355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Брион » Моцарт » Текст книги (страница 20)
Моцарт
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:27

Текст книги "Моцарт"


Автор книги: Марсель Брион



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)

Действительно, не будем забывать, что Керубино, – которого у Бомарше зовут Леоном д'Асторгой, – испанец, как и Дон Жуан: оба они верны одной и той же трагической концепции любви, и драма обоих состоит во множественности страстей. Керубино поплатится за нее отправкой «за военной славой» – будучи еще ребенком, который, возможно, оплатит жизнью ревнивые заботы, на которые сам вынудил Альмавиву; Дон Жуан оплатит смертью и проклятием свою неутолимую похоть, преступную перед лицом морали и ставшую причиной распутства в обществе. Такой вот Керубино, «эскиз» Дон Жуана, возможно, был любимым персонажем Моцарта, вложившего в него голос самой романтической любви в Voi che sapete и в Non so piu.

Дон Жуан не будет объясняться в любви со страстной, мучительной силой: чтобы добиться победы, он должен показать себя так, чтобы в нем не заподозрили соблазнителя, замаскировать свое волнение, возобладать над самой любовью и притвориться, будто притворяется, – и в этом ключ к данному персонажу. Дон Жуан – герой невозможной, безнадежной любви; это не бабник,для которого хороша всякая добыча – верная супруга, девушка из хорошей семьи, юная деревенская невеста. Жертва трагической фатальности, неутолимой, вполне романтической потребности объять необъятное, Дон Жуан никогда не бывает совершенно счастлив, потому что никогда полностью не обладает многообразным, но в действительности всегда неуловимым объектом своего желания. Что значат тысяча и три женщины, по подсчетам Лепорелло завоеванные только в Испании, в сравнении со всеми теми, кого он должен был завоевать? Существует один аспект Вечной Женственности, который всегда будет ускользать от Дон Жуана, что бы он ни делал, и тем не менее он нужен ему любой ценой, чтобы по-настоящему владеть женщиной, ибо его терзает мысль о том, что он, Дон Жуан, виртуоз иллюзорного наслаждения, по сути является жертвой любви. И именно не желая быть жертвой, Альфонсо наставительно заявляет, что «все они поступают так», и утешается своей посредственной философией.

Так поступают все —самый захватывающий пример преображения простенького игривого либретто под воздействием гениальной музыки. Для Да Понте эта история, как некоторые считают, основанная на реальном приключении, случившемся в венском обществе и якобы очень развеселившем императора, – всего лишь дивертисмент-буфф в итальянской традиции, где занимают большое место переодевания и подмены. Он называет ее Школой любовников,и кое-кто думает, что она могла быть рассказана Да Понте его земляком Казановой. Мораль, или, скорее, аморальность этого сюжета проста: чего стоят клятвы в вечной любви, когда какой-нибудь смазливый «албанец» ухаживает за молодой женщиной, чей жених сражается на войне! Рассказывают также, что император хотел развлечься и, заказывая оперу этому ловкому итальянцу, заметил, что хочет увидеть какую-нибудь «забавную» историю. Действительно, тому, кто будет рассматривать ее поверхностно, основываясь большей частью на либретто, эта авантюра во вкусе итальянских новеллистов Ренессанса покажется полной той самой легкости, с какой эпоха рококо трактует самые серьезные сюжеты и пытается смеяться, чтобы удержаться от желания заплакать.

Я задаюсь вопросом, не является ли то рвение, с которым эта эпоха стремится маскировать проявления трагической повседневности, признанием того, что она страдала от нее, возможно, больше, чем какая-нибудь другая, чувствуя себя хрупкой, обессиленной стремлением к крайней утонченности; она знала также и то, что более уязвима, чем любая другая. Беспечность в этом случае – защитная реакция, способ укрыться от отчаяния. Пасторали Ватто, портреты Латура выдают одни глубокое разочарование, другие болезненную тревогу, выраженную гримасой, в которой застыла улыбка. Усомнившись в любви, сомневаются и в сладострастии, а меланхолия – это яд наслаждения. Эпоха рококо скрыла свою грусть под маскарадным костюмом галантных празднеств; она имитировала радость, которой больше не испытывала, хрупкое блаженство, которому сама эта хрупкость придавала привкус горечи.

Трудно, не испытывая некоторой неловкости, развлекаться анекдотом оперы Так поступают все,и еще труднее не оказаться потрясенным той душераздирающей красотой, которую Моцарт привнес в фарс Лоренцо Да Понте. Отбросим в сторону резонера и горничную – это естественное существо, свободное, простодушное, чей скептицизм в отношении любви происходит от ее наивной чувственности, не знакомой с волнениями страсти. Резонер Альфонсо хотел бы убедить всех любовников в том, что он не является исключением из общего правила; он прячет меланхолию под сарказмом легкой и жестокой иронии и не задумываясь разрушает счастье обеих влюбленных пар ради удовольствия доказать свою правоту. Он представляет собой «ученого» эпохи рококо, натуралиста, который держит людей за насекомых и препарирует их, разбирая по косточкам, как если бы они были машинами, неспособными страдать. Альфонсо наделен научным жестокосердием экспериментатора, которое также является одной из важных черт духа XVIII столетия. Он уже создал культ бога Разума, которому в этих обстоятельствах вполне готов принести человеческие жертвы. Строгой логике, которая должна доказывать справедливость его постулата, неведома жалость. Моцарт еще больше сгущает краски, которыми Да Понте нарисовал этого персонажа: он не какой-то пресыщенный скептик, «философ» новой рационалистической школы, для которого любовь – это иллюзия или болезнь, но своего рода печальный демон, который не успокоится, пока не превратит в ад тот земной рай, в котором жили все четверо влюбленных.

Пари заключено. Сам факт, что двое влюбленных и любимых молодых людей готовы обсуждать свою любовь и поставить ее под сомнение, является знаком некоей трагической неуверенности, слабого места в самой проблеме страсти, раз уж допускается, что она может быть выставлена напоказ. Молодые люди делают вид, что уходят на войну, затем возвращаются в живописном маскарадном облачении и ухаживают за своими невестами, которых оставили в слезах после нежных прощаний и обмена клятвами в вечной любви. Если, будучи достаточно ловкими и красноречивыми, они победят, Альфонсо выиграет пари; если девушки останутся непоколебимыми перед их поползновениями, глухими к попыткам их соблазнить, выигрывают они, а Альфонсо остается поруганным как хулитель любви. Было, естественно, условлено, что каждый будет ухаживать, одевшись в маскарадный костюм, за невестой своего друга, добиваясь того, чтобы девушка его полюбила, после чего неверные должны были быть уличены в слабости и легкомыслии. Каким бы ни был результат этого абсурдного испытания, естественно задаться вопросом: о каком счастье этих безупречных влюбленных могла идти речь, коли их любовь была глубоко отравлена, а то и убита самим испытанием?

Основная мысль этой истории предельно глупа, поскольку постулирует, что влюбленная девушка не сможет узнать под маскарадным костюмом человека, которого любит, и будет готова упасть в объятия незнакомого мужчины. Посредственность этой мысли не стоила бы того, чтобы об этом говорить, если бы сюжет оперы не определял ее место в трилогии страсти между Свадьбой Фигарои Дон Жуаном.Какой смысл получает история этих влюбленных, нерешительных, смешных и недостойных того, чтобы их любили, и какое место занимают эти мужчины между Керубино и героем-любовником Дон Жуаном благодаря тому единственному факту, что они согласились подвергнуться испытанию?

Вывод прежде всего таков, что любовь может быть предметом эксперимента, но там, где ставят этот эксперимент, он неизбежно вызывает трагические последствия. Керубино и Дон Жуан кончают красиво.Земля разверзается, чтобы поглотить Бурладор, Жуана охватывает пламя, и развертывается большой парад ада, принимающего его в свое пекло. В противоположность этому Феррандо и Гульельмо станут жертвами пошлого демона Альфонсо, за вольтеровской улыбкой которого прячется дьявольская печаль: они не умрут, но будут жить без любви, лишенные уверенности, веры в идеал; и каким бы ни было счастье, которое они вкусят позднее со своими супругами, его интимность навсегда омрачена и отравлена воспоминанием о недостойной комедии, которую они разыграли.

Горькая печаль, которую отчасти скрывает божественно веселая, забавная, меланхоличная, юмористичная музыка, довлеет надо всей оперой, как зловещая тень; трагическая фатальность, которую привел в действие вызов резонера, лишь усилила глупую, преступную наивность, с которой оба молодых человека приняли вызов. Хотя Дорабелла и Фьордилиджи и не были сильными, энергичными натурами – это всего лишь слабые духом девушки, – находящиеся рядом с ними мужчины становятся смешными марионетками, вряд ли достойными того, чтобы их самозабвенно любили как в их естественном состоянии,так и в восточном облачении, которое они надели, чтобы соблазнять. Рядом с Керубино и Дон Жуаном эти герои оказываются незначительными и даже слишком глупыми, чтобы заслужить нашу жалость.

Пока невесты, верные отсутствующим женихам, их отталкивают, все идет хорошо; драма завязывается в момент, когда, вынужденные вести свою партию до конца, эти неосторожные молодые люди начинают играть на чувствительной струне, притворяясь буквально умирающими от любви. Этот обман приводит к тому, что любопытство, с которым девушки смотрят на обоих «албанцев», склонность к экзотике, увлечение всем тем, что приходит с Востока, характерные черты эпохи рококо, начинают постепенно переходить во все более нежное выражение чувств, перерастая, что совершенно естественно, в силу простого благородства сердца, в любовь, поскольку только «да» может вернуть к жизни умирающих от страсти. И не слабость легкомыслия, а сострадание совращает эти сердца. Какая чувствительная женщина смогла бы остаться равнодушной, видя, как у нее на глазах умирает человек, и зная, что она может легко вернуть его к жизни, согласившись на то, что ей советуют все, – добрый дядя, умудренный жизненным опытом, камеристка, преданная своим хозяйкам, и, наконец, собственное сердце, которое уже нашло в этом «албанце» некие странные чары?

И тогда Месмер (немецкий врач, основатель теории животного магнетизма, месмеризма) пускает в ход «животный магнетизм». Появляется горничная Деспина, переодетая доктором, вооруженная большим магнитом, позднее будет переодета и нотариусом. И все кончилось бы самым наилучшим образом, если бы не вернулись прежние женихи, сбросившие свои восточные одеяния, и не раскрылся бы весь замысел. Упреки, жалобы, сожаления, оскорбления, угрозы и, чтобы восстановить порядок, внезапное признание в том, что переодевание в мнимых соблазнителей было разгадано и что Фьордилиджи и Дорабелла просто играли со своими кавалерами. Влюбленным юношам оставалось лишь поверить этому, но верят ли они на самом деле? Как бы то ни было, ложь пронзает их любовь. Кто знает, не сожалеет ли каждый из них, сжимая в объятиях невесту, о потере новой любовницы, которая прижималась к его албанской тунике?

Этих психологических сложностей, этих глубин и волнений в либретто Да Понте нет: их предполагает и выражает музыка. С одной стороны, сам контраст между ситуацией и словами, который временами становится очевидным, с другой – состояние души, выражающееся в пении, говорят о богатстве нюансов, которые композитор ввел в этот венецианский фарс, ничего не изменяя ни в самом действии, ни в характере персонажей, а просто высвобождая самые сокровенные эмоции, подсознание героев, собирая воедино жалобы поруганной любви, униженной святотатственной шуткой. На мой взгляд, Так поступают всесамое волнующее, самое скорбное произведение Моцарта; его делает таким противопоставление скудной основе самого анекдота вытекающей из него сложности чувств. Это, разумеется, больше всего сбивает с толку того, кто не понял скрытого смысла действия и придерживается буквы либретто. Улыбчивая меланхолия, лишенная иллюзий, безнадежная, излучаемая на протяжении всей партитуры, с периодическими выплесками почти смертельной красоты, позволяет услышать за искусными вокализами и блеском ансамблей прощание с любовью, проникнутое пронзительной ностальгией.

Этот драматический элемент, который Моцарт никогда не делает очевидным, придает произведению некую неуравновешенность, которую слушатель ощущает, не будучи в со-стоянии проанализировать ее причину: рассогласованность между самим событием и патетикой его «заднего» плана. Напряженность трагического момента нарастает, становясь все более жесткой незаметно для персонажей, которые не отдают себе отчета в том, что этот элемент овладевает их жизнью и что с этого мгновения он управляет и командует развитием действия. Здесь страдающая душа Моцарта дает нам услышать свою самую мелодичную жалобу одновременно с комическим звучанием причудливой веселости.

Не делайте из этого трагедии, успокойтесь: таковы все женщины. Изъяны нарушенного счастья не заглаживают подобными изречениями. Гульельмо и Феррандо, сбитые с толку злым гением Альфонсо Энциклопедистом, совершили преступление против любви, поверив этому циничному глупцу, дурацкой морали фаблио. Здесь мы лишний раз констатируем, до какой степени может дойти глупость умных людей, когда они не позволяют душе возобладать над рассудком. Керубино станет жертвой любви потому, что, догадываясь благодаря гениальной чуткости своего сердца, что все женщины разные, захочет обладать всеми; по крайней мере, он прекрасно переживет свою любовь, даже если ранняя смерть должна будет стать венцом победыи ценой военной славы.Такой любви Гульельмо и Феррандо не познают никогда, и прежде всего потому, что не наделены натурой подлинного любовника, а также потому, что соглашаются интеллектуализировать любовь, сделать ее предметом педантичного обсуждения. Глубоким несчастьем любви эпохи рококо было то, что она сводилась просто к наслаждению или к зачатию; небезынтересно заметить, что если мужчины в XVIII веке были в духовном смысле посредственными любовниками, то их жены демонстрировали во всей своей пышности бесконечную способность любить и страдать от любви. Никакого мужчину этого периода нельзя поставить рядом с такими восхитительными любовницами, как Жюли де Леспинас и португальская монахиня Марианна Алькофорадо.

В опере Так поступают всеДорабелла и Фьордилиджи, как бы ни были неглубоки в своем поведении буратиноиз театра марионеток, тем не менее оказываются намного выше своих жалких любовников, лишь пройдя через все оттенки чувств, они уступают мольбам обоих соблазнителей.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

«Дон Жуан»

Если Свадьбу Фигародавали в Вене всего девять раз за 1786 год, то в Праге афиша весь тот год возвещала о предстоящих спектаклях. Такое разное отношение к опере объяснялось тем, что общество Богемии было несравненно серьезнее, чем венское. Венцы считали пражан «провинциалами», неповоротливыми и туповатыми, в то время как на самом деле музыкальный театр в Праге был намного лучше, чем в австрийской столице. Вена аплодировала Фигаро,но она не была готова к той эволюции, которую пережил гений композитора; она запаздывала, отставала от него, и та же самая публика, которая с восторгом принимала Похищение из сераля,не желала признавать прежнего Моцарта в создавшем новую оперу серьезном и сложном музыканте, каким он стал теперь. Даже его музыкальный почерк отныне был более размашистым, энергичным и в то же время собранным, и было совершенно очевидно, что восторженные поклонники Мартина-и-Солера и Сальери не смогут принять новшеств, резавших слух, ибо они тех новшеств теперь не понимали. Один из критиков того времени верно заметил, каким явным стало непонимание между Моцартом и его публикой, когда написал, что его музыкальная фраза «превосходила способность среднего слушателя слышать». Таким образом, Свадьбасошла со сцены, уступив место Una cosa raraМартина-и-Солера, банальной ровно настолько, чтобы «средний слушатель» чувствовал себя нормально и не забывал дорогу в театр.

Композитор не только не достиг ожидаемого им самим продолжительного успеха, но, напротив, разочаровал многих своих почитателей, которые от него отвернулись. Ему ставили в вину то, что новая опера нравилась публике отнюдь не безоговорочно; на него сердились за то, что он не стал послушным поставщиком той «легкой» музыки, которую с таким нетерпением всегда ожидает публика. Этот почти провал, выпавший на долю композитора, породил предвзятое отношение к нему и как к виртуозу; концерты стали реже, публики на них приходило меньше, чем обычно. Кое-кто из покровителей Моцарта не осмелился перечить общему мнению, поддерживая его. Он потерял учеников, а поскольку уроки были самым надежным источником доходов, семья снова оказалась в стесненных обстоятельствах.

Тревога, которую вызывало у Моцарта состояние здоровья отца, увеличивала круг забот и огорчений. Старый Леопольд продолжал косо смотреть на сноху, и когда Вольфганг попросил его присмотреть за своими двумя сыновьями на время намечавшейся поездки с Констанцей в Англию, этот добряк категорически и довольно грубо отказал ему, так что Вольфгангу, в свою очередь, пришлось отказаться от поездки, которая обещала быть чрезвычайно выгодной. Разочарованный равнодушием и непониманием венцев, он ностальгически вспоминал триумф, ожидавший его некогда в Лондоне. По утверждению О'Келли, в Лондоне было много его поклонников, готовых обеспечить ему комфортабельное существование. Эттвуд, семейство Стораче поддерживали славу своего друга. Он был согласен с их мнением: поскольку все крупные британские музыканты умерли, не оставив последователей, можно было бы получить хорошее место, даже то самое, которое долгое время занимал Гендель. Вольфганг также вспоминал триумфальный прием, оказанный Дублином и Лондоном самым прекрасным произведениям старого маэстро, и великолепное исполнение их в ирландской и английской столицах.

Отказ старого Моцарта объяснялся не только эгоизмом и плохим самочувствием, но и боязнью, что сын и сноха захотят навсегда обосноваться в Англии, оставив ему на воспитание своих детей. Отказавшись от поездки, разочарованный всеобщим непониманием Вольфганг еле сводил концы с концами до того светлого дня, когда к нему пришло утешение из единственного города, чья пылкая и демонстративная верность компенсировала несправедливость соотечественников, – из Праги.

Действительно, Прага усыновила Моцартас величайшим энтузиазмом. В 1782 году там была великолепно поставлена опера Похищение из сераляи единодушными аплодисментами была встречена Свадьба Фигаро.Несколько поклонников, присоединившихся к посланиям Вара, поставившего Похищение,а также Бондини, только что давшего Свадьбу Фигаро,и «всего оркестра», который ее исполнил, обратились к маэстро с просьбой приехать в Прагу, чтобы присутствовать при успехе его оперы. Он увидит, добавляли они, насколько единодушно город ценит и любит его. Действительно, музицируя, здесь не играли ничего другого, кроме арий из Фигаро.Различные части партитуры перекладывались для всевозможных инструментов, любители музыки мгновенно раскупали только что отпечатанные ее тиражи. Повсюду танцевали под мелодии из Фигаро. А нищие размягчали сердца прохожих, играя их на кларнетах и блок-флейтах.

Тронутый приглашением, Моцарт с радостью принял предложение старых друзей Душеков остановиться в их доме в Бертрамке, пригороде Праги. Йозефа Душек была знаменитой певицей. Талант сочетался в ней с очаровательной любезностью, свободой духа и манер, естественной обольстительностью, которой Моцарт, похоже, не сопротивлялся. Она принимала в Бертрамке весь артистический свет Богемии, опираясь на авторитет мужа, прославленного талантливого клавириста; она была законодательницей музыкальной моды в Праге и щедро поддерживала музыкантов и артистов.

Моцарту нравилась одновременно торжественная, непринужденная и фантастическая атмосфера этого города. Прекрасные барочные церкви, статуи, стоявшие на страже у мостов, дикая Влтава, полные тайн парки под стенами монастырей, извилистые улочки – все это очаровывало музыканта. В чешском характере было что-то от простоты горцев, что-то такое, что напоминало ему Зальцбург. Народ Богемии питал древнюю страсть к музыке; множество виртуозов, восхищавших Австрию, приезжали из Праги. Вкус к культуре, распространенный среди жителей Праги, приводил к тому, что серьезнуюмузыку здесь ценили, слушали и обсуждали. Естественно, значительное место и здесь занимали итальянцы. После Вара это был Бустелли, потом Бон-дини, дирижер Оперы, затем Гуардасони, начавший с должности простого режиссера и ставший в конце концов главным вдохновителем всех постановок. Оркестр набирали из учащихся многочисленных музыкальных школ – в каждом городе была своя, – и многие из них даже имели филиалы в деревнях, где изучение инструментов и хорового пения поддерживали меценаты.

Моцарт прибыл в Прагу 11 января 1787 года. Граф Тун гостеприимно принял его в своем дворце, более удобном для иностранца, чем Бертрамка, к тому же менее удаленном от центра города. В первые дни пребывания в Праге композитору хотелось быть поближе к театру и кафе, где он встречался с музыкантами и артистами, к особнякам аристократов и буржуа, которые оспаривали друг у друга честь принимать автора Фигаро.У графа Туна был собственный оркестр, в любое время готовый подыграть Моцарту.

Вольфганг оценил масштабы своей известности по аплодисментам, которые встретили его 20 января, когда он встал за пюпитр, чтобы лично дирижировать Свадьбой Фигаро.За несколько дней до этого в театре с триумфальным успехом прошел его сольный концерт. По окончании концерта, который, как обычно, был очень насыщенным – Вольфганг дирижировал своей Симфонией Ре мажор,так называемой Пражской(KV 504), – вызовы были столь многочисленные и такие теплые, что Моцарту пришлось почти целый час импровизировать на темы различных мотивов Фигаро.Любители музыки не уставали его слушать, и их восторг был таким бурным и экстравагантным, сообщает Немечек, ставший впоследствии первым биографом Моцарта, что, по свидетельству самих пражан, никогда еще они не переживали ничего подобного.

Пражская симфонияподводит итог периоду углубленного эстетического поиска, который начался у Моцарта через несколько месяцев после Свадьбы Фигарои который принес, как говорил Сен-Фуа, «такие многочисленные и богатые плоды, что остается лишь удивляться тому, что большинство его биографов оказались не в состоянии по достоинству их оценить. В этот период одновременно усиливалась выразительность и развивалось многообразие форм творчества Моцарта, что бесконечно увеличило его доступность и сделало его более возвышенным, придав новую силу и яркость. Можно с полным основанием сказать, что этот период, отмеченный появлением Дон Жуанаи крупных симфоний, знаменовал в его жизни истинно романтическую эпоху. По степени свободы, своеобразия и поэтичности ее можно сравнить с периодом последнего пребывания Моцарта в Италии в 1773 году, но, разумеется, на новом уровне зрелости гения, который приближался к вершине своего блестящего творчества».

Сен-Фуа напоминает об итальянских симфониях, сравнивая творческую напряженность этого периода, имевшего решающее значение для юного музыканта, с обновлением (уже другого, откровенно романтического) пражского периода. Те симфонии относились к периоду прекрасного и радостного становления, характерного для отрочества, расцветавшего в кипении гения, усваивавшего в области симфонии плодотворные уроки, в частности, Саммартини. Именно влияние великого миланского композитора уравновешивало и склоняло к симфоническому творчеству юного Моцарта, который с энтузиазмом четырнадцатилетнего ребенка – не будем забывать, что первая поездка в Италию относится к 1769–1771 годам, – был особенно захвачен театральным стилем и оперной музыкой. В это время он вынес собственное впечатление об итальянской симфонической музыке, сильно отличавшейся от того, что он слышал в Австрии и Германии. «По прибытии в Италию, – замечает Сен-Фуа, – первое впечатление от «симфонического» искусства этой страны он вынес, главным образом слушая оперные увертюры, исполнявшиеся как на концертах, так и в театре; они вовсе не имели отношения к «симфонизму» в полном смысле этого слова, к тому же вообще очень редкому в Италии».

Правда, и в наши дни еще иногда обозначают термином simfonia (sinfonia)«увертюру» к опере, по традиции, унаследованной от эпохи, когда увертюра была почти независимой от самой оперы; ее можно было играть отдельно, ибо она представляла собою нечто целое сама по себе. Глюк и Моцарт были первыми, видевшими в увертюре существенную часть произведения, связанную с ним либо атмосферой, которую она создает, подготавливая души и сердца слушателей к восприятию оперы, либо самими темами, представленными и очерченными в опере. Вагнер, например, делал из увертюры своего рода каталог лейтмотивов, из которых состояла собственно опера, вроде ковра или звуковой мозаики.

У итальянцев, таких, как Паизиелло, Пиччини, Чимароза, увертюра – это блестящая музыкальная пьеса, которая эстетически и физически стимулирует способности слушателей, своеобразный мост между повседневной немузыкальной жизнью,от которой слушатель должен уйти, и царством музыки, в которое он переходит, погружаясь в волшебство звуков. Это настолько верно, что в некоторых английских театрах сохранилась традиция играть музыкальные пьесы в качестве прелюдий к драмам или даже к комедиям, чтобы связать таким «мостом» банальную действительность с театральной выдумкой. Способность музыки переносить слушателя в другую атмосферу облегчает переход в мир поэзии, фантазии и нереальности. Возможность такого перехода особенно явственно предоставляет творчество романтиков; указание на нее мы так часто находим у Гофмана; в таких случаях можно даже говорить о физическом воздействии, так что благодаря автору Кота Муррамы порой переживаем некий транс; для слушателя самой возвышенной музыки такой переходвоистину становится преображением…

Жанр оперной симфонии-увертюры, который Моцарт обнаружил в Италии во время своей первой поездки и который вдохновил таких людей, как Йомелли, Саккини и «милый саксонец» Хассе, позднее обогатится всем тем, что внес в него Саммартини из глубокой, светлой и серьезной поэзии, а ставший на два года старше Моцарт открыл это во время второго и третьего пребывания в Италии в 1772 и 1773 годах. Он действительно открыл новые ресурсы этой формы композиции, освободившейся наконец от связи с театром и получившей полную независимость. Сен-Фуа очень хорошо определил характер последних итальянских симфоний – а их было два десятка, написанных между весной 1771-го и апрелем 1773 года, – как могуче своеобразных произведений, выявляющих совершенно новый дух. «Все становится более свободным, более индивидуальным; эта индивидуальность не только противостоит различным тенденциям и противоречивым влияниям, но утверждается все более и более отчетливо путем гениальной ассимиляции и освоения этих влияний». Пересаженный на немецкую почву, основательный по своему характеру и гениальности итальянский дух дал те удивительные плоды, которые еще раз показывают нам, что внешние влияния, иностранные уроки развивали у Моцарта все самое личностное, самое интимное, ускоряя или же облегчая рождение музыки.

Сестра Дон Жуана, Пражская симфония,отвечает на подобную чистую и исключительно внутреннюю метаморфозу нарастанием и расширением романтического чувства. Впитывая его, мы порой думаем о Бетховене как о великом романтике. Сен-Фуа замечает в связи с этим: «Часто возникает впечатление присутствия самого Бетховена – так тесно связаны друг с другом величие замысла и строгость реализации… Мы чувствуем здесь поразительный дух новаторства как в самом вдохновении, так и в оркестровке и гармонии всего произведения: здесь Моцарт больше не говорит тем симфоническим языком, которым, как мы видели, пользовался в предыдущих сочинениях; создается впечатление, что этот язык он создает только для самого себя, и мы не знаем ни одного музыканта, который мог бы выявить его элементы».

Понятно, что пражане признательны Моцарту за посвящение им этого магистрального произведения, которое, кроме всего прочего, представляет собою новый этап, событие в развитии его творчества и гения. Будет отмечено, что против обыкновения в этой симфонии совершенно нет обычного Tempo di menuetto,вероятно, потому, что он в Праге был распространен меньше, чем где бы то ни было, но особенно потому, что глубоко романтический характер произведения в целом исключал его как типичный пример духа барокко и рококо. Я не сказал бы, что Пражская симфониясамая романтичная из всех симфоний Моцарта, но это по меньшей мере такая симфония, в которой его романтизм акцентируется больше, а колорит становится теплее, чем в предшествовавших произведениях. Этот романтизм перекликается с романтизмом Свадьбы Фигаро,по колориту скорее Жан Полевским, и с байроновским Дон Жуаном.Мы уже слышим в нем голос той самой неотвратимой фатальности, которую должен принять человек и даже протянуть ей руку, чтобы она повела его, проникнутая в высшей мере романтическим, идиллическим, пасторальным чувством, чрезвычайно похожим на чувство природы, присущее Моцарту. Мы снова встретимся с этим чувством в Пасторальной симфонииБетховена, где оно становится, я бы сказал, почти органическим; у Моцарта оно при этом несет на себе отпечаток простоты и спонтанности как в анданте Пражской симфонии,так и в последнем акте Фигароили в другом «ноктюрне», таком же красивом и чистом рондо Фьордилиджи Perpieta, ben mio, perdona all'error d'un alma amante fra guest'ombre e queste pianteв Так поступают все(акт II, номер 25).

Деньги текли в кассу театра, и Моцарт получал свою справедливую долю. Но больше, чем деньгам, он был рад тому горячему приему, объектом которого был везде – в гостиных, в ресторанах, в пригородных кабачках. Под сводами беседок музыканты без конца импровизировали на темы арий Керубино и Фигаро. Как-то он даже сочинил для одного из бродячих артистов, слепого арфиста Йозефа Хейслера,один из своих самых лучших немецких танцев, что, как полагают, довело до апогея его популярность. Наконец, в Праге была полностью удовлетворена его потребность быть любимым; чувство же неудовлетворенности разрывало сердце Моцарта и погружало в меланхолию.

Карнавальные празднества были сплошной вереницей безумных дней. Но пора было возвращаться в Вену. Моцарт с грустью распрощался с друзьями, обещая им скоро вернуться. Бондини вырвал у него обещание написать новую оперу, которая будет поставлена в Праге в следующем году. Он уже строил множество новых планов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю