Текст книги "Марк Твен - Собрание сочинений в 12 томах-Том 7. Американский претендент.Том Сойер за границей. Простофиля Вильсон."
Автор книги: Марк Твен
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Глава XII
Вскоре в глубине дома зазвонил колокол, сзывая к ужину постояльцев, и звук его, постепенно поднимаясь все выше, нарастал с каждым этажом. Чем дальше он забирался, тем становился все громче, и стал совсем оглушительным, когда в дополнение к нему послышался вдруг треск и грохот от топота множества ног, устремившихся со скоростью лавины вниз, по не-застланной ковром лестнице, Пэры не ходят таким образом к столу, и воспитание Трейси не позволяло ему насладиться всеобщим весельем и должным образом оценить эту почти зоологическую манеру выражать свою радость и восторг. Он вынужден был признаться себе, что потребуется время, прежде чем он сумеет привыкнуть к такому бурному проявлению животных инстинктов. Когда-нибудь ему это, наверно, даже понравится, но хотелось бы привыкать постепенно, чтобы переходы не были столь неожиданными и резкими. Итак, Бэрроу и Трейси вслед за лавиной постояльцев тоже направились вниз, и чем ниже они спускались, тем сильнее ощущался запах лежалой капусты и прочие подобные ароматы – ароматы, какие бывают лишь в дешевых частных пансионах; ароматы, которые, раз ощутив, вы уже никогда не забудете и, даже если почувствуете их много поколений спустя, тотчас узнаете, – впрочем, без особого удовольствия. Трейси все эти запахи казались удушающими, ужасными, почти непереносимыми, но он постарался справиться с собой и ничего не сказал. Спустившись на первый этаж, они вошли в большую столовую, где за длинным столом сидело человек тридцать пять – сорок. Они тоже сели. Пиршество уже началось, и беседа велась весьма оживленная, – сотрапезники перебрасывались шуточками с одного конца стола на другой. На столе лежала скатерть – очень грубая, вся в пятнах от кофе и жира. Ножи и вилки были железные, с костяными ручками; ложки, видимо, тоже были не то железные, не то жестяные, не то какие-то еще. Чайные и кофейные чашки были самые простые и тяжелые, из самой что ни на есть прочной глины. Вообще вся посуда на столе была самая простая и дешевая. Возле каждой тарелки лежал один-единственный ломоть хлеба, и постояльцы явно старались употреблять его возможно экономнее, словно не надеялись получить добавка. По столу были расставлены масленки, до которых – при наличии длинных рук – можно было дотянуться; но специальных тарелочек для масла у приборов не имелось. Очевидно, масло было вполне приличное, ибо оно спокойно лежало и вполне пристойно вело себя, но дух от него исходил более сильный, чем положено; впрочем, никто по этому поводу не высказывался и не проявлял особого беспокойства. Главным блюдом на пиршестве было обжигающе горячее ирландское рагу, приготовленное из картофеля и обрезков мяса, оставшихся от предыдущих трапез. Всем были розданы обильные порции этого лакомства. Посредине стола стояли две большие тарелки с ломтиками ветчины, а также прочая, менее существенная снедь – маринады, новоорлеанская патока и тому подобное. Кроме того, было сколько душе угодно чая и кофе совершенно безбожного качества, с желтым сахаром и консервированным молоком, но к запасам молока и сахара постояльцев не допускали, – эти продукты выдавались в главной ставке: по ложечке сахарного песку и по ложечке консервированного молока на чашку, не больше. За столом прислуживали две могучие негритянки, с необыкновенным шумом, грохотом и энергией носившиеся из столовой на кухню и обратно. В этом им до некоторой степени помогала хозяйская дочка, она же – Киска. Она обносила постояльцев кофе и чаем, но, строго говоря, скорее развлекалась, чем занималась делом. Она шутила с молодыми людьми, поддразнивала их – мило и весьма остроумно, как ей казалось, да, видно, и не только ей, судя по аплодисментам и смеху, которыми присутствующие награждали ее усилия. Большинство явно питало к ней симпатию, а остальные были по уши в нее влюблены. Даря внимание, она дарила счастье, – и лицо избранника расцветало улыбкой; но в то же время дарила горе, ибо лица остальных молодых людей заволакивала мрачная тень. Друзей своих она называла Билли, Том, Джон, без всяких «мистеров» и они звали ее Киска или Хетти.
В одном конце стола восседал мистер Марш, в другом – его супруга. Марш, которому уже стукнуло шестьдесят лет, был бесспорно американец, хотя, родись он на месяц раньше, он был бы испанцем. Собственно, испанцем он и остался: лицо у него было очень смуглое, волосы очень черные, а глаза не только необыкновенно темные, но и пронзительные, – судя по всему, они при случае могли метать огонь и молнии.
Был он сутуловатый, с длинным подбородком и вообще производил не очень приятное впечатление: он явно не принадлежал к числу общительных людей. Во всяком случае, внешне он казался прямой противоположностью своей жены, женщины доброй, отзывчивой, благожелательной и простодушной. Недаром все молодые люди и девушки звали ее «тетушка Рэчел». Обводя любопытным взором стол, Трейси обратил внимание на одного постояльца, которого почему-то обнесли рагу. Он был очень бледен, точно недавно встал после тяжелой болезни и должен снова вернуться в постель, притом как можно скорее. Лицо у него было необычайно грустное. Волны смеха и разговора подкатывались к нему и снова откатывались, словно он был скалой в море, а слова и смех – волнами, разбивавшимися у ее подножья. Он сидел низко опустив голову, с пристыженным видом. Некоторые девушки время от времени потихоньку бросали на него исполненные сострадания взгляды, а мужчины – те, что помоложе, – явно сочувствовали ему: это отражалось на их лицах, но не проявлялось ни в чем ином. Однако подавляющее большинство присутствующих выказывало полное безразличие к юноше и его горестям. Марш сидел потупившись, но видно было, как под густыми нависшими бровями ехидно поблескивают его глаза. Он с нескрываемым удовольствием наблюдал за молодым человеком и обделил его едой не по недосмотру, что прекрасно понимали все за столом. Положение это явно очень мучило миссис Марш. У нее было такое лицо, точно она надеется на чудо. Но поскольку чудо не приходило на выручку, она наконец отважилась раскрыть рот и напомнить своему супругу, что Нэту Брейди не дали ирландского рагу.
Марш поднял голову и с насмешливой любезностью промолвил:
– Так он не получил рагу? Какая жалость! И как это я мог забыть о нем? Он должен меня извинить. Право, вы должны, мистер, м-м… Бекстер… Баркер… вы должны извинить меня. Я… м-м… мое внимание было чем-то отвлечено, не знаю даже чем. Самое печальное то, что последнее время это случается со мной всякий раз, как мы садимся за стол. Но вы не должны обращать внимания на такие мелочи, мистер Банкер, это все по рассеянности. Со мной такое вполне может случиться, если человек… м-м… ну, словом, если человек, скажем, три недели не платил мне за стол. Вы меня поняли? Вы поняли мою мысль? Вот ваше ирландское рагу, и… м-м… мне доставляет величайшее удовольствие положить его вам; надеюсь, вам будет так же приятно принять мое благодеяние, как мне оказать его.
Краска прихлынула к бледным щекам Брейди и медленно поползла к ушам и выше – ко лбу, но он ничего не сказал и принялся за рагу, смущенный внезапно наступившим молчанием, чувствуя, что все взгляды прикованы к нему.
– Старик только и ждал этой возможности, – шепнул Бэрроу на ухо Трейси. – Он ни за что не упустил бы ее.
– Это жестоко, – сказал Трейси. А про себя подумал, намереваясь впоследствии занести эти мысли в дневник:
«Ну вот, дом этот представляет собой своего рода республику, где все свободны и равны, если люди вообще могут быть свободны и равны где-либо на земле; значит, я попал именно в такое место, которое стремился найти, здесь я – такой же человек, как и все остальные, большего равенства быть не может. И однако, стоило мне переступить порог этого дома, как я столкнулся с неравенством. За этим самым столом сидят люди, на которых, по той или иной причине, глядят с почтением, и рядом – этот несчастный, на которого смотрят свысока, к которому относятся с пренебрежением, даже оскорбляют и унижают его, хотя он не совершил никакого преступления и повинен лишь в самом обычном грехе – бедности. Равенство должно было бы облагораживать людей. Во всяком случае, я так считаю».
После ужина Бэрроу предложил пойти прогуляться, и они вышли на улицу. Но Бэрроу задумал эту прогулку с вполне определенной целью: ему хотелось, чтобы Трейси избавился от своей ковбойской шляпы. Он не представлял себе, что сможет найти какую-либо работу, пусть даже самую черную, человеку, выряженному таким образом. Имея это в виду, он и завел с Трейси следующий разговор:
– Насколько я понимаю, вы ведь не ковбой.
– Нет.
– В таком случае, извините мое любопытство, но мне хотелось бы знать, как это вам пришло в голову украсить себя такой шляпой? Где вы ее взяли?
Трейси несколько растерялся, не зная, что на это ответить, но, подумав немного, сказал:
– Видите ли, коротко говоря, погода вынудила меня обменяться костюмом с одним незнакомцем, и теперь мне очень хотелось бы разыскать его и вернуть ему вещи.
– В таком случае, почему же вы его не разыщете? Где он?
– Не знаю. Я решил, что лучший способ найти его – это носить его костюм, который достаточно ярок и способен сразу привлечь его внимание, если он встретит меня на улице.
– Прекрасно, – сказал Бэрроу, – все, кроме шляпы, может сойти, и хотя не слишком бросается в глаза, но и заурядным такой наряд тоже не назовешь. А вот шляпу надо сменить. Когда вы встретите вашего незнакомца, он признает вас по костюму. Шляпа же может оказаться для вас весьма обременительной в таком цивилизованном центре, как наш город. Думаю, даже ангел не мог бы получить работу в Вашингтоне, имей он такое сияние вокруг головы.
Трейси согласился сменить шляпу на более скромную; они сели в конку и, поскольку она была переполнена, остались на задней площадке. Едва конка заскользила по рельсам, как двое мужчин, переходивших улицу, разом воскликнули, указывая на спины Трейси и Бэрроу: «Вот он!» Это были Селлерс и Хокинс. Обоих до такой степени потрясла эта счастливая встреча, что пока они пришли в себя и попытались остановить конку, она была уже далеко. Тогда они решили дождаться следующей. Некоторое время они терпеливо ждали, но тут Вашингтон смекнул, что вряд ли удастся догнать одну конку на другой, и если уж продолжать охоту, то для этого нужен извозчик.
– Зачем? – возразил полковник. – Ведь если подумать, то нам вовсе ни к чему преследовать его. Раз я его материализовал, то могу и повелевать им как угодно. Я велю ему явиться к нам, и мы еще не успеем добраться до дома, как он уже будет ждать нас.
И они помчались домой в величайшем и радостном возбуждении.
Тем временем два новых друга, произведя замену шляпы, не спеша возвращались к себе в пансион. Бэрроу положительно сгорал от желания узнать побольше о своем спутнике. И он спросил:
– Вы когда-нибудь бывали в Скалистых горах?
«Как любопытно работает ум у романтиков, – подумал Бэрроу. – Этот молодой человек начитался у себя в Англии про ковбоев и всякие приключения в прериях, приехал сюда, купил себе ковбойскую одежду и думает, что может сойти за ковбоя, а сам ведь понятия не имеет, что такое ковбой. И теперь, когда его игру разгадали, ему стало стыдно и он уже готов идти на попятный. Вот он и придумал эту историю с обменом костюмами. Но она до такой степени шита белыми нитками, что дальше некуда. Что ж, он молод, нигде никогда не был, ничего на свете не знает и, конечно, сентиментален. Может быть, ему это показалось вполне естественным, но все-таки какая странная, дикая мысль – вырядиться ковбоем!»
Некоторое время новые друзья шли молча, занятые своими мыслями; вдруг Трейси тяжело вздохнул и сказал:
– Мистер Бэрроу, меня очень тревожит положение этого молодого человека.
– Вы имеете в виду Нэта Брейди?
– Ну да, Брейди, или Бекстера, или как его там зовут. Наш хозяин всякий раз называл его по-другому.
– Еще бы! Он ведь недаром был так щедр на фамилии – Брейди ему должен. Такая уж у мистера Марша манера острить, а он считает себя большим мастером по этой части.
– А что случилось с Брейди? Что он собой представляет, кто он?
– Брейди – жестянщик. Он ходил по домам и выполнял всякую мелкую работу; дела его шли хорошо, пока он не заболел и не потерял заработка. Он был очень популярен до этого, все в доме любили его. А старик – тот особенно к нему привязался; но вы же знаете: когда человек теряет работу и уже не может себя прокормить, люди начинают иначе на него смотреть и по-иному к нему относиться.
– Правда? Неужели это правда?
Бэрроу удивленно посмотрел на Трейси.
– Конечно правда. Не может быть, чтобы вы этого не знали! Неужели вы не знали, что раненого оленя обычно добивают его же друзья и товарищи?
Холодея от зловещего предчувствия, Трейси подумал: «Значит, в оленьей республике, как и в человечьей, где все равны и свободны, неудача считается преступлением и счастливцы приканчивают неудачников». Вслух же он сказал:
– Значит, чтобы быть популярным в этом пансионе и иметь друзей, а не встречать одно лишь презрение, надо преуспевать?
– Совершенно верно, – подтвердил Бэрроу. – Такова человеческая натура. Сейчас, когда Брейди не везет, все отвернулись от него и уже не испытывают к нему такой симпатии, как прежде; и не потому, что сам Брейди изменился к худшему, – он все такой же, и те же у него чувства, и тот же характер, – просто они… словом, Брейди – как бельмо на их совести. Они понимают, что должны бы помочь ему, но слишком скаредны для этого, – вот им и стыдно. Казалось бы, ненавидеть за это они должны себя, а они ненавидят Брейди, потому что он заставляет их стыдиться. Такова уж человеческая натура; оно везде так, и наш пансион лишь уменьшенная копия большого мира, а жизнь всюду идет одинаково, и люди все одинаковые. Когда нам везет – нас все любят, без всяких усилий с нашей стороны; но вот наступают тяжелые дни – и друзья, как правило, отворачиваются от нас.
Благородные теории и великие цели, которыми была забита голова Трейси, на поверку оказались весьма подмоченными и стали расползаться у него на глазах. У Трейси мелькнула мысль, уж не совершил ли он ошибки, отказавшись от своей легкой участи и взвалив себе на плечи тяготы, предуготованные людям иного положения. Но он не позволил себе долго останавливаться на этой мысли, а поспешил выбросить ее из головы, твердо решив идти тем путем, который себе наметил.
Вот выдержки из его дневника::
«Уже несколько дней я нахожусь в этом странном людском улье. Право, не знаю, что и думать об этих людях. У них есть достоинства и добродетели, но есть и другие качества, с которыми трудно мириться. Мне, например, эти качества совсем но нравятся. Стоило мне появиться в обычной шляпе, как их отношение ко мне заметно изменилось. Почтительность, которую они прежде мне выказывали, вдруг куда-то исчезла, со мною стали держаться по-приятельски, более того – почти фамильярно; а я не привык к фамильярности и не могу заставить себя с места в карьер примириться с ней, – это я понял. Фамильярность же этих людей порой доходит до бесстыдства. Должно быть, так оно и нужно, и я, конечно, привыкну, но это будет болезненный процесс. Свершилось мое самое заветное желание: теперь я такой же человек, как и все, на равной ноге с каждым Томом, Диком и Гарри, и однако я не совсем так себе это представлял. Я… я скучаю по дому. Скажем прямо: одолела тоска по родине. И еще одно – хоть и не хочется, а придется признаться: больше всего и острее всего я ощущаю отсутствие почтительности, уважения, с какими ко мне всю жизнь относились в Англии, – этого мне страшно недостает, Я прекрасно обхожусь без роскоши и богатства, а также без того общества, к которому привык, но я остро ощущаю отсутствие уважения и, видимо, никогда не смогу примириться с этим. Нельзя сказать, чтобы почтительность и уважение здесь вообще не существовали, но они предназначены не для меня-Ими пользуются два человека. Один – дородный мужчина средних лет, удалившийся на покой водопроводчик. Каждый считает себя польщенным, если этот человек обратил на него внимание. Это важный, напыщенный, самодовольный невежда, который обожает разглагольствовать за столом, и когда он открывает рот, то даже собаки не смеют лаять. Другой – полицейский, дежурящий у Капитолия; он является представителем власти. Почтение, с каким относятся здесь к этим двум людям, не слишком отличается от того, какое оказывают графу в Англии, хотя оно и проявляется несколько иначе. Словом, все то же самое, кроме хороших манер.
Даже есть раболепие.
Похоже, что в республике, где все свободны и равны, богатство и положение равноценны титулу».
Глава XIII
Дни шли, и настроение у Трейси становилось все более и более безотрадным. Попытки Бэрроу найти ему работу ни к чему не привели. Всюду первым делом спрашивали: «В каком союзе состоите?»
Трейси вынужден был отвечать, что он не состоит ни в каком.
– Прекрасно, но в таком случае я не могу вас нанять. Мои рабочие уйдут от меня, если я найму штрейкбрехера, или «крысу», или как это у них там называется.
Наконец Трейси осенила счастливая мысль.
– Все очень просто! – воскликнул он. – Надо скорее вступить в профсоюз, и дело с концом.
– Совершенно верно, – согласился Бэрроу, – так вы и сделайте… если сможете.
– Если смогу?А это трудно?
– Да, пожалуй, – сказал Бэрроу, – иногда это трудно, даже очень трудно. Но можно попытаться. Это, конечно, самый правильный путь.
И Трейси попытался вступить в профсоюз, но эти попытки ни к чему не привели. Ему неизменно и незамедлительно отказывали и советовали отправиться восвояси, откуда он прибыл, а не отбивать хлеб у честных людей. Трейси вынужден был признать, что положение создается отчаянное, – стоило ему над этим призадуматься, как его пробирал озноб. «Значит, и здесь есть аристократы, – сказал он себе, – но аристократы по положению и по толстому кошельку; кроме того, есть, видимо, аристократия, к которой принадлежат все исконные жители данной страны, в противоположность пришельцам, к которым принадлежу я. И ряды их с каждым днем растут. Словом, здесь существуют все виды каст, – но я вхожу лишь в одну из них: касту тех, кто не принадлежит ни к одной касте». Однако он не в состоянии был даже улыбнуться своему каламбуру, хотя в глубине души, пожалуй, гордился им. Он был так подавлен своими невзгодами и так несчастен, что уже не мог с философским спокойствием относиться к грубым шуткам, которые постояльцы верхних комнат разыгрывали друг над другом по вечерам. Сначала ему было приятно наблюдать их непринужденное веселье после тяжелого трудового дня, но сейчас это действовало ему на нервы, оскорбляло его достоинство. Ему надоело на это смотреть. Если его соседи были в хорошем настроении, они принимались кричать, возиться, петь песни, носиться по комнате, точно жеребята, а под конец, как правило, устраивали сражение подушками – швыряли их во всех направлениях и изо всей силы лупили друг друга по голове; при этом порой доставалось и Трейси, которого неизменно приглашали принять участие в общей возне. Его прозвали «Джонни Буль»и без всяких церемоний, фамильярно тащили в компанию. Сначала он великодушно все терпел, но последнее время стал показывать, что это ему противно, и вскоре заметил, что молодые люди стали по-иному относиться к нему. Они, говоря их языком, «взъелись». Трейси никогда не пользовался у них особой популярностью. Собственно, «популярность» – это вообще не то слово; просто раньше он казался им симпатичным, а теперь стал несимпатичен. А то, что ему не везло, что он не мог получить работу, не принадлежал ни к какому профессиональному союзу и не мог вступить ни в один, – лишь способствовало этой перемене. Он стал мишенью всяких нападок того неопределенного сорта, когда, строго говоря, нельзя придраться; он понимал, что от прямых оскорблений окружающих удерживало лишь одно – его бицепсы. Молодые люди видели, как утром, обтершись губкой, смоченной в холодной воде, он занимался гимнастикой, и по его телосложению и ловкости, с какою он выполнял упражнения, поняли, что он обладает физической силой и умеет боксировать. Тем не менее Трейси, зная, что уважение к себе он может снискать лишь при помощи кулаков, чувствовал себя довольно беззащитным. Как-то вечером, войдя в спальню, он застал там человек десять своих сожителей за оживленной беседой, перемежавшейся взрывами грубого хохота. При его появлении разговор мгновенно прекратился; наступившее мертвое молчание было уже само по себе оскорбительным.
– Добрый вечер, джентльмены, – сказал он и сел.
Никто не ответил. Трейси покраснел до корней волос, но удержался и ничего не сказал. Посидев некоторое время в этой неприятной тишине, он поднялся и вышел.
Не успел Трейси закрыть за собой дверь, как вслед ему раздался громкий хохот. Он понял, что все это делается нарочно, чтобы задеть его. Он поднялся на плоскую крышу, в надежде охладить немного свои разгоряченные чувства и успокоиться. Там он обнаружил молодого жестянщика, одиноко сидевшего в мрачном раздумье, и заговорил с ним. Теперь они находились почти в равном положении: оба были товарищами но несчастью, обоих не любили и обоим не везло, а потому им нетрудно было найти общую тему для беседы и в какой-то мере подбодрить и утешить друг друга. Но за Трейси следили, и через несколько минут его мучители один за другим вылезли на крышу и, казалось бы без всякой цели, принялись расхаживать взад и вперед. Вскоре, однако, они стали отпускать шуточки – явно по адресу Трейси, а иные – по адресу жестянщика. Главарем этой банды был коротко остриженный драчун и боксер-любитель по имени Аллен, привыкший командовать на верхнем этаже и уже не раз задиравший Трейси. Вот кто-то мяукнул, кто-то заухал, как сова, раздались свистки, и наконец началась словесная атака:
– Пара – это сколько человек?
– Обычно – двое, но бывают такие хлюпики, что как ни крути, а пары из них не получается.
Общий смех.
– Что это ты сейчас говорил насчет англичан?
– Да ничего, англичане – народ что надо, только… я…
Что же ты все-таки сказал?
– Я сказал только, что они хорошо умеют глотать.
– Лучше, чем другие?
– Еще бы, куда лучше.
– А что же они лучше всего глотают?
– Оскорбления.
Общий смех.
– Значит, трудно заставить их драться, да?
– Ну нет, вовсе нетрудно.
– В самом деле?
– Конечно нетрудно. Просто невозможно.
Снова смех.
– Этот, например, настоящий тюфяк – что верно, то верно.
– А он и не может быть иным при его-то положении.
– Почему?
– Да разве ты не знаешь тайны его рождения?
– Нет! А у него есть тайна?
– Ну конечно.
– Какая же?
– Его отец был восковой фигурой.
Аллен вразвалочку направился к тому месту, где сидели два молодых человека, остановился возле них и спросил у жестянщика:
– Ну, как у нас дела нынче по части друзей?
– Ничего, спасибо.
– Много набрал?
– Столько, сколько нужно.
Друг иногда ведь ценен тем, что может заступиться. А что, по-твоему, произойдет, если я сорву с тебя кепку и отхлещу тебя ею по физиономии?
– Оставьте меня, пожалуйста, в покое, мистер Аллен, я ничего вам не сделал.
– Ты отвечай мне! Что, по-твоему, произойдет?
– Не знаю.
Тут очень медленно и раздельно Трейси произнес:
– Оставьте его в покое! Я могу вам сказать, что произойдет.
– В самом деле можете? Вот как! Ребята, Джонни Буль может сказать нам, что произойдет, если я сорву с этого малого кепку и отхлещу ею его по морде. Внимание, смотрите!
Он сорвал с молодого человека кепку и ударил его по лицу; и не успел он спросить, что произойдет, как это уже произошло, и его широкая спина согревала железо крыши. Все бросились к нему; раздались крики: «Ринг, очертите ринг! Драться – так по всем правилам! Джонни молодчина! Пусть все будет по-честному».
На крыше быстро очертили мелом круг. Трейси ощущал такое нетерпение схватиться с противником, точно перед ним был какой-нибудь принц, а не простой рабочий. В глубине души он несколько удивлялся этому, ибо, хотя уже давно исповедовал теорию равенства, никак не предполагал, что ему захочется помериться силой с каким-то грубияном простолюдином. В мгновение ока все окна, а также и крыши соседних домов заполнились народом. Зрители отступили на несколько шагов, и драка началась. Но Аллену было далеко до молодого англичанина. Он не мог равняться с ним ни по силе мускулов, ни по умению боксировать. То и дело он распластывался на крыше, – вернее, не успевал подняться, как снова валился под бурные аплодисменты окружающих. Наконец Аллен уже не мог подняться без посторонней помощи. Трейси отказался добивать его, и драка окончилась. Друзья унесли Аллена в весьма плачевном состоянии: лицо у него было все в синяках и в крови. Трейси тотчас окружили, стали поздравлять и говорить, что он оказал всему дому услугу и что отныне мистеру Аллену придется попридержать язык, а не сыпать направо и налево оскорблениями, понося постояльцев.
Теперь Трейси стал героем и человеком очень популярным. Пожалуй, никто и никогда еще не завоевывал такой популярности на верхнем этаже. Но если Трейси нелегко было терпеть неприязнь молодых людей, то еще труднее было ему сносить их необузданные похвалы и преклонение. Это казалось ему унизительным, однако он старался не вдаваться в анализ причин. Для собственного успокоения он внушил себе, что это чувство униженности объясняется очень просто: ведь он дрался на виду у всех, на крыше, ради потехи целого квартала, а то и двух. Но он и сам не очень был удовлетворен таким объяснением. Однажды он дошел до того, что сравнил себя с блудным сыноми даже написал в дневнике, что тому было куда легче жить. Блудному сыну приходилось только кормить свиней, но не водить с ними компанию. Впрочем, Трейси поспешил вычеркнуть эти строки, сказав себе: «Все люди равны. Не могу же я отрекаться от собственных принципов. Эти люди ничуть не хуже меня».
Трейси стал популярен и в нижних этажах. Все были благодарны ему за то, что он поставил Аллена на место и отбил у него охоту безобразничать, – теперь тот мог лишь грозить расправой, но переходить от слов к делу боялся. Девушки, которых было в пансионе с полдюжины, всячески старались выказывать Трейси внимание, особенно всеобщая любимица – Хетти, дочка хозяйки.
– По-моему, вы такой милый, – нежным голоском сказала как-то она.
А когда он сказал:
– Я рад, что вы так думаете, мисс Хетти, – она еще более нежно прожурчала:
– Не зовите меня мисс Хетти, зовите просто Киска.
Вот это был шаг вперед! Теперь Трейси достиг вершины. В этом пансионе больших высот не было. Он уже действительно был всеми признан.
На людях Трейси держался спокойно, но в душе у него царили тоска и отчаяние.
Скоро у него кончатся деньги. И что будет тогда? Он жалел теперь, что не заимствовал побольше из средств незнакомца. Он лишился сна. Все одна и та же мучительная, страшная мысль снова и снова всплывала в его мозгу, сверлила, точно бурав: что делать? что станется с ним? И вместе с нею в последнее время стала появляться другая, похожая на сожаление: зачем ему понадобилось брать на себя великую и благородную миссию мученика, почему не сиделось дома, почему он не мог довольствоваться своим графским титулом и не искать ничего иного, – словом, приносить столько пользы, сколько может принести граф? Но он душил в себе эту мысль, как только мог; он делал все, чтобы прогнать ее, и все-таки не мог помешать ей являться к нему время от времени, а являлась она всякий раз неожиданно я мучила его как ушиб, как укус, как ожог. Он узнавал эту мысль по особой остроте причиняемой ею боли. Другие мысли тоже были достаточно мучительны, но эта резала по живому. Из ночи в ночь он лежал без сна, ворочаясь под аккомпанемент омерзительного храпа честных тружеников; затем часа в два или в три вставал и отправлялся на крышу, где иногда ему удавалось уснуть, а иногда нет. У него стал пропадать аппетит, а вместе с ним и всякое желание жить. Наконец в один прекрасный день, дойдя почти до полного отчаяния, он сказал себе – и покраснел при этом от смущения: «Если бы мой отец знал, под каким именем я живу в Америке, он бы… Мой долг по отношению к отцу обязываетменя сообщить ему мое имя. Я не имею права заставлять его страдать дни и ночи, – я и так уже причинил нашей семье достаточно неприятностей. Право, он должен знать, как меня зовут в Америке». Пораздумав еще немного, Трейси составил в уме каблограмму следующего содержания: «Живу в Америке под именем Ховарда Трейси».
Текст самый невинный. Отец может истолковать такую каблограмму как угодно, но, конечно, истолкует ее правильно – как желание покорного и любящего сына подать о себе весточку и порадовать старика отца. Продолжая размышлять на эту тему, Трейси натолкнулся на такую мысль: «Да, но если он пришлет мне телеграмму с требованием вернуться домой? Я… я… не смогу этого сделать… я не долженэтого делать. Я взял на себя определенную миссию, и было бы трусостью все бросить. Нет, нет, я не могу вернуться домой, во… во…, во всяком случае, у меня не должно быть такого желания». А потом подумал: «Впрочем… может быть… учитывая обстоятельства, мой долг– вернуться? Отец ведь очень стар, и я должен быть при нем, поддержать его при спуске с длинной горы, что ведет к закату его жизни. Ну, я еще об этом подумаю. Да, нехорошо это будет, если я здесь останусь. Я… если я… А что если написать ему несколько слов? Тогда можно будет еще немного повременить, не ехать сразу, а его это успокоит. Ведь если… словом, если уехать немедленно, по первому его требованию, это значит – все зачеркнуть». Трейси еще немного подумал и сказал себе: «Однако если он этого потребует, не знаю, но… о господи… домой!Как чудесно это звучит! И разве можно винить человека за то, что ему хочется видеть свой дом – хотя бы время от времени?»
Он пошел в телеграфную контору, находившуюся неподалеку, и впервые столкнулся с тем, что Бэрроу называл «обычной вашингтонской любезностью», – когда «с тобой обращаются, как с бродягой, пока не обнаружат, что ты конгрессмен, и тогда оближут с головы до пят». В телеграфной конторе сидел парнишка лет семнадцати и завязывал шнурок на ботинке. Он поставил ногу на стул и повернулся спиной к окошечку. При появлении Трейси он посмотрел через плечо, смерил клиента взглядом, снова отвернулся и занялся ботинком. Трейси написал текст каблограммы и стал ждать; он ждал, и ждал, и ждал, пока кончится церемония завязывания шнурка, но ей, должно быть, конца не предвиделось, а потому Трейси попросил:
– Не могли бы вы принять у меня телеграмму?
Парнишка только посмотрел через плечо, всем своим видом говоря: «Неужели вы не можете подождать минутку?»