355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Брион » Моцарт » Текст книги (страница 21)
Моцарт
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:27

Текст книги "Моцарт"


Автор книги: Марсель Брион



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)

Возвратившись в Австрию, Моцарт с горечью убедился в том, что венцы невысоко оценили его успехи в Праге; здесь его даже упрекали в неверности по отношению к своей королевской и имперской столице, которая этого, разумеется, ничем не заслужила и которой, как они полагали, Моцарт должен был быть предан телом и душой. Смерть, о которой часто думал Моцарт, унесла двоих из его лучших друзей, доктора Барисани и графа Хатцфельда. Последовать за ними в ближайшее время предстояло и старому Леопольду Моцарту, причем у сына даже не было возможности приехать, чтобы принять его последний вздох. Он писал отцу самые нежные и возвышенные письма, где мы находим размышления о смертии где выражается его высокая и благородная душа. Он не только не держал зла на желчного старика за несправедливую суровость, которую тот проявлял к нему со времени его женитьбы, но не уставал писать о своей признательности отцу за полученное от него образование.

«Совершенно несомненно, что гений Моцарта творит под знаком смерти, – пишет Пьер-Жан Жув в своей книге о Дон Жуане. —Но это требует немедленного объяснения. Смерть присутствует у истоков некоей восхитительно совершенной формы, некоей границы,которую он осязает тончайшим прикосновением, и форма эта всегда полна до краев. Но все же думать так – это слишком общий подход. Обращение к духам жизни и смерти у Моцарта состоит в подчинении (похоже, уникальном) самых необузданных сил: вожделения, печали, меланхолии, насмешки, ярости, фанатичной одержимости – самым жестоким реалиям действительности – первородному греху – в порядке, определяемом разумом, освещающим веру, согласно золотому правилу красоты. Роль смерти в творчестве Моцарта чисто духовная; смерть у него – сестра огня. Загадочной остается красота: красота должна быть величиной постоянной, а умственный взор в ее внутренней сущности должен обнаруживать страдание. В музыке Моцарта в известном смысле есть что-то нечеловеческое (или сверхчеловеческое). Пожалуй, то, что он предлагает, в нашем восприятии выглядит чудом. Моцарт являет нам это чудо, и неудивительно, что уловить и услышать его людям удается с трудом».

Мы видим, как этот знак смерти,о котором совершенно правильно говорит Жув, расцветает вместе с той великолепной погребальной пышностью, которая присуща барочным могилам. Это уже не морализаторский средневековый триумф смерти,который, будучи изображенным на фресках кладбищенских стен и церквей в образе Смерти с косой, разрушительницы земных радостей, славы и счастья, побуждал людей к отрешенности; это своего рода величественная катастрофа, катаклизм, который одновременно является карой и наивысшим прославлением человека.

Максимально реализованная, блестяще прожитая жизнь Дон Жуана при всей чрезмерности его демонического эгоизма не могла окончиться иначе, как этим финалом, когда для его уничтожения мобилизуются демонические силы. Невозможно представить себе этот благородный и трагический персонаж умирающим иначе, чем влекомым в ад мраморной статуей, живым кошмаром, изрекающим свое единственное проклятие. Этот персонаж настолько сложен в трактовке музыки Моцарта, что его провал в преисподнюю, кроме того, представляется еще и символом победы, своего рода апофеозом: ведь он несет смерть в самом себе, в своей самой интимной сущности, с самого начала этой пылкой и драматической погони за любовью. Дон Жуан по-настоящему героичен, и ему необходим был этот опыт собственной смерти, которая принадлежит ему по праву и которая созрела в нем как самый знак его уникальной фатальности. Именно это превосходно выражает Пьер-Жан Жув, когда говорит, что опыт смерти есть опыт ошибки, которая, в свою очередь, есть опыт избавления. «С этой точки зрения Дон Жуан так богат, что его следует поместить среди тех достижений искусства, которые слишком

человечны, чтобы быть сведенными к точным меркам, и слишком ведомы созидательным парадоксом, чтобы предлагать решения. Дон Жуан, с улыбкой открывающий нам мир Скорби, оправдывает тот странный узел, который соединяет желание с ошибкой, показывает инстинкт, борющийся с рассудком, и человека, задавшегося целью через тернии поймать отблеск божественной свободы. Мысль Дон Жуана иллюстрирует в равной мере как бунт, так и послушание, но она обозначает выбор, и ставка в этом выборе – смерть… То, что мы видим в развязке Дон Жуана,скорее сверхъестественно, нежели религиозно. Наказание зла смертью осуществляется блестяще. И здесь, в этом противостоянии человека фатального и человека идеального, в котором оба гладиатора сражаются не на жизнь, а на смерть, заключается вся глубина этого произведения. Эта глубина духовна. Музыка, подступающая к проблеме смерти, перегружена огнями жизни, хотя в своей формальной основе больше, чем какое-либо другое искусство, она исходит из законов смерти. Музыка всегда ближе к смерти духовной, чем к физической, но она великолепно передает ощущение катастрофы, которым смерть наполняет жизнь. Музыка также способна наметить в недрах самой буйной жизни путь, ведущий от страдания к греху, от греха к искуплению, от жизни во времени к жизни вне времени. Это произведение Моцарта – самое возвышенное и самое жгучее из всех тех, которые относятся к такого рода философскому опыту».

Несомненно, было необходимо, чтобы Моцарт прошел через все это, чтобы пережить свой собственный высший опыт Волшебной флейты,в которой проблема неизбежности смерти решена раньше проблемы бессмертия. Параллельно Флейтеи Дон Жуанудлился самый трагический опыт, тот, который в художественном и человеческом аспектах связал судьбу Моцарта с его последним произведением: опыт Реквиема.Дон Жуан несет на себе отпечаток смерти, явленный в его живой плоти. Смерть Леопольда также явилась своего рода бесконечно скорбным практическим подтверждением тех размышлений о смерти,которым предавался Моцарт в течение нескольких последних лет. Вот почему у этой игривой оперытакой мрачный, насыщенный отчаянием задний план. Для героя этой драмы на земле уже нет и не может быть счастья. Дон Жуан, препровожденный в ад, станет призраком, посещающим донну Анну и Октавио, узнающих о сомнительном блаженстве Мазетто и Церлины, которая в объятиях этого неотесанного грубияна, возможно, будет вспоминать красивого дворянина в белом камзоле, тенью вставшего между Эльвирой, уходящей в монастырь, и… чуть ли не Господом Богом!

В принятой Моцартом концепции смерти он в очередной раз представляется близким тем романтикам, появление которых не заставит себя ждать. Знаменитой поэме Матиаса Клавдиуса Девушка и Смерть,на сюжет которой Шуберт напишет одно из своих самых красивых и волнующих произведений, созвучно следующее письмо, в котором Моцарт говорит: «Смерть при ближайшем рассмотрении представляется нам истинной целью жизни; и я за несколько последних лет сжился с этой прекрасной и верной подругой настолько, что ее образ меня не только не путает, но, напротив, ободряет и утешает». Действительно, смерть для него «искупительница», несущая человеку единственно возможную для него полноту, избавляющая от мучившего его, как мы уже видели, страха перед «ничем». Несмотря на это уже давно выношенное в уме и сердце примирение со смертью, уход из жизни отца погрузил Вольфганга в отчаяние. Он вспоминал его уроки игры на скрипке и клавире в большом доме на Гетрайдегассе, прогулки рука об руку по берегу Зальцбаха, семейные концерты, на которых всегда присутствовал, спрятавшись под пюпитрами, заботливое старание, с каким Леопольд выводил на бумаге ноты первых сочинений, придуманных ребенком, когда он сам еще не умел писать. И поездки по зимним дорогам, приемы в Шёнбрунне, раздражение Леопольда, видевшего, что публика смотрела на маленького виртуоза как на ученую собачку, его возмущение в Париже слишком накрашенными женщинами, назойливыми нищими, дерзкими слугами и дворянами, чье высокое происхождение он воспринимал как личное оскорбление.

Он снова и снова видел себя юношей и снова и снова переживал часы уроков, которые провел со своим суровым учителем, чья непримиримость дисциплинировала его гений и который умел облечь его детский пыл в корсет из стали и щелка. Он не осуждал отца за то, что тот таскал его с собой по дорогам, когда ему было всего шесть лет, завитого и разряженного, как болонка, на потеху не только знатокам, но и просто любопытным зевакам, рискуя развить у вундеркинда тщеславие и навредить будущей карьере.

Все омрачало жизнь Вольфганга после радостных недель, проведенных в Праге: безразличие двора, отказ театра возобновить спектакли Свадьбы Фигаров течение всего времени, пока Мартин-и-Солер обеспечивал полные сборы со своим Una cosa rara,постоянная нехватка денег, неспособность его самого и Констанцы уравновешивать расходы со скудными доходами от концертов и нищенской платой за уроки. Единственным утешением в эти месяцы 1787 года, вплоть до отъезда в сентябре в Прагу, было сочинение новой оперы, заказанной Бондини, над которой Да Понте и Моцарт работали в лихорадочной спешке. «Мой мозг разгорается все больше и больше, и если я не свихнусь, то мой сюжет развернется, окончательно определится, выстроится и скоро встанет передо мной во всей своей полноте так, что я смогу охватить его одним взглядом, как какую-нибудь картину или статую. Я слышу не последовательность партий оркестра, но все их вместе. Я не могу выразить свое ликование, мне кажется, что я вижу какой-то прекрасный сон. Но почему я тут же не забываю его, как обычно забывают сны? Это, может быть, самый большой дар, за который я должен быть признателен Создателю».

Моцарт и Да Понте уехали в Прагу вместе, но если Вольфганг с Констанцей поселились в гостинице «Три золотых льва» на Кольмаркте, то писатель обосновался в доме напротив, и они могли переговариваться из окна в окно. Работая каждый над своей частью, они именно таким образом и решали возникавшие вопросы. Случаю было угодно, чтобы в том году в Праге одновременно с ними оказался старый друг Да Понте Казанова, этот загадочный кавалер де Зайнгальт, постаревший, почти нищий, для которого единственной возможностью остаться на плаву было поступление на службу на место библиотекаря к графу Вальдштайну в Дуксе. Он порой сопровождал хозяина в его поездках в богемскую столицу – и тогда снова оказывался в элегантном обществе, в знаменитых ресторанах, среди красивых женщин, умных мужчин и наслаждался блюдами любимой им кухни, чего ему так недоставало в дуксском замке. Казанова писал «Мемуары», чтобы увековечить воспоминания о былых наслаждениях. Демоническая репутация, которой он когда-то пользовался, разъезжая по столицам, соблазняя женщин и добросовестно выполняя возложенные на него тайные обязанности, тускнела на глазах: Казанова принадлежал окончившейся эпохе. Возвращение к серьезности, в направлении которой эволюционировал дух рококо, к разуму, к доромантической чувствительности подчеркивало анахронизм этой фигуры любезного жуира и плута в его теперешнем обличье кривляющегося старика. Она почти внушала ужас, эта фигура-призрак, похожая на огородное чучело, тем, кто думал о лучезарной юности этого человека, обо всех женщинах, которые его любили, обо всех авантюрах, блестящим героем которых он был. Единственным его развлечением теперь были ссоры с другими слугами графа, когда ему досаждало тихо сидеть в пустыне лишенной читателей торжественной и мрачной библиотеки.

Да Понте не нуждался в присутствии Казановы для создания портрета Дон Жуана. Эта встреча была для итальянца не больше чем развлечением. Для Моцарта она значила многое, в ней было нечто вещее, что подтверждало его представление о характере и судьбе Дон Жуана. Князь юности, Дон Жуан не должен был состариться. Лучше ад, чем старость!

Если Да Понте мог дать волю своей выдумке в тексте Так поступают все,который был целиком придуман им самим, то написать либретто Дон Жуанабыло куда труднее, ибо традиционная фигура главного персонажа была уже давно очерчена, основные ее элементы были уточнены в тех произведениях, из которых либреттист черпал свое вдохновение. Сама фигура Дон Жуана в смысле ее психологического содержания может трактоваться по-разному. Каждая эпоха, каждая страна, каждый автор находили в нем особый характер, чаще всего соответствовавший их собственному. Дон ЖуанТирсо не таков, как у Мольера, Байрона, Ленау; личность дона Мигеля Маньяры, его исторического прототипа, зафиксированная легендой, была такой смутной и сложной, что могла допускать бесконечное множество толкований.

Да Понте уже получил заказы на два либретто, один для Сальери, другой для Мартина-и-Солера, когда Моцарт предложил ему написать вместе новую оперу, ту самую, которую заказал ему директор пражской Оперы Бондини, подписав с ним контракт. Для Мартина-и-Солера хитроумный венецианец придумал собственную историю, Дианино дерево.Для Сальери он вернулся к театру Бомарше и выбрал Тарара.Узнав об этом, император распорядился, чтобы он закончил все три либретто в установленный срок. Да Понте ответил, что все три оперы будут готовы одновременно, и, уверенный в своих способностях, которые его никогда не подводили, принялся за работу, начав с самой трудной, то есть с Дон Жуана.После того как была очерчена канва истории и расставлены по местам все персонажи, нужно было определить общий колорит произведения. Романтизм Тирсо, ясная, ледяная сухость Мольера нашего поэта полностью не удовлетворяли: один был слишком испанским, другой излишне французским. С началом совместного обсуждения характеров персонажей определяющим стал подход Моцарта. Первоначальная схема усложнялась и углублялась. Больше и речи не было о богатом сеньоре-распутнике, дублированном комедийным слугой. Мрачное величие Дон Жуана, его патетическое великолепие и адский взрыв проклятий, обрушивающихся на ненасытного любовника, сама природа любви которого обрекала его на преследование всех женщин без разбора, требовали совсем иного усилия воображения, чем для ФигароБомарше. Нужно было воссоздатьобраз Дон Жуана, и воссоздать так, как это понимал, ощущал Моцарт.

Лоренцо Да Понте рассказал в своих «Мемуарах», как он взялся за это труднейшее дело. Он усаживался за рабочий стол между бутылкой венгерского вина и банкой испанского табака и начинал писать. Если вдохновение ослабевало, он звонил, и по этому сигналу являлась девушка с дымящимся шоколадом, чтобы он мог разогреться. Пустую бутылку она заменяла новой или оставалась на несколько минут с писателем, читавшим ей только что написанные страницы. Она покорно и внимательно слушала. «Ее всегда веселое лицо казалось предназначенным специально для того, чтобы возвращать к жизни уснувшие умы и стимулировать рвение к работе. Временами она становилась неподвижной, молчаливой, сидела, уставившись на мои бумаги, тихо дыша и мило улыбаясь. Порой развитие моего сюжета вызывало у нее слезы». Аббат Да Понте не говорит об этом больше ничего, но мы можем думать, что эта красивая девочка ободряла его и как-то иначе, как-то так, что благодаря ей он мог хотя бы на время почувствовать себя в шкуре Дон Жуана.

Среди признаний венецианца в отношении методов работы одно представляется исключительно интересным, позволяющим думать, что он хорошо понял личность своего героя. Чтобы войти в атмосферу, говорит Лоренцо, он прочитал АдДанте. Действительно, Дон Жуан представляется достойным того, чтобы фигурировать между блистательными проклятыми грешниками Божественной комедии.Все истории, героем которых он является, кончаются высшей карой. Один реальный исторический прототип, Мигель Маньяра, был удостоен милости раскаяться и обратиться перед смертью к Богу. Известно, как это произошло. Как-то ночью, возвращаясь к себе после очередного галантного приключения, он увидел ярко освещенную церковь Милосердия, мимо которой лежал его путь. Удивленный необычным освещением, он вошел в храм. Здесь с большой помпой проходила похоронная служба. Заинтригованный, он спросил у одного из молящихся, у человека в монашеской рясе с капюшоном имя дворянина, которого отпевают в столь необычный час. «Дон Мигель Маньяра», – ответил монах. После этой страшной истории распутник раскаялся, роздал свое состояние нищим, посвятил остаток жизни утешению бедных и больных и наконец умер, примирившись с Богом, потребовав в завещании, чтобы его прах был захоронен у церковного порога, дабы верующие могли попирать ногами того, кто был таким великим грешником.

Нераскаянность же, напротив, представляется вполне естественным концом всех театральных Дон Жуанов; к тому же она соответствует подлинному характеру этого персонажа: раскаяться означало бы признать себя виновным, но виновным – в чем? В том, что, оставаясь верным своей судьбе любовника, натуре любовника, он завоевывает всех женщин, встреченных на пути? Его фатальность не была бы такой, какая она есть, если бы он мог предположить, что еще не завоеванные им женщины похожи на тех, которых он уже знал и которыми обладал, и таким образом отказаться от мысли их завоевывать. Неудовлетворенность, лежащая в основе его темперамента, является следствием убежденности в том, что все они неповторимы. Он не может допустить, что некоторые из них для него запретны лишь по той причине, что являются супругами других мужчин, невестами или посвятившими себя Богу. Его мука происходит от самой его природы, которая запрещает ему некоторые человеческие чувства: уважение к супружеской верности, к брачным связям и девственности. Для него не препятствие и монастырская ограда. Перечитывая Данте, Да Понте встретил образы настоящего Дон Жуана: такие, как Сизиф и Тантал, надеются на невозможное и желают нереализуемого. Символы чувственного желания подобны мифологическим Данаидам, неспособным напиться; они без конца выливают принесенную из источника в дырявых амфорах воду в бочку без дна. Дон Жуан из той же породы. Его демоническая натура сама по себе является карой небесной, и он обречен на вечную неудовлетворенность.

Полный жизни, веселья, вдохновения, фантазии и живости, текст Да Понте, однако, носит на себе явные следы влияния Данте. Дон Жуан заживо проклят, обречен на неутолимость своей жажды, которая является высшей пыткой, и, как знатный сеньор, гордо переносит страдания, проистекающие от ненасытного желания. Дон Жуан Мольера – интеллектуал, который хочет довести эксперимент до конца. Дон Жуан Да Понте – человек, который никогда не предаст заблуждений отрочества и который хотя и заменил блаженный обман слов Non so piu cosa son, cosa facio…обретенной техникой соблазнения, остается верным своему призванию: любить всех женщин.

Уже в увертюре Моцарт предупреждает нас о трагичности этой судьбы; первые такты – это голос Фатума. Они соотносятся не с финальным проклятием героя, а с непрерывной мукой его жизни в земной юдоли. Они кричат о бремени желания, о пытке ненасытности, о беспокойной тревоге вечной неутоленности. И Дон Жуан предстает перед нами вполне романтическим персонажем того же порядка, что и Фауст, с той лишь разницей, что один неутомимо искал абсолютное знание, другой – абсолютной любви. И оба оказываются не способны найти удовлетворение в некоем отдельно взятом опыте. Их терзает один и тот же ненасытный голод, и какой бы химерической ни представлялась нам цель, которой они силятся достигнуть, естественное благородство и даже героика этого чувства объясняются сверхчеловеческой надеждой, которая им управляет. Моцартовского Дон Жуанапревосходно понял Гёте: он говорил, что это произведение в своем роде уникально и что, поскольку Моцарта уже нет в живых, у него нет никакой надежды на то, что когда-либо ему еще доведется услышать нечто подобное. И именно потому, что ему так явственно слышался в опере голос самого абсолюта, Гёте сожалел, что Моцарт не положил на музыку и его Фауста.Гёте полагал, что это могло быть под силу ему одному.

Моцарт так глубоко проникся романтическим характером этого персонажа потому, что чувствовал свое с ним близкое родство. Гонка Дон Жуана за любовью – это отчаянное усилие, необходимое для того, чтобы заполнить пустоту, которая непременно поглотила бы его. Из переписки Моцарта мы знаем, насколько естественным было для него это романтическое состояние души; в письме к Констанце есть фраза, которая говорит о многом и являет собой красноречивейшее признание романтической души: «Я не могу описать тебе, что я чувствую. Меня изводит ощущение пустоты, какая-то неизлечимая ностальгия, никогда не утоляемое желание, которое не дает мне передышки и, как я ощущаю, разрастается с каждым днем».

Эта романтическая пустота, ощущением которой он наделяет Дон Жуана с его ненасытной готовностью к любви, у самого Моцарта претворяется в зуд творчества, в вечную неудовлетворенность художника, предчувствие недостижимой красоты, которую предвкушающий ее гений никогда не сможет сполна передать. Драма художника, и в частности художника-романтика, состоит в стремлении прочувствовать, охватить взглядом некую вселенную, которая навек останется для него недоступной, ибо ее размеры и формы не поддаются осмыслению и описанию обычным человеческим языком.

Необходимо уяснить, что составляет основу образа Дон Жуана, образа, расшифровать который целиком Моцарт, пожалуй, не смог. Драма соблазнителя – это по существу драма художника. Творец форм, образов, гармоний – это птицелов, который пытается поймать и посадить в клетку прекраснейших птиц в очарованном лесу, где ему позволено гулять. Он соблазняет эти крылатые создания, эфемерные, духовные, чтобы поместить их, как в клетку, в свои картины, поэмы, симфонии. Может быть, именно оттого, что он сам видел в себе такого птицелова, Моцарт за несколько часов до смерти напевал начало выходной арии Папагено из первого акта Волшебной флейты:«Я самый ловкий птицелов…» Дон Жуан – тоже в своем роде птицелов, и нам нетрудно себе представить, что подобно тому, как волшебные птицы, попав в руки человека, утрачивают яркость окраски и способность петь, отловивший их птицелов не испытывает ничего, кроме неутоленности и разочарования.

Мы, кого наполняет сверхчеловеческой радостью музыка Моцарта, которую мы считаем дивно прекрасной, не можем угадать, насколько сам он порой бывал не удовлетворен даже тем, что представляется нам самым возвышенным и чистым проявлением его гения. Если Моцарт и не испытал того, что довелось испытать Дон Жуану в области чувств, то в процессе художественного творчества он наверняка не меньше Дон Жуана страдал от невозможности достичь того уровня, к какому он неосознанно стремился, соединить сновидение с мечтой. Несомненно, именно поэтому Моцарт страдал, чувствуя, насколько его не понимают, – для любого художника непонимание и равнодушие становятся трагическим подтверждением обоснованности претензий, предъявляемых им к самому себе. Моцарта отличало столь тонкое духовное равновесие, что он не мог впасть в тоску, которая довела Гельдерлина и Шумана до сумасшествия, но мучительные тревоги, беспокойное стремление к абсолютному совершенству так же его подгоняли, как внутреннее беспокойство подгоняло Дон Жуана, преследовавшего новую любовь, которая всякий раз представлялась ему более цельной, отличающейся от тех, которые он пережил прежде, – всепоглощающей. Вот почему эта опера окончится своего рода трагическим апофеозом. Дон Жуана, эту жертву тщетного поиска абсолюта, уводит каменная статуя, которую он неосмотрительно пригласил на ужин и тяжелые шаги которой по лестнице в звуковом ряду обозначают нарастание лавины фатальности: уже первые такты увертюры предупреждают о том, что эта фатальность пришла в движение. Подобно тому, как Паша в Похищении,имитируя блаженство, являл собою бога из машины,даровавшего влюбленным все мыслимые блага, Командор, сошедший со своего постамента в ответ на выходку Дон Жуана, стал именно орудием уже предначертанной развязки. Не могло быть иного исхода у вечного поиска невозможного счастья, кроме этой мраморной руки, стирающей в порошок чересчур пылкое сердце всеобщего любовника.

Бондини хотел дать Дон Жуанав честь недавно сочетавшейся браком юной пары, эрцгерцогини Марии Терезы и князя Антона Саксонского, хотя сюжет оперы явно не подходил для эпиталамы. Но репетиции затянулись, да и работа над сочинением музыки отняла больше времени, чем ожидалось; не исключено, что увертюра и в самом деле еще не была завершена накануне премьеры. Констанца рассказала своему второму мужу Георгу фон Ниссену о том, как была написана эта увертюра, и о той роли, какую она сыграла при ее сочинении. Вольфганг просил Констанцу не давать ему заснуть, пока не будут закончены последние такты, и бедняжка всю ночь рассказывала ему всякие истории, пока в пять часов утра в дверь не постучал переписчик, которому и была вручена готовая увертюра.

Гордые тем, что премьера оперы состоится именно у них, пражские меломаны бурно приветствовали маэстро, поднимавшегося к пюпитру, чтобы дирижировать Дон Жуаном.Стоя с поднятой палочкой в руке, Моцарт долго ждал окончания бесконечной овации. Это было 28 октября. Горькие разочарования, постигшие Моцарта в Вене, были блестяще вознаграждены. Исполнители были превосходные. Луиджи Басси, которым Моцарт восхищался в Альмавиве, пел Дон Жуана; у него была великолепная осанка знатного сеньора, а его драматизм и веселость вполне отвечали характеру персонажа. Завоевавший репутацию многостороннего актера, Пончиани поразительно вдохновенно пел Лепорелло. Бальони, чей теплый голос был исполнен чувства, сделал абсолютно живой такую трудную и прекрасную роль, как роль Оттавио. Великолепны были и женщины, Катерина Мичелли в Эльвире, Тереза Сапорити в Донне Анне, Катерина Бондини в Церлине. Рассказывали, что, поскольку последней не удавалось найти точную интонацию своего знаменитого крика, Моцарт на репетиции ущипнул ее до крови, чтобы вызвать ту естественную и живую реакцию, которой ей недоставало.

Этот анекдот характерен для того духа, который Вольфганг хотел вдохнуть в постановку. Прежде всего требовалось, чтобы все было естественным, чтобы у слушателя возникло впечатление реальности того, что происходит на сцене.

Привыкшие к некоторому искусственному стилю, итальянские певцы редко достигали такой выразительности переживания. Речь шла, разумеется, не о веризме, который введут в моду итальянские композиторы XIX столетия, в особенности Верди [14], а о манере пения и игры, которая увеличивает достоверность события и подчеркивает волнующую ценность музыки. Все то обычное, что еще оставалось у Чима-розы – и у его будущего наследника Россини, – следовало отбросить.

Играть Дон Жуанакак натуралистическую драму было невозможно, нужно было, чтобы опера обрела ту впечатляющую безыскусную простоту, ту драматическую очевидность, которые присущи, например, греческой трагедии. Новая опера – апология фатализма – не могла быть поставлена в том искусственном стиле, который был столь привычен итальянским певцам, для которых он стал своего рода второй натурой; необходимо было создать новый стиль, глубоко отвечавший сущности нового произведения, стиль, который заставил бы слушателей дрожать от страха, столкнувшись – пусть даже всего лишь на сцене – с присутствием Фатума. Режиссер Гвардасони понял, чего желал Моцарт, и помог этого добиться.

Триумфальный успех Дон Жуананаполнил Моцарта радостью и одновременно тревогой: он опасался, как бы ревнивая к сопернице Вена не оказала дурной прием произведению, с восторгом принятому Прагой. Следовало ли давать премьеру в провинции, вместо того чтобы порадовать ею столицу империи? Лишь в мае следующего года, и то потому, что этого потребовал император, опера появилась в Вене. Моцарт переделал ее, чтобы удовлетворить вкусы соотечественников: ввел новые блестящие, в том числе комические, арии, не изменившие общий характер произведения. Возможно, именно поэтому Дон Жуанбыл принят довольно холодно. Да Понте предсказывал, что венцы не клюнут на такой большой крючок. Однако исполнение было наилучшим, с Алоизией Ланге и Катариной Кавальери, которые пели Эльвиру и Донну Анну; Альбертарелли был столь же представителен и талантлив, как пражский Дон Жуан, а Бенуччи, бессмертный Фигаро, создал великолепного Лепорелло, прекрасно соединив в этом образе юмор с жизненной правдой.

В период между 7 мая и 15 декабря Дон Жуанадавали пятнадцать раз, после чего наступил десятилетний перерыв: через десять лет изобретательный Шиканедер поставил в Хофтеатре его посредственно адаптированную версию. Оперу ставили и на немецких сценах, но без большого успеха, несмотря на усилия Гвардасони, проделавшего с нею турне по городам и весям: Гамбург, Майнц, Франкфурт, Маннгейм, Бонн. Берлин услышал ее лишь через два года и, надо признать, принял очень хорошо. Похоже, однако, что общее мнение довольно точно выразила одна франкфуртская газета, цитируя Паумгартнера: «Еще одна опера, которая оглушила публику. Много шума и блеска, эпатирующих толпу, и ничего, кроме вздора и пошлости, для образованных людей. Музыка, хотя она гармонична и грандиозна, представляется скорее рассудочной, нежели развлекательной. Но при этом она не настолько общедоступна, чтобы вызывать всеобщий интерес. И хотя в целом речь идет о религиозном фарсе, я должен признаться, что сцена на кладбище наполнила меня ужасом. Кажется, Моцарт заимствовал у Шекспира язык призраков». Имя Шекспира, которое было паролем, объединявшим романтиков, означало для средних буржуанечто отвратительное и отталкивающее. Неспособность публики приобщиться к романтизму Моцарта зафиксирована в газетных отчетах, доходивших до таких высказываний: «При рождении Дон Жуанаглавенствовали каприз, фантазия, спесь, но не сердце». Однако если говорить о произведении Моцарта, которое так непосредственно, так немедленно захватывает и потрясает, то это именно Дон Жуан.Я думаю, что во всем лирическом театральном репертуаре нет ни одного произведения, которое могло бы сравниться с ним по могучей патетике и горестной человечности.

В силу того, что публика XVIII столетия привыкла слушать, как марионетки на оперных сценах изображают искусственные страсти, она не могла отозваться на слышащийся здесь голос правды, такой настойчивый и могучий, что даже явные неправдоподобия, как, например, вмешательство Командора, не могли его заглушить. Можно ли представить себе что-либо более человечное, чем скорбное благородство Оттавио, чем та смесь озлобления и непобедимой любви, которая вдохновляет Эльвиру и Анну? Жили ли когда-нибудь на земле более «натуральные», более реальные создания, чем Мазетто и Церлина, чем сводник Лепорелло?.. Дон Жуан, скажете вы, неминуемо должен был смущать публику своими нечеловеческими качествами; но как сдержанно гуманизирует его романтизм Моцарта, не лишая при этом фатального ореола, и насколько правдив образ этого проклятого знатного сеньора, с равной страстью обольщавшего маленькую крестьянку, завоевывавшего нежность оставленной супруги и поднимавшего тост за наслаждение, за радость жизни! Стоит ли говорить, что это произведение родилось на полвека раньше, чем следовало, и что только романтики 1837 года были способны оценить все его достоинства? Гёте сумел воздать ему должное, Гофман взял его за основу одной из самых своих прекрасных сказок, Ленау обязан ему своим шедевром, а Тик говорил как об одном из самых трогательных воспоминаний, что слышал Дон Жуанав Берлине в 1790 году. Придя слишком рано в еще пустой зал, он заметил невысокого человека, раскладывавшего партии по пюпитрам оркестра и улыбнувшегося ему, когда их взгляды встретились, очевидно поняв, что Тик в свою очередь догадался, кто он такой. Это был Моцарт.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю