, но слух о его вчерашнем злоключении уже докатился до ушей товарищей, и они вполголоса переговаривались, потешаясь над ним. Даже Генё, который благодаря столь решительному поведению молодого учителя стал относиться к нему чуть ли не с симпатией, не мог сдержать улыбки всякий раз, когда взгляд его останавливался на распухшей губе незадачливого драчуна.

Показавшийся в дверях начальник вокзала объявил, что поезд опаздывает на четверть часа. Собравшиеся были серьезны и слегка взволнованы. Журдана опоздание поезда не на шутку раздосадовало. Чувствуя себя мишенью пусть и благожелательной иронии своих товарищей, он злился и страдал. Едва ли не вызывающим тоном он заговорил с ними о Леопольде и о необходимости сурово покарать его за громогласные поношения партии. Это предложение было встречено враждебным молчанием. Историей с Леопольдом все были сыты уже по горло, к тому же сам герой вызывал у сограждан симпатию. В отличие от Журдана, который всегда, в самых мелочных обстоятельствах повседневной жизни ощущал себя коммунистом, его товарищи были весьма далеки от этого почти физического осознания своей миссии и, определяя свое место в окружающем мире, ориентировались на свою работу, на родственников и друзей, на привычки и личные связи. Поэтому они сохранили способность воспринимать юмор, который в глазах всякого блемонца содержало в себе устроенное Леопольдом представление. В ответ на продолжающиеся нападки учителя один из них сказал: «Послушай, это уже начинает надоедать. Его только вчера выпустили из тюрьмы – так что же, сегодня снова сажать?» А другой добавил: «Отлупи его, и дело с концом». Представив себе схватку Журдана с Леопольдом, окружающие развеселились, раздался дружный хохот.

Журдан, стиснув челюсти, повернулся к насмешникам спиной. Уязвленный, он особенно негодовал на них за извращенную снисходительность, которую они выказывали по отношению к кабатчику. «Для французского трудящегося нет ничего опасней, – думал он, – ничего гибельней, чем это чувство юмора и тяга к живописному, которые ослабляют естественные реакции классового сознания. Именно этот недостаток серьезности играет на руку противнику. Буржуазия прекрасно понимает это и использует своих фернанделей, шевалье, своих эдит пиаф, чтобы представить пролетариату социальную трагедию в каком угодно свете – комическом, поэтическом, трогательном, но только не в истинном. Смех, нежность, поэзия – вот настоящие враги народа. Нам надобен пролетариат, снедаемый единственно чувствами ненависти, злобы и уныния». Пока товарищи за его спиной вели глупую болтовню о каком-то ателье, о детях, о фильме, виденном накануне, он обращал свое скверное настроение против чересчур голубого неба, против ветерка, насыщенного ароматами полей, а в особенности против этой слишком хорошо одетой многочисленной толпы, которую он хотел бы видеть оборванной, продрогшей, шлепающей по зловонному месиву под низко нависшими свинцовыми тучами. Единственным утешением взору были тянувшиеся слева от вокзала развалины. От двух гостиниц, кафе и типографии, некогда окаймлявших площадь, сейчас остались лишь груды щебня да обломки стен, на которые взгромоздились несколько десятков блемонцев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю